как и, впрочем, эрмитажные голландцы, умели застичь врасплох
обыденную длительность жизни и растянуть ее почти до вечнос-
ти на куске холста. Они по-своему чувствовали движение вре-
мени, его неторопливый ход. Они не ведали и не знали того,
что знал и испытал я, сначала соприкоснувшись почти со све-
товой скоростью космического корабля, летящего к звездам,
потом выпав из своей эпохи, как птенец из гнезда, и попав в
иную, вплетя не только свое сознание, но и бытие в ткань од-
ной странной книги, парадоксально слившей себя с девушкой,
которую звали Офелия.
Была ли книга Офелией или Офелия - книгой, это особый
вопрос, ответ на который едва ли смогут дать философы и ло-
гики, не знающие, где пройдет граница между знаком-символом
и знаком-человеком. Это дело далекого будущего, куда не спо-
собен заглянуть глаз современника Павлова и даже Циолковско-
го.
Рассудок пытался меня убедить, что это были сны и виде-
ния, навеянные допросами и пытками в подвале колчаковской
контрразведки. Но было что-то более сильное, чем рассудок и
воля. Ведь я-то знал, кем был. Знал? Действительно знал? А
может, это было только иллюзией?
О своеобразном дуализме (если это можно назвать дуализ-
мом) не догадывался никто, кроме профессора, руководившего
живописной мастерской.
Глядя на мои рисунки и холсты, Петров-Водкин всякий раз
становился сосредоточенным, словно бы решая трудную, почти
неразрешимую задачу.
- Откуда вы? - спросил он однажды меня тихо, каким-то
особым доверительным голосом почти сообщника.
- Из Томска, - ответил я. - Учился на медицинском, но,
как видите, изменил медицине ради искусства.
- Утверждаете, что из Томска, а видите все таким, словно
спустились к нам с Марса. Меня, в отличие от ваших однокурс-
ников, не обманул ваш реализм. Вы не подражаете передвижни-
кам, а стараетесь понять их искреннее и наивное понимание
жизни. Вы слишком необычно смотрите на то, что поддается
изображению. Ваш опыт... Он слишком зрелый. Так будут видеть
мир через сто или двести лет.
Я покраснел и смутился, словно меня разоблачили в попытке
скрыть свое социальное происхождение и выдать своих родите-
лей - тучных и одутловатых лавочниковза рабочих от станка
или крестьян от сохи, выражаясь словами самой эпохи.
16
Офелия! Образ-книга, мысль со смеющимся ртом и двумя жи-
выми красивыми девичьими руками. Я уже стал забывать о ней.
Но, по-видимому, она вспомнила обо мне. И вспомнила в самый
подходящий для этого момент - не тогда, когда я покупал ке-
росин для примуса, и не тогда, когда тер спину мочалкой в
коммунальной бане, а в сокровенные минуты свидания с велики-
ми образами.
Я стоял в Голландском зале Эрмитажа и рассматривал карти-
ну Рембрандта "Возвращение блудного сына".
Необычайная сила чувства, нравственная красота застигну-
того художником и как бы остановленного мгновения глубоко
растрогали меня.
Я тоже был блудным сыном, но у меня давно уже не было от-
ца и, кроме того, я не мог возвратиться не только в отчий
дом, но в тот мир, из которого меня извлекла, нарушая логику
бытия, живая и нервная ткань странной книги.
- Сны! Все это были сны, - подумал я вслух, забыв о том,
что меня могут услышать посетители Эрмитажа, сонно бродившие
возле великих творений.
И меня услышали.
Девушка, стоявшая со мной рядом, сказала тихо:
- Нет, это были не сны.
- Откуда вам это известно?
- Потому что я оттуда, откуда и вы.
Ее голос был удивительно знакомым. Она стояла рядом, но
ее слова словно долетали издалека.
- Кто ты? - спросил я.
- Офелия.
- Но почему нет ни грома, ни молнии, ни дождя?
- Есть, - ответила она, - прислушайтесь.
Я прислушался и услышал раскат грома.
Со мной рядом стояла она. Казалось, она только что сошла
с одной из эрмитажных картин. Она была одета в слишком яркие
одежды другого века. Но никто не обращал на нее внимания,
словно она явилась только ко мне, только в моих глазах обла-
чась в смеющуюся плоть, оставшись для всех других, посторон-
них, невидимкой.
Мы отошли в сторону и сели на диван.
- Как ты попала сюда?
Она рассмеялась.
- Кто-то перевернул страницу, не спросив даже меня - хочу
я или не хочу. Ведь тебе известно: я - книга, хотя и выгляжу
как живое существо. А книга принадлежит не себе, а действию.
И вот действие продолжается, дорогой. Страница переверну-
лась, а на следующей мы встретились. Надеюсь, ты не жалеешь
об этом?
- Я уже стал привыкать к новой обстановке и к самому се-
бе, если я могу назвать себя самим собой, не впадая в проти-
воречие с логикой.
- Опять ты со своей логикой, - перебила она меня, - как
будто ты не знаешь, что на свете много логик, а не одна. За-
коны той логики, которой подчинен ты, ты поймешь, когда кон-
чится действие и наступит пора поставить точку.
- Но у вас же там, в двадцать втором столетии, - веч-
ность, бессмертие, подаренное наукой каждому младенцу и каж-
дой старухе.
- Так то у нас, а не у вас. Или ты забыл, где находишься?
- Я нахожусь среди великих творений в Эрмитаже. Они тоже
освобождены от тлетворного влияния и изъяты из времени, они
тоже бессмертны.
- Но они знаки и символы, хотя и великие знаки и великие
символы, а ты - человек.
- Ну что ж, - сказал я, - уж лучше быть обыкновенным жи-
вым человеком, чем великой и бессмертной картиной.
- Ты в этом уверен?
- Уверен.
- С твоей стороны это наивно. Вот эта картина Рембрандта
ценится на мировом рынке в несколько миллионов рублей золо-
том, а вот эта старушка, которая ее охраняет... Назначь ей
цену. Может, ты - как Достоевский, который считал каждое че-
ловеческое существо бесценным. Но он ошибался...
- Нет, ошибаешься ты. Но не будем спорить. Где ты остано-
вилась?
- Пока нигде. Но если решу задержаться, я найду где оста-
новиться. В конце концов я могу превратиться в мраморную
статую и остаться здесь.
- Ты поставишь в затруднительное положение экскурсовода.
Ведь он должен знать, что говорить о тебе, знать век и мас-
тера, сотворившего тебя. Ведь ему будут задавать вопросы.
- Ничего. Я ему подскажу. Но я, пожалуй, предпочту жизнь
в городе, чем пребывание в одной и той же позе. Скучно и
утомительно. Ты, я слышала, стал художником?
- Стал, - сказал я уныло.
- Ну, пойдем. Пойдем отсюда. Гром уже не гремит. И дождь
тоже перестал. Пойдем на твой Васильевский остров, который
скоро станет моим.
17
И ей тоже нашлось место, - место и дело на милом, тихом и
уютном Васильевском острове. Она поселилась в доме напротив
и стала позировать художникам, выбрав себе вольную и, пожа-
луй, чуточку рискованную профессию натурщицы.
Как ей удалось уладить свои дела с управдомом и оказаться
вписанной в домовую книгу, в это священное писание, в эту
библию квартуполномоченных и дворников, оказаться вписанной,
вряд ли имея на это право? Не думаю также, что в ее времен-
ном удостоверении, полученном ею вместо якобы утерянных до-
кументов, стояла подлинная дата ее рождения.
Художники охотно писали ее, выдавая ее изображение то за
работницу с табачной фабрики, то за Татьяну из "Евгения Оне-
гина", то за гоголевскую панночку из повести "Вий" (в чем
было куда больше правды), то за современную Кармен, Кармен с
Лиговки или с Пряжки, идеализированную и академизированную
шмару, одну из тех, что породил нэп.
Я тоже писал ее и одетой и раздетой, вглядываясь в ее те-
ло и стараясь передать всю ее несколько потустороннюю лег-
кость, немножко, правда, отяжелевшую и огрузневшую за пос-
ледние месяцы, - месяцы ее внедрения в василеостровский быт.
Да, она стала более земной, более василеостровской, что ли,
словно уже не собиралась расставаться с квартирным миром,
пахнущим керосином, веником и кислой капустой, для другого,
в котором она должна была пребывать.
Мы ходили с ней в кинематограф "Форум" смотреть "Закрой-
щика из Торжка" и "Кабинет доктора Калигари".
Она нашептывала мне стихи одного тогда очень известного
рафинированного поэта:
"Ну, где же ваш близнец?" - "Сейчас, терпенье".
Он отворил в стене с ужимкой шкаф.
И отскочил за дверцу. Там, на стуле,
На коленкоровом зеленом фоне
Оборванное спало существо
(Как молния, мелькнуло-"Калигари"),
Сквозь кожу зелень явственно сквозила,
Кривились губы горько и преступно,
На лбу прилипли русые колечки,
И бились вены на сухом виске.
Простодушная наивность немого кино нас упрямо умиляла,
особенно Офелию, ведь она была одновременно красивой женщи-
ной и странной книгой, то есть миром, созданным воображени-
ем, но умевшим как-то непонятно и магически сочетать себя с
жизнью читателя, читателя отнюдь не воображаемого и попавше-
го словно в ловушку, из которой невозможно выбраться, пока
не кончится фабула этой книги, фабула, не отражавшая жизнь,
а пытавшаяся ее заменить.
Встречаясь со мной довольно часто, она нашептывала мне
стихи, словно прячась за эти чужие и красивые слова:
Никто не видел, как в театр вошла
И оказалась уж сидящей в ложе
Красавица, как полотно Брюллова.
Такие женщины живут в романах,
Встречаются они и на экране...
За них свершают кражи, преступленья,
Подкарауливают их кареты
И отравляются на чердаках.
И хотя она нашептывала мне все эти романтически-картинные
слова, она сама уже не походила на полотно Брюллова. Она
погрузнела и погрузилась в быт. Не думаю, что тому виной бы-
ла только коммунальная квартира, где она жила. Помогли ей в
этом и художники используя ее как натурщицу для незамыслова-
тых, так называемых тематических жанровых картин, этаких на-
малеванных спектаклей, по-мещански нарядных, в ту пору уже
начавших входить в моду, для которых приходилось разыгры-
вать, как на сцене, то узбечку, только что снявшую чадру, то
заведующую женотделом, то жену фининспектора или народного
судьи, въехавшую в барскую квартиру.
Раздоры и постоянные кухонные дискуссии в коммунальной
квартире уже давали о себе знать. Профессия натурщицы не
пользовалась уважением, да и к тому же у натурщицы было сов-
сем не подходящее ей имя Офелия.
- Переезжай-ка лучше ко мне, - предложил я ей однажды.
- Но у тебя же тоже не фаланстер. Может быть, твои соседи
подобрей?
- Чтобы задобрить их, - предложил я, - мы сходим в загс.
Обыватели и мещане хотят, чтобы все было освящено законом,
даже чудо.
- А при чем тут чудо? - спросила она. И рассмеялась.
По-видимому, она тоже стала забывать, кто она, и проник-
лась обыденностью коммунальной квартиры, где пахло уборной и
кошками, а на кухне сидел подвыпивший старик, горько плакал,
бил себя в грудь и кричал, что он незаконный сын русского
классика Брешко-Брешковского, а может, даже самого бывшего
графа Салиаса, но до поры до времени просит об этом всех
молчать, потому что Салиас хотя и классик, но все-таки быв-
ший граф. А кому в наше тревожное время хочется быть графом
или князем!
Он плакал навзрыд и обвинял соседей по квартире в жульни-
честве и в разврате, в растрате казенной воды и в хищении
электрического света, в неуважении к управдому, потерявшему
ногу на империалистической войне, а глаз в бою с инвалидами,
спекулировавшими спиртом.
Незаконный сын русского классика графа Салиаса за что-то
невзлюбил Офелию и заподозрил ее в том, что она скрыла свое
социальное происхождение.
- Я советский служащий! - кричал он, размахивая трудовой
книжкой. - Работаю в коммунальной бане кассиром. Продаю би-
леты людям, которые хотят смыть с себя грязь старого мира. А
ты чем занимаешься, Офелька? Раздеваешься голышом и показы-
ваешь всем свой срам?
Он подходил к ней и, переходя на зловеще-доверительный
шепот, уведомлял:
- Знаю. Из бывших!
- Нет, - возражала она. - Уж если на то пошло, из буду-
щих.
Я спешил поскорее увести ее из кухни, где она жарила на
примусе соевые котлеты. Я боялся, что она признается неза-
конному сыну русского классика - кто она и откуда.
Она скажет ему:
- Я - книга.
А сын русского классика бывшего графа Салиаса загогочет
на всю квартиру и сейчас же вызовет карету, чтобы отправить
ее в Институт Бехтерева, исполняя свой гражданский и общест-
венный долг.
Не то чтобы Офелия была уж чересчур наивной, придется по-
дыскать другое слово, которое сумело бы передать ее манеру
разговаривать с людьми. Характер у нее был причудливый, и
однажды она мне заявила, что, возможно, выйдет замуж за од-
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг