даже как будто болезненно. И меня поразила не столько ее красота, сколько
необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах!
Повинуясь этому желтому знаку, я тоже свернул в переулок и пошел по
ее следам. Мы шли по кривому, скучному переулку безмолвно, я по одной
стороне, а она по другой. И не было, вообразите, в переулке ни души. Я
мучился, потому что с нею необходимо говорить, и тревожился, что я не
вымолвлю ни одного слова, а она уйдет, и я никогда ее более не увижу...
И, вообразите, внезапно заговорила она:
- Нравятся ли вам мои цветы?
Я отчетливо помню, как прозвучал ее голос, низкий довольно таки, но
со срывами, и, как это ни глупо, показалось, что эхо ударило в переулке и
отразилось от желтой грязной стены. Я быстро перешел на ее сторону и,
подходя к ней, ответил:
- Нет.
Она поглядела на меня удивленно, а я вдруг, и совершенно неожиданно,
понял, что я всю жизнь любил именно эту женщину! Вот так штука, а? Вы,
конечно, скажете, сумасшедший?
- Ничего я не говорю, - воскликнул Иван и добавил: - Умоляю, дальше!
И гость продолжал:
- Да, она поглядела на меня удивленно, а затем, поглядев, спросила
так:
- Вы вообще не любите цветов?
В голосе ее была, как мне показалось, враждебность. Я шел с нею
рядом, стараясь идти в ногу, и, к удивлению моему, совершенно не
чувствовал себя стесненным.
- Нет, я люблю цветы, только не такие, - сказал я.
- А какие?
- Я розы люблю.
Тут я пожалел о том что сказал, потому что она виновато улыбнулась и
бросила свои цветы в канаву. Растерявшись немного, я все-таки поднял их и
подал ей, но она, усмехнувшись, оттолкнула цветы, и я понес их в руках.
Так шли молча некоторое время, пока она не вынула у меня из рук
цветы, не бросила их на мостовую, затем продела свою руку в черной
перчатке с раструбом в мою, и мы пошли рядом.
- Дальше, - сказал Иван, - и не пропускайте, пожалуйста, ничего.
- Дальше? - переспросил гость, - что же, дальше вы могли бы и сами
угадать. - Он вдруг вытер неожиданную слезу правым рукавом и продолжал: -
Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в
переулке, и поразила нас сразу обоих!
Так поражает молния, так поражает финский нож!
Она-то, впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили
мы, конечно, друг друга давным-давно, не зная друг друга, никогда не видя,
и что она жила с другим человеком, и я там тогда... с этой, как ее...
- С кем? - спросил Бездомный.
- С этой... ну... этой, ну... - ответил гость и защелкал пальцами.
- Вы были женаты?
- Ну да, вот же я и щелкаю... на этой... Вареньке, Манечке... нет,
Вареньке... Еще платье полосатое... музей... впрочем, я не помню.
Так вот она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот
день, чтобы я наконец ее нашел, и что если бы этого не произошло, она
отравилась бы, потому что жизнь ее пуста.
Да, любовь поразила нас мгновенно. Я это знал в тот же день уже,
через час, когда мы оказались, не замечая города, у кремлевской стены на
набережной.
Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали
друг друга много лет. На другой день мы сговорились встретиться там же, на
Москве-реке, и встретились. Майское солнце светило нам. И скоро, скоро
стала эта женщина моею тайною женой.
Она приходила ко мне каждый день, а ждать ее я начинал с утра.
Ожидание это выражалось в том, что я переставлял на столе предметы. За
десять минут я садился к оконцу и начинал прислушиваться, не стукнет ли
ветхая калитка. И как курьезно: до встречи моей с нею в наш дворик мало
кто приходил, просто сказать, никто не приходил, а теперь мне казалось,
что весь город устремился в него. Стукнет калитка, стукнет сердце, и,
вообразите, на уровне моего лица за окном обязательно чьи-нибудь грязные
сапоги. Точильщик. Ну, кому нужен точильщик в нашем доме? Что точить?
Какие ножи?
Она входила в калитку один раз, а биений сердца до этого я испытывал
не менее десяти. Я не лгу. А потом, когда приходил ее час и стрелка
показывала полдень, оно даже и не переставало стучать до тех пор, пока без
стука, почти совсем бесшумно, не равнялись с окном туфли с черными
замшевыми накладками-бантами, стянутыми стальными пряжками.
Иногда она шалила и, задержавшись у второго оконца, постукивала
носком в стекло. Я в ту же секунду оказывался у этого окна, но исчезала
туфля, черный шелк, заслоняющий свет, исчезал, - я шел ей открывать.
Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так никогда и
не бывает. Не знал ее муж, не знали знакомые. В стареньком особнячке, где
мне принадлежал этот подвал, знали, конечно, видели, что приходит ко мне
какая-то женщина, но имени ее не знали.
- А кто она такая? - спросил Иван, в высшей степени заинтересованный
любовной историей.
Гость сделал жест, означавший, что он никогда и никому не скажет, и
продолжал свой рассказ.
Ивану стало известным, что мастер и незнакомка полюбили друг друга
так крепко, что стали совершенно неразлучны. Иван представлял себе ясно
уже и две комнаты в подвале особнячка, в которых были всегда сумерки из-за
сирени и забора. Красную потертую мебель, бюро, на нем часы, звеневшие
каждые полчаса, и книги, книги от крашеного пола до закопченного потолка,
и печку.
Иван узнал, что гость его и тайная жена уже в первые дни своей связи
пришли к заключению, что столкнула их на углу тверской и переулка сама
судьба и что созданы они друг для друга навек.
Иван узнал из рассказа гостя, как проводили день возлюбленные. Она
приходила, и первым долгом надевала фартук, и в узкой передней, где
находилась та самая раковина, которой гордился почему-то бедный больной,
на деревянном столе зажигала керосинку, и готовила завтрак, и накрывала
его в первой комнате на овальном столе. Когда шли майские грозы и мимо
подслеповатых окон шумно катилась в подворотню вода, угрожая залить
последний приют, влюбленные растапливали печку и пекли в ней картофель. От
картофеля валил пар, черная картофельная шелуха пачкала пальцы. В
подвальчике слышался смех, деревья в саду сбрасывали с себя после дождя
обломанные веточки, белые кисти. Когда кончились грозы и пришло душное
лето, в вазе появились долгожданные и обоими любимые розы.
Тот, кто называл себя мастером, работал, а она, запустив в волосы
тонкие с остро отточенными ногтями пальцы, перечитывала написанное, а
перечитав, шила вот эту самую шапочку. Иногда она сидела на корточках у
нижних полок или стояла на стуле у верхних и тряпкой вытирала сотни
пыльных корешков. Она сулила славу, она подгоняла его и вот тут-то стала
называть мастером. Она дождалась этих обещанных уже последних слов о пятом
прокураторе Иудеи, нараспев и громко повторяла отдельные фразы, которые ей
нравились, и говорила, что в этом романе ее жизнь.
Он был дописан в августе месяце, был отдан какой-то безвестной
машинистке, и та перепечатала его в пяти экземплярах. И, наконец, настал
час, когда пришлось покинуть тайный приют и выйти в жизнь.
- И я вышел в жизнь, держа его в руках, и тогда моя жизнь кончилась,
- прошептал мастер и поник головой, и долго качалась печальная черная
шапочка с желтой буквой "М". Он повел дальше свой рассказ, но тот стал
несколько бессвязен. Можно было понять только одно, что тогда с гостем
Ивана случилась какая-то катастрофа.
- Я впервые попал в мир литературы, но теперь, когда уже все
кончилось и гибель моя налицо, вспоминаю о нем с ужасом! - торжественно
прошептал мастер и поднял руку. - Да, он чрезвычайно поразил меня, ах, как
поразил!
- Кто? - чуть слышно шепнул Иван, опасаясь перебивать взволнованного
рассказчика.
- Да редактор, я же говорю, редактор. Да, так он прочитал. Он смотрел
на меня так, как будто у меня щека была раздута флюсом, как-то косился в
угол и даже сконфуженно хихикнул. Он без нужды мял манускрипт и крякал.
Вопросы, которые он мне задавал, показались мне сумасшедшими. Не говоря
ничего по существу романа, он спрашивал меня о том, кто я таков и откуда я
взялся, давно ли пишу и почему обо мне ничего не было слышно раньше, и
даже задал, с моей точки зрения, совсем идиотский вопрос: кто это меня
надоумил сочинить роман на такую странную тему?
Наконец, он мне надоел, и я спросил его напрямик, будет ли он
печатать роман или не будет.
Тут он засуетился, начал что-то мямлить и заявил, что самолично
решить вопрос он не может, что с моим произведением должны ознакомиться
другие члены редакционной коллегии, именно критики Латунский и Ариман и
литератор Мстислав Лаврович. Он просил меня прийти через две недели.
Я пришел через две недели и был принят какой-то девицей со скошенными
к носу от постоянного вранья глазами.
- Это Лапшенникова, секретарь редакции, - усмехнувшись, сказал Иван,
хорошо знающий тот мир, который так гневно описывал его гость.
- Может быть, - отрезал тот, - так вот, от нее я получил свой роман,
уже порядочно засаленный и растрепанный. Стараясь не попадать своими
глазами в мои, Лапшенникова сообщила мне, что редакция обеспечена
материалами на два года вперед и что поэтому вопрос о напечатании моего
романа, как она выразилась, отпадает.
- Что я помню после этого? - бормотал мастер, потирая висок, - да,
осыпавшиеся красные лепестки на титульном листе и еще глаза моей подруги.
Да, эти глаза я помню.
Рассказ Иванова гостя становился все путанее, все более наполнялся
какими-то недомолвками. Он говорил что-то про косой дождь и отчаяние в
подвальном приюте, о том, что ходил куда-то еще. Шепотом вскрикивал, что
он ее, которая толкала его на борьбу, ничуть не винит, о нет, не винит!
- Помню, помню этот проклятый вкладной лист в газету, - бормотал
гость, рисуя двумя пальцами рук в воздухе газетный лист, и Иван догадался
из дальнейших путаных фраз, что какой-то другой редактор напечатал большой
отрывок из романа того, кто называл себя мастером.
По словам его, прошло не более двух дней, как в другой газете
появилась статья критика Аримана, которая называлась "Враг под крылом
редактора", в которой говорилось, что Иванов гость, пользуясь беспечностью
и невежеством редактора, сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса
христа.
- А, помню, помню! - вскричал Иван. - Но я забыл, как ваша фамилия!
- Оставим, повторяю, мою фамилию, ее нет больше, - ответил гость. -
Дело не в ней. Через день в другой газете за подписью Мстислава Лавровича
обнаружилась другая статья, где автор ее предполагал ударить, и крепко
ударить, по пилатчине и тому богомазу, который вздумал протащить (опять
это проклятое слово!) ее в печать.
Остолбенев от этого слова "пилатчина", я развернул третью газету.
Здесь было две статьи: одна - Латунского, а другая - подписанная буквами
"Н.Э.". Уверяю вас, что произведения Аримана и Лавровича могли считаться
шуткою по сравнению с написанным Латунским. Достаточно вам сказать, что
называлась статья Латунского "Воинствующий старообрядец". Я так увлекся
чтением статей о себе, что не заметил, как она (дверь я забыл закрыть)
предстала предо мною с мокрым зонтиком в руках и мокрыми же газетами.
Глаза ее источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась
меня целовать, затем, хриплым голосом и стуча рукою по столу, сказала, что
она отравит Латунского.
Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал.
- Настали совершенно безрадостные дни. Роман был написан, больше
делать было нечего, и мы оба жили тем, что сидели на коврике на полу у
печки и смотрели на огонь. Впрочем, теперь мы больше расставались, чем
раньше. Она стала уходить гулять. А со мной случилась оригинальность, как
нередко бывало в моей жизни... у меня неожиданно завелся друг. Да, да,
представьте себе, я в общем не склонен сходиться с людьми, обладаю
чертовой странностью: схожусь с людьми туго, недоверчив, подозрителен. И -
представьте себе, при этом обязательно ко мне проникает в душу кто-нибудь
непредвиденный, неожиданный и внешне-то черт знает на что похожий, и он-то
мне больше всех и понравится.
Так вот в то самое время открылась калиточка нашего садика, денек
еще, помню, был такой приятный, осенний. Ее не было дома. И в калиточку
вошел человек. Он прошел в дом по какому-то делу к моему застройщику,
потом сошел в садик и как-то очень быстро свел со мной знакомство.
Отрекомендовался он мне журналистом. Понравился он мне до того,
вообразите, что я его до сих пор иногда вспоминаю и скучаю о нем. Дальше -
больше, он стал заходить ко мне. Я узнал, что он холост, что живет рядом
со мной примерно в такой же квартирке, но что ему тесно там, и прочее. К
себе как-то не звал. Жене моей он не понравился до чрезвычайности. Но я
заступился за него. Она сказала:
- Делай как хочешь, но говорю тебе, что этот человек производит на
меня впечатление отталкивающее.
Я рассмеялся. Да, но чем, собственно говоря, он меня привлек? Дело в
том, что вообще человек без сюрприза внутри, в своем ящике, неинтересен.
Такой сюрприз в своем ящике Алоизий (да, я забыл сказать, что моего нового
знакомого звали Алоизий Могарыч) - имел. Именно, нигде до того я не
встречал и уверен, что нигде не встречу человека такого ума, каким обладал
Алоизий. Если я не понимал смысла какой-нибудь заметки в газете, Алоизий
объяснял мне ее буквально в одну минуту, причем видно было, что объяснение
это ему не стоило ровно ничего. То же самое с жизненными явлениями и
вопросами. Но этого было мало. Покорил меня Алоизий своею страстью к
литературе. Он не успокоился до тех пор, пока не упросил меня прочесть ему
мой роман весь от корки до корки, причем о романе он отозвался очень
лестно, но с потрясающей точностью, как бы присутствуя при этом, рассказал
все замечания редактора, касающиеся этого романа. Он попадал из ста раз
сто раз. Кроме того, он совершенно точно объяснил мне, и я догадывался,
что это безошибочно, почему мой роман не мог быть напечатан. Он прямо
говорил: глава такая-то идти не может...
Статьи не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше
их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была
стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось
буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный
тон. Мне все казалось, - и я не мог от этого отделаться, - что авторы этих
статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается
именно этим. А затем, представьте себе, наступила третья стадия - страха.
Нет, не страха этих статей, поймите, а страха перед другими, совершенно не
относящимися к ним или к роману вещами. Так, например, я стал бояться
темноты. Словом, наступила стадия психического заболевания. Стоило мне
перед сном потушить лампу в маленькой комнате, как мне казалось, что через
оконце, хотя оно и было закрыто, влезает какой-то спрут с очень длинными и
холодными щупальцами. И спать мне пришлось с огнем.
Моя возлюбленная очень изменилась (про спрута я ей, конечно, не
говорил. Но она видела, что со мной творится что-то неладное), похудела и
побледнела, перестала смеяться и все просила меня простить ее за то, что
она советовала мне, чтобы я напечатал отрывок. Она говорила, чтобы я,
бросив все, уехал на юг к черному морю, истратив на эту поездку все
оставшиеся от ста тысяч деньги.
Она была очень настойчива, а я, чтобы не спорить (что-то подсказывало
мне, что не придется уехать к Черному морю), обещал ей это сделать на
днях. Но она сказала, что она сама возьмет мне билет. Тогда я вынул все
свои деньги, то есть около десяти тысяч рублей, и отдал ей.
- Зачем так много? - удивилась она.
Я сказал что-то вроде того, что боюсь воров и прошу ее поберечь
деньги до моего отъезда. Она взяла их, уложила в сумочку, стала целовать
меня и говорить, что ей легче было бы умереть, чем покидать меня в таком
состоянии одного, но что ее ждут, что она покоряется необходимости, что
придет завтра. Она умоляла меня не бояться ничего.
Это было в сумерки, в половине октября. И она ушла. Я лег на диван и
заснул, не зажигая лампы. Проснулся я от ощущения, что спрут здесь. Шаря в
темноте, я еле сумел зажечь лампу. Карманные часы показывали два часа
ночи. Я лег заболевающим, а проснулся больным. Мне вдруг показалось, что
осенняя тьма выдавит стекла, вольется в комнату и я захлебнусь в ней, как
в чернилах. Я встал человеком, который уже не владеет собой. Я вскрикнул,
и у меня явилась мысль бежать к кому-то, хотя бы к моему застройщику
наверх. Я боролся с собой как безумный. У меня хватило сил добраться до
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг