лукавая инопланетная мысль. Она рассказала, как с помощью
цитологов человечество обрело странный, если так можно выра-
зиться, беспокойный покой бессмертия и какую удивительную
эволюцию претерпели знаки, существование которых возникло
вместе с языком, по-видимому еще в среднем палеолите, но в
описываемую Офелией эпоху достигло умопомрачительных успе-
хов, по существу почти сняв разницу между знаком и его соз-
дателем.
Что она хотела этим сказать, так и осталось не совсем яс-
ным. Может быть, она хотела выразить очень сложную мысль, не
совсем доступную современному наивному сознанию, - что в ней
было больше значения, чем природного человеческого существа,
ведь она была чисто химерическим явлением: полуженщиной-по-
лукнигой.
Именно это выражение "полуженщина-полукнига" и произвело
наиболее сильное впечатление на Эриха Рихардовича, чье ясное
педантически-рационалистическое сознание прибалтийского нем-
ца не терпело ничего двусмысленно-алогичного и слишком пара-
доксального.
Внимательно прочтя семь с половиной страниц и заметив
несколько грубых орфографических ошибок, Эрих Рихардович ус-
покоился. Бумага внесла полную ясность в нечто казавшееся
загадочным, смутным и еще недавно даже тревожным. Все было
просто: Офелия - душевно больное существо, вообразившее себя
книгой, то есть предметом неодушевленным. Обладая, по всей
вероятности, некоторыми актерскими способностями, она умела
придать выражению своего лица что-то мраморно-застывшее и
холодное. Вообразив себя предметом, она и пыталась изобра-
жать его, что ей подчас и удавалось.
Что же оставалось делать? Ничего другого - вызвать круп-
ного специалиста-психиатра.
В конце двадцатых годов в Ленинграде, как, впрочем, и в
Москве, в психиатрии существовало два противоборствующих
направления: последователи Фрейда и начавшегo входить в моду
Юнга - с одной стороны, и их противники - с другой.
Подчиняясь одному из главных исповедуемых им принципов -
принципу объективности, Эрих Рихардович вызвал к Офелии
представителей обоих направлений. Не сразу обоих, разумеет-
ся. Сначала фрейдиста, а потом его противника, последователя
физиологической школы академика Павлова.
Павловец, впрочем тоже бывший фрейдист, но недавно резко
порвавший с психоаналитической школой венского мудреца, сра-
зу признал Офелию больной, но назвать болезнь отказался, за-
явив, что шизофрения - явление, вызванное причинами социаль-
ными, а в этом прискорбном случае он таких причин не видит и
почти уверен, что больная скоро поправится. Он прописал ей
покой, непродолжительное пребывание в деревне на чистом воз-
духе, после чего - он уверен - у нее наладится взаимодейс-
твие обеих сигнальных систем.
Фрейдист же не спешил, не торопился, не суетился, а пос-
вящал Офелии много времени, пытался выведать ее сны и искал
другую, еще более удобную лазейку, чтобы проникнуть в ее ду-
шу.
- Вы утверждаете, что вы книга, - спрашивал он ее мягким,
приятно-ласковым голосом, - ну, а что вы при этом чувствуе-
те? Гнев? Радость? Печаль? Удовольствие?
Офелия отвечала устало, но с оттенком иронии, что книга
доставляет гнев, радость, печаль или удовольствие другим, но
вряд ли самой себе, по той простой причине, что она книга.
- Но вы утверждаете, что вы не только книга, а одновре-
менно и женщина? Не так ли?
Офелия усмехнулась.
- Ну что ж я могу поделать, если это так и есть.
- Не могли бы вы мне объяснить, - расспрашивал врач-фрей-
дист, человек среднего возраста с очень красивой прической и
старо-испанской бородкой клинышком, надушенной слишком резко
пахнущими французскими духами, - не могли бы вы мне объяс-
нить, как можно быть одновременно живым существом и мертвым
предметом?
- Вы считаете, что книга - это мертвый предмет?
- М-да, - не совсем уверенно ответил врач-фрейдист, как
многие психиатры нередко заглядывающий в популярные истори-
ко-философские труды Куно Фишера, но не настолько осведом-
ленный, чтобы дать категоричный и недвусмысленный ответ на
этот довольно сложный вопрос.
Почти детским, благозвучно-ангельским голоском иностран-
ки, хорошо говорящей по-русски, Офелия стала объяснять, по-
чему книга, не будучи органическим существом, умеющим проти-
востоять закону энтропии, в то же время не является и просто
предметом, она, кроме того, и знак.
- А что такое знак и чем он отличается от мертвого пред-
мета? - спросил тихо врач, настолько тихо, чтобы можно было
подумать, что этот вопрос он адресовал не Офелии, а самому
себе. Задавая этот вопрос, он не подозревал, что на него
вряд ли смог бы ответить не только Куно Фишер, но даже Спи-
ноза, Кант, Гегель и знаменитый венский психоаналитик. Проб-
лема знака появилась позже, вместе с кибернетикой и семиоти-
кой, о которых Офелия умолчала, чтобы не слишком огорчать и
без того огорченного врача.
- Предмет, становясь знаком, - ответила Офелия, - для на-
шего сознания перестает быть предметом. Об этой стороне дела
мы просто забываем. Когда вы читаете "Войну и мир" или "Ев-
гения Онегина", вы разве думаете о бумаге, на которой вдруг
оживает феномен толстовской или пушкинской мысли? Знак - это
символ, и, становясь символом, предмет как бы одушевляется.
- Понимаю, - кивнул врач головой, пахнущей острыми духа-
ми. - Но возвратимся к вам. Разве вы только символ, а не жи-
вое органическое существо?
- Я отказываюсь ответить на этот вопрос, - сказала Офелия
уже не ангельским, а обыкновенным женским голосом.
- Почему?
- Потому что я не имею права раскрывать тайну того столе-
тия, из которого я прибыла сюда.
Врач с тонкой и понимающей улыбкой на лице кивнул еще
раз, как бы соглашаясь с Офелией, и постарался переменить
тему разговора. При этом он вспомнил о даме, беседующей с
Чеховым на философские темы, и вопрос Чехова, обращенный к
даме: что она больше любит - шоколад или мармелад?
Обыденным голосом врач заговорил с Офелией об обыденном.
Рассказал несколько житейских случаев и анекдотов.
Теперь ему было все ясно. Диагноз был поставлен. И оста-
валось только заманить больную в бехтеревскую клинику, где
она может сколько угодно рассуждать о символах и знаках, вы-
давая себя за книгу.
Офелию доставили в Бехтеревку в карете "скорой помощи".
Пробыла она там недолго, к крайнему огорчению фрейдис-
та-врача, рассчитывавшего, что она послужит примером для той
концепции, которую он собирался изложить в своей диссерта-
ции.
Офелия сумела обмануть бдительность санитаров и сторожей
и ускользнуть из-под надзора.
Она исчезла, казалось, бесследно. Правда, ходили слухи,
что в городе появилась бродячая певица, рыдавшая по дворам
не то саги, не то эдды на чистом древнескандинавском языке.
28
Когда я возвращусь в свой век (чуть не оговорился и не
сказал "домой"), высокомолекулярный философ и самые настоя-
щие живорожденные историки и их жены, наверно, потребуют от
меня, чтобы я в двух словах передал им суть двадцатых годов
XX века. Да, в двух словах, заботясь об экономии времени.
"Время вещь необычайно длинная: были времена - прошли бы-
линные", - писал Маяковский,
Я расскажу им о Маяковском, о поэте, сумевшем молнию
одеть в оболочку слова, готового взорваться и взорвать ста-
рый мир. О Маяковском и о молодежи - о рабкорах и селькорах,
чьи фельетоны и статьи я иллюстрировал, зарабатывая себе на
хлеб.
Придется пояснить: хлеб еще не собирали из молекул на
фабриках органического синтеза, а выращивали на узких, похо-
жих на лоскутное одеяло полях единоличников, в деревнях, где
шла ожесточенная классовая борьба и кулаки стреляли в сель-
коров из обреза.
В двух словах у меня не получится, а нетерпеливые мои
слушатели, усмехаясь моей старомодной говорливости, будут
спешить на свидание с жизнью, боясь утерять хотя бы минуту
из бюджета своей вечности.
А я, погружаясь в воспоминания, буду пытаться при помощи
слов нарисовать Васильевский остров, профсоюзные собрания и
фабрику-кухню - одну из модных новинок того времени.
Так думал я, лежа в сельской больнице, куда привел меня
несчастный случай.
В деревню Шалово Лужского района я приехал по просьбе
комсомольской ячейки писать картину для только что построен-
ного сельского клуба, но моя картина, написанная в несколько
условной древнерусской манере (под моего учителя Петро-
ва-Водкина), почему-то не понравилась местным кулакам, и
свое эстетическое кредо они мне высказали ночью, подкараулив
меня на пустыре возле старенькой пуни. Мои критики изрядно
потрудились, сломав мне два ребра и вывихнув руку. Их крити-
ческое выступление происходило в полной тишине, чтобы не
привлечь внимания жителей села.
Попав в больницу, я впервые почувствовал глубокое удов-
летворение от своей работы и утешал себя тем, что я был пер-
вым советским художником, который разделил с селькорами их
опасный и благородный труд.
Не только сестра и сиделка, но и седоусый, похожий на
Марка Твена сельский врач проявили много старания, чтобы
вернуть мне здоровье. Я лежал у полуоткрытого летнего окна,
где на страже моего покоя стояла березка на фоне синего де-
ревенского неба, словно сбежавшего с картины Левитана.
Седоусый доктор вел со мной беседы о гражданском подвиге
передвижников и жаловался мне на недосуг и на невозможность
выполнить свое желание - съездить в Шалово посмотреть новый
клуб, а заодно и мою карткну.
По тому, как он смотрел на меня своими насмешливыми марк-
твеновскими глазами, он, по-видимому, не очень-то верил в
мой талант и считал, что свою славу я получил слишком деше-
во, отделавшись вывихом руки и двумя сломанными ребрами.
А слава между тем, действительно, не заставила себя долго
ждать - ко мне уже наведывались секретарь райкома и коррес-
пондент одной из центральных газет и репродукция с моей кар-
тины очень уж быстро появилась на странице иллюстрированного
журнала "Красная панорама".
"Красную панораму" принес мне врач и, показывая репродук-
цию, не удержался и сказал:
- Не понимаю, за что вы подверглись нападению. Случайно,
не стали ли вы жертвой ошибки? Не вижу в вашем произведении
никакого криминала, за исключением одной промашки. Зачем вы
выкрасили в оранжевый цвет коров и в синий лошадей?
И он укоризненно покачал пахнувшей сухими травами голо-
вой.
Я не сумел найтись и промычал что-то о новых веяниях в
живописи и о декоративном подходе.
Оправдание звучало нелепо, не за декоративный же подход я
подвергся нападению кулацких сынков, поджидавших меня на
пустыре при свете слишком театральной луны.
Шаловские комсомольцы и комсомолки навещали меня в боль-
нице, и я им рассказывал о том, как сидел в колчаковской
тюрьме и подвергался допросам штабс-капитана Новикова. Не
мог же я им рассказывать о зеленоглазом дорожном знаке, од-
нажды грозившем мне пальцем, об искусственном Спинозе, об
Офелии и о том, что такое вечность, - вечность, не подарен-
ная праведникам господом богом за их усердные молитвы, а до-
бытая цитологами, проникшими в тайное тайных клетки.
Комсомольцы и комсомолки уходили, немножко завидуя мне,
словно я был тем самым сказочным колобком, который и конт-
рразведчика оставил с носом, и от кулацких сынков ушел, от-
делавшись вывихнутой рукой и всего-навсего двумя ребрами.
Они приходили и уходили, бравые, чем-то похожие на прон-
зительную песню о гражданской войне, исполнявшуюся под гар-
мошку, а я оставался на своей койке читать журнал "Безбож-
ник", единственный журнал, который выписывала сельская боль-
ница, очевидно считая, что больным полезнее всего читать о
том, что не было никакого Михаила-Архангела и что дева Мария
такой же миф, как ее никогда не существовавший сын.
Когда я вернусь в свой век (опять чуть не оговорился и не
сказал "домой"), я захвачу с собой журнал "Безбожник", боль-
ничное окно, березку и наивно-синее левитановское небо. Но
вернусь ли я в свой век? Без помощи Офелии вряд ли мне это
удастся. В свой век я вернусь или не вернусь, а свой Василь-
евский остров я скоро увижу.
И действительно, через несколько дней Васильевский остров
встретил меня, вытянув по направлению трамвая, в котором я
ехал, свои строгие и прямые линии.
Где-то на дне моего сознания висела коварная сельская лу-
на, услужливо заменившая фонарь напавшим на меня кулацким
сынкам, усмехались добродушно-насмешливые глазки старого
врача и наклонялась вместе с синим небом милая березка, по-
могавшая врачу, сестре и сиделке поскорее поставить меня на
ноги.
И вот я снова стою на ногах, на этот раз в трамвае, гос-
теприимно принявшем меня, когда я сошел с перрона Варшавско-
го вокзала.
Как я обрадовался, когда увидел сквозь трамвайное стекло
знакомую фигуру василеостровского Фауста, самого Колю, шед-
шего своей рассеянной аспирантской походкой, немножко вприп-
рыжку, вероятно в БАН (сокращенное название Библиотеки Ака-
демии наук), и несшего в своей давно не стриженной голове
все знания, накопленные человечеством начиная с Эмпедокла и
Лукреция Кара и кончая не менее знаменитым цитологом профес-
сором Кольцовым, чья монография о клетке была столь же заме-
чательна, как живопись Андрея Рублева, и столь же классична,
как здания Томона и Кваренги.
Коля шел, и вместе с ним двигался мир, та малая Вселен-
ная, которую вместили в себя улицы, начерченные еще Петром
Первым и воспетые Пушкиным и Заболоцким.
Коля шел, и Вселенная была в нем, в клетках его беспокой-
ного мозга, по всей вероятности вспоминавшего поэму Данте и
одновременно размышлявшего о геометрии Римана и о митогене-
тических лучах, только что открытых профессором Гурвичем.
Коля шел, обгоняя трамвай, и я, глядя на мир сквозь трам-
вайное стекло, спешил мысленно угнаться за Колиной мыслью.
Колина мысль, уже скользившая где-нибудь возле мустьерс-
ких костров, разложенных у самого входа в пещеру Ша-
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг