выкройка дамских платьев, что можно будет по прямой линии видеть паркет,
на котором стоит женщина. Потом завел речь о прелестях уединенной жизни и
вскользь заявил, что он и сам надеется когда-нибудь найти отдохновение в
стенах монастыря.
- Конечно, женского? - спросила предводительша, лукаво улыбаясь.
- Если вы изволите быть в нем настоятельницей, то я хоть сейчас готов
дать обет послушания, - галантерейно отвечал Грустилов.
Но этому вечеру суждено было провести глубокую демаркационную черту во
внутренней политике Грустилова. Бал разгорался; танцующие кружились
неистово, в вихре развевающихся платьев и локонов мелькали белые,
обнаженные, душистые плечи. Постепенно разыгрываясь, фантазия Грустилова
умчалась наконец в надзвездный мир, куда он, по очереди, переселил вместе
с собою всех этих полуобнаженных богинь, которых бюсты так глубоко
уязвляли его сердце. Скоро, однако ж, и в надзвездном мире сделалось
душно; тогда он удалился в уединенную комнату и, усевшись среди зелени
померанцев и миртов, впал в забытье.
В эту самую минуту перед ним явилась маска и положила ему на плечо свою
руку. Он сразу понял, что это - она. Она так тихо подошла к нему, как
будто под атласным домино, довольно, впрочем явственно обличавшим ее
воздушные формы, скрывалась не женщина, а сильф. По плечам рассыпались
русые, почти пепельные кудри, из-под маски глядели голубые глаза, а
обнаженный подбородок обнаруживал существование ямочки, в которой,
казалось, свил свое гнездо амур. Все в ней было полно какого-то скромного
и в то же время небезрасчетного изящества, начиная от духов violettes de
Parme24, которыми опрыскан был ее платок, и кончая щегольскою перчаткой,
обтягивавшей ее маленькую, аристократическую ручку. Очевидно, однако ж,
что она находилась в волнении, потому что грудь ее трепетно поднималась, а
голос, напоминавший райскую музыку, слегка дрожал.
- Проснись, падший брат! - сказала она Грустилову.
Грустилов не понял; он думал, что ей представилось, будто он спит, и в
доказательство, что это ошибка, стал простирать руки.
- Не о теле, а о душе говорю я! - грустно продолжала маска, - не тело,
а душа спит... глубоко спит!
Тут только понял Грустилов, в чем дело, но так как душа его закоснела в
идолопоклонстве, то слово истины, конечно, не могло сразу проникнуть в нее.
Он даже заподозрил в первую минуту, что под маской скрывается юродивая
Аксиньюшка, та самая, которая, еще при Фердыщенке, предсказала большой
глуповский пожар и которая, во время отпадения глуповцев в
идолопоклонство, одна осталась верною истинному Богу.
- Нет, я не та, которую ты во мне подозреваешь, - продолжала между тем
таинственная незнакомка, как бы угадав его мысли, - я не Аксиньюшка, ибо
недостойна облобызать даже прах ее ног. Я просто такая же грешница, как и
ты!
С этими словами она сняла с лица своего маску.
Грустилов был поражен. Перед ним было прелестнейшее женское личико,
какое когда-нибудь удавалось ему видеть. Случилось ему, правда, встретить
нечто подобное в вольном городе Гамбурге, но это было так давно, что
прошлое казалось как бы задернутым пеленою. Да; это именно те самые
пепельные кудри, та самая матовая белизна лица, те самые голубые глаза;
тот самый полный и трепещущий бюст; но как все это преобразилось в новой
обстановке, как выступило вперед лучшими, интереснейшими своими сторонами!
Но еще более поразило Грустилова, что незнакомка с такою прозорливостью
угадала его предположение об Аксиньюшке...
- Я - твое внутреннее слово! и послана объявить тебе свет Фавора,
которого ты ищешь, сам того не зная! - продолжала между тем незнакомка, -
но не спрашивай, кто меня послал, потому что я и сама объявить о сем не
умею!
- Но кто же ты! - вскричал встревоженный Грустилов.
- Я та самая юродивая дева, которую ты видел с потухшим светильником в
вольном городе Гамбурге! Долгое время находилась я в состоянии томления,
долгое время безуспешно стремилась к свету, но князь тьмы слишком искусен,
чтобы разом упустить из рук свою жертву! Однако там мой путь уже был
начертан! Явился здешний аптекарь Пфейфер и, вступив со мной в брак, увлек
меня в Глупов; здесь я познакомилась с Аксиньюшкой, - и задача
просветления обозначилась передо мной так ясно, что восторг овладел всем
существом моим.
Но если бы ты знал, как жестока была борьба!
Она остановилась, подавленная скорбными воспоминаниями; он же алчно
простирал руки, как бы желая осязать это непостижимое существо.
- Прими руки! - кротко сказала она, - не осязанием, но мыслью ты должен
прикасаться ко мне, чтобы выслушать то, что я должна тебе открыть!
- Но не лучше ли будет, ежели мы удалимся в комнату более уединенную? -
спросил он робко, как бы сам сомневаясь в приличии своего вопроса.
Однако же она согласилась, и они удалились в один из тех очаровательных
приютов, которые со времен Микаладзе устраивались для градоначальников во
всех мало-мальски порядочных домах города Глупова. Что происходило между
ними - это для всех осталось тайною; но он вышел из приюта расстроенный и
с заплаканными глазами. Внутреннее слово подействовало так сильно, что он
даже не удостоил танцующих взглядом и прямо отправился домой.
Происшествие это произвело сильное впечатление на глуповцев. Стали
доискиваться, откуда явилась Пфейферша. Одни говорили, что она не более
как интриганка, которая, с ведома мужа, задумала овладеть Грустиловым,
чтобы вытеснить из города аптекаря Зальцфиша, делавшего Пфейферу сильную
конкуренцию. Другие утверждали, что Пфейферша еще в вольном городе
Гамбурге полюбила Грустилова за его меланхолический вид и вышла замуж за
Пфейфера единственно затем, чтобы соединиться с Грустиловым и
сосредоточить на себе ту чувствительность, которую он бесполезно
растрачивал на такие пустые зрелища, как токованье тетеревов и кокоток.
Как бы то ни было, нельзя отвергать, что это была женщина далеко не
дюжинная. Из оставшейся после нее переписки видно, что она находилась в
сношениях со всеми знаменитейшими мистиками и пиетистами того времени и
что Лабзин, например, посвятил ей те избраннейшие свои сочинения, которые
не предназначались для печати. Сверх того, она написала несколько романов,
из которых в одном, под названием "Скиталица Доротея", изобразила себя в
наилучшем свете. "Она была привлекательна на вид, - писалось в этом романе
о героине, - но хотя многие мужчины желали ее ласк, она оставалась
холодною и как бы загадочною. Тем не менее душа ее жаждала непрестанно, и
когда в этих поисках встретилась с одним знаменитым химиком (так называла
она Пфейфера), то прилепилась к нему бесконечно. Но при первом же земном
ощущении она поняла, что жажда ее не удовлетворена"... и т. д.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его
рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти. Были тут и
кокотки, и кокодессы, и даже тетерева - и всё огненные. Один из чертей
вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся к
нему устами, как по комнате распространился смрад. Но что всего более
ужасало его - так это горькая уверенность, что не один он погряз, но в
лице его погряз и весь Глупов.
- За всех ответить или всех спасти! - кричал он, цепенея от страха, -
и, конечно, решился спасти.
На другой день, ранним утром, глуповцы были изумлены, услыхав мерный
звон колокола, призывавший жителей к заутрене. Давным-давно уже не
раздавался этот звон, так что глуповцы даже забыли об нем. Многие думали,
что где-нибудь горит; но вместо пожара увидели зрелище более умилительное.
Без шапки, в разодранном вицмундире, с опущенной долу головой и бия себя в
перси, шел Грустилов впереди процессии, состоявшей, впрочем, лишь из чинов
полицейской и пожарной команды. Сзади процессии следовала Пфейферша, без
кринолина; с одной стороны ее конвоировала Аксиньюшка, с другой -
знаменитый юродивый Парамоша, заменивший в любви глуповцев не менее
знаменитого Архипушку, который сгорел таким трагическим образом в общий
пожар (см. "Соломенный город").
Отслушав заутреню, Грустилов вышел из церкви ободренный и, указывая
Пфейферше на вытянувшихся в струнку пожарных и полицейских солдат ("кои и
во время глуповского беспутства втайне истинному богу верны пребывали",
присовокупляет летописец), сказал:
- Видя внезапное сих людей усердие, я в точности познал, сколь быстрое
имеет действие сия вещь, которую вы, сударыня моя, внутренним словом
справедливо именуете.
И потом, обращаясь к квартальным, прибавил:
- Дайте сим людям, за их усердие, по гривеннику!
- Рады стараться, ваше высокородие! - гаркнули в один голос полицейские
и скорым шагом направились в кабак.
Таково было первое действие Грустилова после внезапного его обновления.
Затем он отправился к Аксиньюшке, так как без ее нравственной поддержки
никакого успеха в дальнейшем ходе дела ожидать было невозможно. Аксиньюшка
жила на самом краю города, в какой-то землянке, которая скорее похожа была
на кротовью нору, нежели на человеческое жилище. С ней же, в нравственном
сожитии, находился и блаженный Парамоша. Сопровождаемый Пфейфершей,
Грустилов ощупью спустился по темной лестнице и едва мог нащупать дверь.
Зрелище, представившееся глазам его, было поразительное. На грязном
голом полу валялись два полуобнаженные человеческие остова (это были сами
блаженные, уже успевшие возвратиться с богомолья), которые бормотали и
выкрикивали какие-то бессвязные слова и в то же время вздрагивали,
кривлялись и корчились, словно в лихорадке. Мутный свет проходил в нору
сквозь единственное крошечное окошко, покрытое слоем пыли и паутины; на
стенах слоилась сырость и плесень. Запах был до того отвратительный, что
Грустилов в первую минуту сконфузился и зажал нос. Прозорливая старушка
заметила это.
- Духи царские! духи райские! - запела она пронзительным голосом, - не
надо ли кому духов?
И сделала при этом такое движение, что Грустилов наверное поколебался
бы, если б Пфейферша не поддержала его.
- Спит душа твоя... спит глубоко! - сказала она строго, - а еще так
недавно ты хвалился своей бодростью!
- Спит душенька на подушечке... спит душенька на перинушке... а
боженька тук-тук! да по головке тук-тук! да по темечку тук-тук! - визжала
блаженная, бросая в Грустилова щепками, землею и сором.
Парамоша лаял по-собачьи и кричал по-петушиному.
- Брысь, сатана! петух запел! - бормотал он в промежутках.
- Маловерный! Вспомни внутреннее слово! - настаивала с своей стороны
Пфейферша.
Грустилов ободрился.
- Матушка Аксинья Егоровна! извольте меня разрешить! - сказал он
твердым голосом.
- Я и Егоровна, я и тараторовна! Ярило - мерзило! Волос - без волос!
Перун - старый... Парамон - он умен! - провизжала блаженная, скорчилась и
умолкла.
Грустилов озирался в недоумении.
- Это значит, что следует поклониться Парамону Мелентьичу! - подсказала
Пфейферша.
- Батюшка Парамон Мелентьич! извольте меня разрешить! - поклонился
Грустилов.
Но Парамоша некоторое время только корчился и икал.
Ниже! ниже поклонись! - командовала блаженная, - не жалей спины-то! не
твоя спина - божья!
- Извольте меня, батюшка, разрешить! - повторил Грустилов, кланяясь
ниже.
- Без працы не бенды кололацы! - пробормотал блаженный диким голосом и
вдруг вскочил.
Немедленно вслед за ним вскочила и Аксиньюшка, и начали они кружиться.
Сперва кружились медленно и потихоньку всхлипывали; потом круги начали
делаться быстрее и быстрее, покуда, наконец, не перешли в совершенный
вихрь. Послышался хохот, визг, трели, всхлебывания, подобные тем, которые
можно слышать только весной в пруду, дающем приют мириадам лягушек.
Грустилов и Пфейферша стояли некоторое время в ужасе, но, наконец, не
выдержали. Сначала они вздрагивали и приседали, потом постепенно начали
кружиться и вдруг завихрились и захохотали. Это означало, что наитие
свершилось и просимое разрешение получено.
Грустилов возвратился домой усталый до изнеможения; однако ж он еще
нашел в себе достаточно силы, чтобы подписать распоряжение о
наипоспешнейшей высылке из города аптекаря Зальцфиша. Верные ликовали, а
причетники, в течение многих лет питавшиеся одними негодными злаками,
закололи барана, и мало того что съели его всего, не пощадив даже копыт,
но долгое время скребли ножом стол, на котором лежало мясо, и с жадностью
ели стружки, как бы опасаясь утратить хотя один атом питательного
вещества. В тот же день Грустилов надел на себя вериги (впоследствии
оказалось, что это были просто помочи, которые дотоле не были в Глупове в
употреблении) и подвергнул свое тело бичеванию.
"В первый раз сегодня я понял, - писал он по этому случаю Пфейферше, -
что значит слова: всладце уязви мя, которые вы сказали мне при первом
свидании, дорогая сестра моя по духу! Сначала бичевал я себя с некоторою
уклончивостью, но, постепенно разгораясь, позвал под конец денщика и
сказал ему: "Хлещи!" И что же? даже сие оказалось недостаточным, так что я
вынужденным нашелся расковырять себе на невидном месте рану, но и от того
не страдал, а находился в восхищении. Отнюдь не больно! Столь меня сие
удивило, что я и доселе спрашиваю себя: полно, страдание ли это и не
скрывается ли здесь какой-либо особливый вид плотоугодничества и
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг