или цементные, а то вдруг и никаких, не лошадь - в рот не залезешь". А тем
временем из алтарных врат выходят священник и диакон, свеча тянется к свече
за огоньком, и смутные голоса с хор,- Шпынь больше угадывает, чем слышит
их,- обещают покой средь святых и страну без печали и воздыханий. Старый
Федос думает, что и ему скоро под дерновое одеяло, вздыхает и крестится. Но
к последнему целованию в нем просыпается профессионал: он в очереди, с
руками, чинно прижатыми к груди. Череда прощающихся подводит Шпыня к гробу;
вот под ногами скрытая сукном ступень. Шпынь наклоняется, зорко
всматриваясь в щель меж синих, окостенелых губ: от толчков их чуть-чуть
разжало - и изнутри из двух мест золотой блик. Шпынь, закончив обряд,
отходит в сторону: на лице его спокойное удовлетворение и серьезность
человека, готового выполнить до конца печальный долг. Кто-то в толпе, с
уважением оглядев Шпыня, шепчет соседу: "Какая красивая скорбь!" Процессия
двигается. Ревматические ноги плохо слушают Шпыня, но нельзя бросить дело
на середине. Он идет за катафалком, шаркая ногами о землю, среди
родственников и друзей. Кто-то из молодежи почтительно поддерживает его за
локоть. Запомнив место, отсчитав в уме все повороты дорожек,- ведь работать
придется ночью,- старик покидает кладбище. Остаток дня он дремлет,
иззяблыми пятками к печке. А ночью, уложив инструменты, снова проделывает
дальний путь. И вот тут-то... но концовку можно взять живьем из рассказа
сторожа. Жизни не перемудришь. Да. Пойдем, что ли. Дело к вечеру. Еще
запрут тут.
Мы вышли на главную аллею; оттуда - мимо церкви и конторы - к воротам.
У окна конторы мой спутник на минуту остановился, вглядываясь сквозь стекло
внутрь.
- Что вы там?
- Идите, идите. Догоню.
И действительно, у калитки он поравнялся со мной и, встретив
вопросительный взгляд, улыбнулся.
- Хотелось взглянуть, висит ли, где висел? Висит.
- Кто?
- Что. Я говорю о прокатном венке. Есть тут такой. Мне тоже сторож
рассказывал. Венок для бедных. Понимаете - вы платите несколько гривен, и
респектабельный, как у людей, металлический венок, с фарфоровыми
незабудками и свесью черных лент, присутствует, вынесенный из конторы
навстречу процессии, при последних обрядах, затем ложится поверх могилы,
исполненный достоинства и печали, щедрый и неутешный. Но когда провожающие
тело разойдутся, сторож снимает прокатный венок и уносит назад, в контору:
до следующего катафалка. Может быть, вам покажется смешным или нелепым то,
что я сейчас скажу, но у меня к этому венку почти родственное, свойское
какое-то чувство. Ведь разве мы, поэты, не нарядные венки, странствующие по
могилам? Разве мы не приникаем всеми своими смыслами и сутью к тому, что
погибло и зарыто? Нет-нет, я никогда не соглашусь на теперешнюю портфелью
философию: можно писать только о зачеркнутом и только для зачеркнутых.
Мы снова шли, локоть к локтю, по широким окраинным улицам. Вскоре
навстречу потянулись укатанные параллели трамвайных рельс. И тихо, у самого
моего плеча:
- А ведь если параллели сходятся в бесконечности, то всем поездам,
уходящим в бесконечное, там, у схождения... катастрофа.
Мы шли квартала два или три, не размениваясь больше словами. Я отдался
мыслям, и внезапный голос спутника заставил меня вздрогнуть:
- Если я вас не очень утомил, то мне бы хотелось рассказать вам мою
последнюю тему. Над ней уже давно занесено перо, но писать боязно: вдруг
испорчу. Это не длинно. На десять минут; или, может быть, не надо?
Он почти просительно, с робкой улыбкой, заглянул мне в лицо.
- Нет, отчего же. И рассказ начался.
- Я хочу это назвать "Поминки". Только это уже не кладбищенское.
Нет-нет. Потоньше. У некоего имярека, имеющего жену, три комнаты,
спецставку, прислугу и доброе имя, собрались друзья. Блюда и бутылки пусты;
из стеклянной стопки - пачка зубочисток. Переходят в кабинет - к камину,
беседуют о последнем фильме, о последнем декрете, о том, куда лучше, на
лето. Жена имярека принесла ящик с фотографиями и всяческим там семейным
хламом. Пальцы роются в картонных кипах, и вдруг снизу у донца ящика тихий
стеклистый стук. Что бы это? Имярек вынимает стекляшку: горло стекляшке
затиснуло пробкой, но внутри, под прозрачными стенками, крохотный белый
кристаллик. Имярек, недоуменно вщуриваясь, удаляет пробку и, послюнив
палец,- сначала к кристаллику, потом к губам: и от этого на губах вдруг
таинственная и хитрая улыбка. Гости выжидательно, не понимая ни улыбки, ни
кристаллика, спрашивают дюжиной глаз. Но хозяин медлит. Заинтриговывающе
подернул бровью, сощурил глаза, а на лице у него уже не улыбка, а то
выражение, какое у людей, пробующих вспомнить недавний сон. Гости в
нетерпении. Они сдвинули круг: "Да ну же!" Жена теребит за плечо: "Не
мучь". Тогда человек отвечает: "Сахарин". Друзья гогочут хохотом. Но хозяин
не смеется. Выждав, когда все успокоились, он предлагает: "Друзья, давайте
устроим поминки. По тем отжитым, голодным и холодным дням. Хотите?" - "Ты
всегда был шутником".- "Ну и чудак..."
Но в конце концов, поминки так поминки: все равно - книги стали
скучны, премьеры все отсмотрены, а зимние вечера длинны и нудны.
Уславливаются о поминальном дне, и затем: "Ну, нет компании, которая бы..."
- "Последний трамвай до каких?" - "Ну и чудак..."
В назначенный день хозяин празднества будит с рассветом жену: "Вставай
- готовиться". Она уже успела забыть, и: "К чему торопиться в такую рань?
Ведь гости вечером". Но чудак и шутник упрям. Он будит и прислугу и
принимается за дело: "Откройте, Глаша, форточки, пусть выхолодит; вьюшки
поднять и печей не топить; выньте из группки дрова - вот так,- мы сюда
сунем ковер; зачем? а вдруг реквизиция; не лезет? надо свернуть - вот так -
пошло..., вещи из спальной и столовой тащите все ко мне в кабинет; не
войдут? еще как - и вещи, и мы,- ведь мы будем жить все в кабинете, трех
комнат нам не протопить; вы? вас не будет - у меня нет денег на прислугу".
Глаше, ошалелой и испуганной, кажется, что она еще спит и видит нелепый
сон. Но шутник успокаивает ее: "Не будет до завтра, а завтра все
по-старому, поняли?" Глаша продолжает таращить глаза. Но когда хозяин
обещает ей после того, как они покончат с мебелью, выходной день, лицо ее
проясняется, и комоды, диваны, столы, ухая друг о друга углами, с визгом и
грохотом сползаются в кабинет. Разбуженная окончательно, жена имярека
пробует было воспротивиться: "Ну, что ты выдумал, в самом деле..." - "Не я
- мы: вот помоги-ка лучше этажерку с гвоздя". Весь день проходит в суете:
надо в аптеку за сахарином, нигде не достанешь гнилой муки, в хлеб забыли
подсыпать отрубей и подмешивать солому,- почти плача, жена чудака вторично
замешивает тугое и грязное тесто. Комната уже заставлена и завалена
фантастическим конгломератом из вещей, но упрямец отправляется вверх по
чердачной лестнице отыскивать печку-буржуйку: ржавая нелепица, тыча
железным хоботом обо что ни попало, занимает последний свободный
косоугольник на полу.
Когда человек, перепачканный сажей и в рже, подымается с колен, он
видит: жена, закутанная в теплый платок, с поджатыми под подбородок
коленями, забившись в угол дивана, злыми и испуганными глазами следит за
его работой. "Послушай, Марра,- дотрагивается он до ее плеча (плечо резко
отдергивается),- Марра, ведь и семь лет тому ты так вот, промерзшим
воробышком, в платке и шубе, несчастнушей оставленной, а я, помнишь, вынул
иззябшие пальчики из-под платка - вот так - и дышал на них,- вот так, вот
так,- пока ты не сказала: "Хорошо". Жена молчит. "Или помнишь, как я принес
смешной паек в шести кулечках - мышь бы не наелась,- и мы вот на этой самой
ржавуше пекли и варили - дыму и копоти больше, чем еды".- "Ну, с керосинкой
было хуже,- отвечает жена, все еще не поворачивая головы,- эта хоть грела,
а та... и огонь тусклый, "больной", как ты говорил".- "Ну, вот видишь, а ты
и взглянуть на старушку не хочешь".- "А когда у тебя последние спички в
коробке,- будто не слушая, говорит жена,- я разрезала их ножом вдоль - и из
одной сразу четыре".- "Да, я не умел этого, у меня руки грубее".- "Нет, ты
забыл, у тебя просто были отморожены пальцы, вот и все".- "Нет-нет, Марра,
маленькая моя, у меня руки грубее". И человек чувствует - мягкое плечо
коснулось плеча, и тот прежний голос, от которого в висках поет: "А как
хорошо было, когда мы в длинные вечера - ты и я: чуть шевельнешься - и
огонь на коптилке тоже - и тотчас тени от вещей, вверх-вниз, вверх-вниз, по
столу, стенам, потолку. Смешно так и весело. А коптилки ты не достал?" -
"Нет".- "Ну, как же так - без коптилки нельзя".- "Из головы вон,-
вскакивает человек,- ну, ничего, смастерю, а ты пока вывинти лампочки; вот
так - видишь, как удобно, и лестницы не надо, прямо по столам и к потолку".
Понемногу собираются гости. Каждый из них сначала-тычет пальцем в
кнопку, ждет шагов, затем начинает стучать, а там и колотить в дверь. "Кто
там?" - спрашивают его через цепочку. Одни из поминалыциков недоумевают,
другие сердятся, а иные отвечают в тон. "Надо громче,- объясняет хозяин,-
через две комнаты не услышишь". И гостей - одного за другим - ведут через
пустые и темные комнатные кубы в последний, обитаемый. "Пальто лучше не
снимайте, бьемся с железкой, а все около нуля". Гости топчутся в некоторой
растерянности, не зная, куда ткнуться и как быть. Один с досадой
припоминает, что отдал свой билет в оперу с тем, чтобы торчать тут -
неизвестно, к чему,- возле дурацкой коптилки, в холоде и неуюте; другой
жалеет, что, кажется, слишком легко оделся. Но хозяин рассаживает компанию
на сундуках, подставках и табуретах и предлагает погреться чаем.
"Морковный,- говорит он с гордостью, разливая кипящую жижу по
разнокалиберью кружек,- с трудом достал. А вот и сахарин. Пожалуйста.
Осторожно,- этак вы пересластите до рвоты". Ломтики хлеба аккуратными
справедливыми кирпичиками поровну по кругу. Гости брезгливо трогают губами
края дымящихся кружек. Кто-то замечает, что изо рта пар. Молчание.
Тогда хозяин пробует завязать общий разговор. "Скажите,- обращается он
к соседу,- сколько дней до тепла осталось?" - "Месяца два-три"; - бросает
сосед, уткнувшись носом в морковный пар. "Э, батенька,- вспыхивает нежданно
человек, променявший оперу на поминки,- что вы месяцами швыряетесь:
два-три. Смешно вспомнить, но ведь в те годы - действительно - до одного
дня высчитывали. Гипотезу этакую рабочую построишь, что вот, мол, первого
марта объявится, произойдет весна - вся и сразу. Цифру к цифре в затылок и
отчеркиваешь каждое утро: пятьдесят три - до весны, пятьдесят два - до
красной, пятьдесят один - до жданной-желанной. А вы вдруг: два-три. Да мы,
малой пачкой человеческой, на Спиридона-Солнцеворота вот этим самым
морковным суслом чокались и пьяны были от одной мысли, что вот повернулось
оно, солнце, на орбите и на нас идет. А вы: два-три".
И разговор, точно его ложечкой в стакане разболтало, кружит от рта ко
рту все быстрее и быстрее. Пустые кружки тянутся к чайнику. Кто-то в пылу
спора проглотил свой хлебный кирпичик и пробует выкашлять застрявшую в
горле соломину.
"Нет, вы помните,- кричит человек, забывший тепло одеться, - помните,
как мы в декабрьскую стужу, шапкой покрывшись (пальто ведь и в комнате не
раздеваешь), по сугробному снегу,- только от него и от звезд свету,- ходили
слушать того лектора... как его, бишь, забыл, после от тифа помер. Ходит
это он, бедняга, от стены к стене, как волк в загородке,- и о космосе,
революции, восстании новых проблем, кризисах жизни, искусства,- и чуть
примолкнет, сейчас ртом под кашне - тепла глотнуть. А в воздухе стынь и
теней колыханье (как вот здесь). Мы ж сидим, часами, плечи к плечам, и
тысячью глаз вслед за ним - от стены к стене, от стены к стене. Ноги
затекут, подошв, кажется, от пола не оторвать, а ни шелоху, ни шепота.
Тишь".- "Я тоже бывал на чтениях,- раздумчиво заканчивает хозяин,- однажды
он нам говорил, что до революции мы из-за вещей мира не видели, в трех
дедовских креслах заблудились; нам чистая выгода, учил он, отдать все веши
- от интеллигибельных до комнатных (пусть их грузят на телеги, до голых
стен, отдайте и стены и кровлю напрочь) - все вещи в обмен на величайшую из
вещей: мир".
Гости начинают прощаться. Все тепло и благодарно жмут руку хозяину.
Уже по пути через гулкие пустые комнаты человек, отдавший билет, признается
кому-то из спутников: "А я ведь тоже тогда читал лекции; политрукам".- "О
чем?" - "О древнегреческих вазах".
Хозяева остаются одни. Железная печка погасила угли и торопливо
стынет. Резким движением захлопнутой двери с коптилки сорвало огонь. Двое
сидят плечом к плечу, не зажигая света. В стекла дребезжит и полыхает
город. Они не слышат. "Подыши мне еще раз на пальцы... как тогда".- "А ты
скажешь: хорошо?" - "Да". И он к маленьким ладоням - сначала дыханием,
потом губами. Слова так удобно прятать внутрь нежных, благоуханных,
покорных ладошек,- и человек: "А ведь тут за дверью пустая комната; и за
ней - пустая и темная; и если дальше - темные и пустые; и за ними; и будешь
идти и идти, и не..." Марра чувствует: на пальцах у нее, вместе с дыханием
и словами, какие-то колючие теплые капли. И тут - в концовке - я хочу
показать, что даже эти вот в - ноготок - росток, безобидные инсепарабли9,
обочинные люди, которым революцией только бахрому пооборвало,- и те, и те
не умеют не понять...
И вдруг что-то, пролязгав и просверкав в трех шагах впереди,
перегородило нам путь и, звякнув, стало: трамвай. Через секунду опять
звонок, дрогнувшие колеса,- и перед глазами в опростанном воздухе - сквозь
сумерки - под тремя алыми огнями: "Остановка по требованию". Поймав мой
спрашивающий взгляд, ловец тем отрицательно покачал головой:
- Нет, не то. И может быть, никакого "то" здесь и не придумать.
Перечеркиваю: под черту и к чёрту.
Я даже оглянулся: у меня было нелепое, но ясное ощущение, будто тема
там, позади, на рельсах, перерезанная надвое колесами.
Город быстро надвигался навстречу шагам. Жужжали и ухали автомобили,
вертелись спицы, цокали подковы и по улице - вдоль, вкось и поперек - шли
люди. Спутник с беспокойством заглянул мне в лицо: не только глаза, даже
встопорщившаяся обтерханная борода его имела извиняющийся и искательный вид
(казалось, он просил прощения за неосторожно причиненную грусть). И, почти
выпрашивая улыбку, он сказал:
- У меня есть знакомый, из бывших философов, так тот при встрече
всегда: "Вот жизнь - и миросозерцнуть некогда".
Мне что-то не улыбалось. Свернули на бульвары. Здесь было просторнее и
тише. Ловец тем плелся позади и сам имел достаточно изловленный вид.
Очевидно, он был не прочь передохнуть на одной из скамей. Но я шагал твердо
и не оборачиваясь. Мы прошли мимо скамьи, нас познакомившей. В конце
бульвара - вдруг - плотное недвижное кольцо из людей; плечи к плечам, шеи
вытянуты и все лицами внутрь круга. Подошли и мы: музыка. Острый асик
смычка, вверх-вниз, и за ним, чахлые и с присвистом, но упрямо сцепляющиеся
в мелодию звуки. Я оглядел круг из людей; потом обернулся к спутнику: он
стоял, устало прислонясь к дереву, и тоже слушал; лицо его было внимательно
и гордо, а рот, как у замечтавшихся детей, чуть раскрыт.
- Идем.
Мы бросили свои копейки и, пересекши площадь, отшагали Никитский
бульвар. У кривой перспективы Арбата мы остановились; я искал последних,
росстанных слов.
- Боюсь называть это "благодарность", но поверьте... - начал я, но он
- привычно недослушивая - перебил:
- Вот и этот Арбат. У меня всегда по ассоциации: Арбат - Арбатская
стрела. Такая же выгнутая, узкая, только сквозь сотню верст. И знаете --
можно б рассказ: лето; курортные поезда битком; "Вы куда?" - "А вы?"; и
среди всех пассажир: не отвечает и не спрашивает; ни корзин, ни чемоданов -
только легкий рюкзак и палка; пересадка на боковую линию - Алексеевна -
Геническ; сперва малолюдие - почти пустая гусеница вагонов, потом крохотный
гнилой городишко. Но пассажир надел на плечи мешок и, бросив монету
лодочнику, переправившему его через пролив к оконечине косы, начинает свою
стоверстную прогулку вдоль косы. Ее, пожалуй, назвали бы странной, но тех,
кто называет, здесь нет: лезвие Арбата абсолютно безлюдно, ноги и палка
встречают только песок и гальку, справа и слева - гнилые моря, сверху -
сожженное солнцем небо, а впереди - узкая мертвая бесконечная полоса,
уводящая вперед и вперед. Да, в сущности, во всем мире ведь только и есть,
что... но вы торопитесь, а я болтаю. И так уж украл... чужой день.
Я взял его руку, и мы долго - глазами в глаза - не разжимали ладоней.
Он понял:
- Значит, никакой надежды?
- Никакой.
Я успел сделать не более десятка шагов, как меня - сквозь шум и гомон
площади - нагнал его голос:
- А все-таки!
Я обернулся.
Он стоял у тротуарного ранта, спокойно и ясно улыбаясь, и уже не мне,
а куда-то в разбег звездою разомкнувшихся улиц повторил:
- И все-таки.
Это и были наши последние, росстанные слова.
4
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг