теперь вовсе не знаю. Но, признаюсь, понятнее всего были для меня романы,
которые читывал я украдкою. Они с самых ранних годов показывали мне свет
сквозь розовое стеклышко, которое теперь, с прибавкою лет и опытности, хотя
отчасти и потускнело, но все еще не изменило прежнего своего цвета. В школе,
куда я ходил целые семь лет почти каждый день, обучались также и девушки. Не
понимаю, почему многие чужестранцы дивятся ловкости и развязности французов
в обхождении с женщинами и той светскости, тому знанию приличий, которые
замечаются у нас между людьми почти всякого состояния. Разве эти чужестранцы
не знают, что у нас оба пола с молодых лет привыкают быть вместе; что
воспитание, игры детства и проч. доставляют нам к тому беспрестанные случаи?
От этого мы привыкаем к вежливости в таком еще возрасте, когда у других
народов дети низших званий не имеют о ней ни малейшего понятия; от этого мы
рано приобретаем тонкое чувство приличия, которое назначает должные границы
между позволительным и непозволительным в обращении с прекрасным полом и
отметает все грубое, резкое и непристойное в речах и поступках. И вот где,
милостивый государь, должно искать источника светскости и обходительности
французов.
Я сказал уже вам, что в той же школе обучались и девушки. Иные были
старее меня, а из тех, которые были одних со мною лет или моложе, ни одна
мне не нравилась: следовательно, я не мог еще молодым моим воображением
сделать поверки тому, что читал в романах. Пять лет уже сидел я на школьной
скамье, был первым в ученье и в играх и тем заслуживал уважение от
мальчиков; девушки часто заглядывались на меня, и, без хвастовства сказать,
monsieur Achille слыл первым учеником, первым затейником и первым
красавцем, словом, Фениксом своего училища. Около этого времени привели к
нам в школу милую семилетнюю девочку с таким пригоженьким личиком, с такими
черненькими, блестящими глазками, с таким умильным, сиротливым взглядом, что
я в одну минуту почувствовал к ней жалость И какое-то непреодолимое
влечение. Вы, конечно, знаете, сударь, школьную повадку, по которой всякого
новобранца принимают на искус, т. е. старые ученики придираются к нему,
щиплют его, дразнят и подсмеивают; и если он выдержит это испытание, т. е.
если не плача и не жмурясь вытерпит щипки, толчки и насмешки, или если он
такой смельчак, который, несмотря на неравенство сил, станет драться со
всяким и покажет удальство и проворство в ручном бою,- тогда его больше не
трогают и объявляют добрым товарищем. Такой искус при вступлении моем в
школу выдержал я с успехом, и это отчасти было немаловажною причиной, по
которой школьные товарищи начали меня уважать.
Девушкам тоже бывают испытания, хотя и полегче: их не заставляют
терпеть толчки и щипки. Так было и в этот раз: увидя, что бедное дитя робко
и сиротливо поглядывало на всех и не смело мешаться в наши игры, все - и
девочки и мальчики, начали над нею подшучивать, пугать стрсгостию школьной
жизни, темною комнатой и разными наказаниями. Малютка расплакалась, и за это
ее пуще прежнего начали дразнить. Я тотчас за нее вступился, стыдил девушек,
особливо взрослых, и объявил мальчикам, что дерусь со всяким, кто станет
обижать ее. Видя, что я взял маленькую ученицу под свое покровительство, и
зная на деле, как верно я держал свое слово, в один миг все от нее отстали;
я подошел к ней, утешал ее, приласкал и уверил, что это была только шутка
новых ее товарищей. Милая малютка положила свои ручонки ко мне на плечи,
подняла прелестную свою головку вверх и поблагодарила меня таким умильным
взором, с такою радостною улыбкой сквозь слезы, что у меня сердце забилось
сильнее обыкновенного и я тут же поклялся быть всегдашним ее другом и
защитником. Вы, может быть, уже догадались, сударь, что эта малютка была
Селина Террье.
Два года еще после того оставался я в школе. Селина подрастала на моих
глазах и час от часу более ко мне привязывалась. В играх она старалась быть
как можно ближе ко мне; обижал ли ее кто - она тотчас подбегала ко мне и
жаловалась. Вы не можете вообразить себе того удовольствия, которое
чувствовал я, когда она, бывало, сядет подле меня, ласкается ко мне, гладит
меня по лицу маленькою своею ручонкой и называет меня своим другом, своим
единственным другом. Наконец родители взяли меня из училища. Это стоило
многих слез Селине, и, признаюсь, мне самому было грустно ее оставить.
Однако ж я под предлогом, чтобы повидаться с прежними моими школьными
товарищами, каждый день заходил в училище и всегда выбирал те часы, которые
ученикам даются для отдыха и для игр. Селина выбегала ко мне навстречу,
весело и приветливо кричала мне еще издали: "Здравствуйте, добрый мой
друг!", рассказывала мне обо всем, что с нею случилось: о своем ученье,
забавах и детских горестях. Всякий раз приносил я ей или куклу или
лакомства, и милая малютка благодарила меня за них, как за самые драгоценные
подарки.
Между тем годы неслись вперед. Селина все подрастала и с каждым годом
становилась стройнее и пригожее. Уже я видел в ней не резвое, игривое дитя,
но прелестную девушку, расцветавшую как юная роза в весеннее утро; уже в
обращении со мною она показывала более скромности и даже некоторую
застенчивость, хотя и не отбросила прежней своей доверчивости; уже я видел в
ней будущую подругу моей жизни и наперед сулил себе блаженство в союзе с
нею, не предполагая и не воображая никаких препон. Вместо кукол и лакомств
начал я носить ей мадригалы, экспромты и триолеты, которые кропал для нее на
досуге, и, скажу откровенно, сударь ,- некоторыми из них сам был очень
доволен. Селиса принимала их с такою ласкающею улыбкой, с таким блеском
радости в глазах и читала их с таким умильным выражением голоса, что я
считал себя, по крайней мере, наравне с нашими Буфлерами, Доратами,
Леонарами и другими стихотворными поклонниками прекрасного пола и признавал
в себе решительный дар поэзии.
Я позабыл вам сказать, что отец мой не мог устоять против приманок
обольстительной мысли - скоро обогатиться. Что делать! Видно, человек создан
с этой беспокойною на-клонностию беспрестанно желать больше и больше: она
погубила многих честных людей, и даже славных людей; этому служит
доказательством еще недавний пример Наполеона. Кто бы сказал лет за десять
до нынешнего, что маленький наш капрал1 променяет французскую империю за
тесный уголок на полудиком острове? И вот как. сударь, оправдывается наша
пословица: желание лучшего - враг добру (le mieux est l'ennemi du bien). Так
и мой отец наскучил верными доходами от своего ремесла и от модного
магазина, вздумал вдруг сделаться богатым капиталистом, пустился в подряды и
в торговые спекуляции, а что хуже всего, завел большой трактир в здешнем
городе, нэзло старому Террье, отцу Селины. Завистливый этот ханжа старался
всячески вредить нам, подкупал почтальонов, чтоб они завозили к нему
проезжих, всякими неправдами переманивал от нас постояльцев и посетителей,
печатал препышные объявления о своей гостинице не только в здешних, но и в
заграничных листках - и успел в адских своих расчетах: его трактир постоянно
был набит жильцами, проезжими путешественниками и здешними гуляками, а к нам
редко-редко кто заглядывал, и то разве за недостатком места в гостинице
Террье. К довершению своей злобы, узнав, что я люблю Селину и каждый день с
нею вижусь, он взял ее из школы и запретил ей принимать меня. Все мои
старания, все убеждения остались без пользы: Селина плакала, я горевал, и в
это время отец мой с каждым днем получал самые огорчительные известия. Все
его спекуляции лопались как мыльные пузыри, подряды оставались в чистый
наклад, и наконец он, скрепя сердце, принужден был объявить себя банкротом.
Я побежал сказать Селине о нашем несчастии, думая, что как-нибудь
прокрадусь в приемную комнату трактира, куда отец посадил ее конторщицей и
где мне иногда удавалось с нею видеться. В самых дверях столкнулся со мною
старый Террье. "А, любезный господин Ахилл,- сказал он мне с самою злою
улыбкою, - вы, верно, отыскиваете здесь кого-нибудь из комиссионеров или
торговых товарищей почтенного вашего батюшки?.. Жалею, очень жалею о ваших
неудачах. Впрочем, это послужит полезным уроком для других выскочек - не
браться не за свое дело. Теперь же я попрошу вас уволить мой дом от ваших
посещений; смею вас уверить, что даже прогулки ваши по здешней улице будут
напрасны и только вам же могут нанести неприятности. Без дальних
околичностей - вот ступеньки вниз и на мостовую!"
Я готов был стиснуть горло старому насмешнику так, чтобы слова замерли
в чахлой его груди; но вспомнил, что он отец Селины, - и удержался. Вместо
всяких возражений я бросил на него убийственный взгляд, в ответ на это он
подобрал плоские свои губы с такою ужимкой, которая ясно говорила. "Я не
боюсь твоего гнева и презираю твои угрозы". Вслед за этим он хлопнул дверью
почти перед самым моим носом и оставил меня выветривать свою досаду на
улице.
С пылавшим лицом и кипевшею кровью побрел я домой - уже не в большой и
богатый трактир, а в скудную, тесную квартиру на конце города. Здесь ожидали
меня новые неприятности, вместо прежних нарядных мебелей увидел я самые
только необходимые и самые бедные; отец и мать моя, сидя по разным углам,
вели между собою страшную перебранку: мать укоряла отца за его
нерасчетливость и безрассудные спекуляции, а отец делал ей упреки за ее
мотовство, страсть к нарядам и неумеренную роскошь. Эти домашние междоусобия
возобновлялись у них каждый день, и не было способа помирить или унять их.
Мать моя сделалась крайне гневлива, криклива и слезлива и оттого нажила себе
чахотку, отец мой, уже несколько лет познакомившийся с подагрою, стал чаще
прежнего чувствовать припадки сей болезни. Таким образом они поминутными
своими ссорами все глубже и глубже рыли друг для друга могилу. В один день
мать моя до того раскричалась и закашлялась, что с криком и кашлем
переселилась из здешнего мира... бог весть куда; у отца моего от досады и
огорчения (потому что из последнего должно было отправить похороны) подагра
поднялась вверх и задушила его. Я распродал остальное, убогое свое наследие
и похоронил родителей моих в одной могиле: там мирно они почивают вместе,
как бы в доказательство тому, что гроб примиряет всякую вражду житейскую. Я
поплакал на их гробе, потом начал думать о будущей своей участи. Отец мой, в
последнее время своей жизни, от нечего делать учил меня прежнему своему
ремеслу, т. е. брить бороду, завивать и чесать волосы. Стыдно мне казалось
явиться с бритвой и гребенкой в том городе, где некогда все знали меня как
достаточного молодого человека и где несчастное безрассудство отца моего
было еще у всех в свежей памяти. Как перенести все толки и пересуды? Как
выдержать лицемерное сожаление бывших друзей и знакомых, которых, вероятно,
довелось бы мне брить или чесать? А Селина? Каково было бы ее сердцу?.. Нет!
лучше уйти из здешнего города, переселиться туда, где меня никто не знает,-
думал я - и исполнил.
Я бродил из города в город. В одном убирал волосы модников и модниц, в
другом определялся в какой-нибудь трактир или кофейный дом; и на это,
сударь, была у меня своя мысль: может быть, думал я, со временем буду я
счастливым обладателем Селины и наследственного ее трактира; тогда мне нужно
будет знать все хозяйственные подробности таких заведений. Между тем тоска
подчас грызла мое сердце; иногда даже, признаюсь, закрадывалась в него и
ревность: Селина молода и богата, за нее найдутся многие женихи, почему
знать? Может быть... и кто поручится за сердце тринадцатилетней девушки? Она
скромна, чувствительна, нежна; но эти чувствительность и нежность могут
обратиться и к другому какому-нибудь воздыхателю, а по нашей пословице -
отсутствующие всегда виноваты. Сии грустные думы не беспрестанно, однако ж,
меня тревожили; самолюбие в некоторых случаях есть одна из самых
утешительных наклонностей человеческой души: оно часто, для разогнания моей
тоски, подводило меня к зеркалу, показывало лицо мое в приятнейших видах,
нашептывало мне сладкие слова о моем уме, нраве и способностях и прикрепляло
ко мне - по крайней мере в моем воображении - самым крепким, неразрывным
узлом любовь и постоянство Селины. В такой смене мыслей и занятий, занятий и
мыслей протекало мое время; всего огорчительнее было для меня то, что я не
получал известия о Селине, да и сам не смел писать к ней, боясь подвергнуть
ее гневу отцовскому.
Я все больше и больше приближался к Парижу, куда издавна влекла меня
мысль - усовершенствоваться в моем искусстве и устроить будущее свое
благосостояние; но человек обдумывает, а бог определяет! Я накопил десятка
три наполеондоров и решился, не останавливаясь уже ни в каком городе, прямо
идти в столицу. Под вечер одного прекрасного весеннего дня пришел я в Мо;
там все было в движении, как будто на каком-нибудь празднике: шумные,
веселые толпы молодых воинов то прогуливались по городу с песнями и громкими
радостными разговорами, то сходились в кружки на улицах, то, выглядывая из
окон трактиров и кофейных домов, ласково привечали пригоженьких девушек и
подшучивали над степенными старушками. Откровенная веселость, беззаботность
о будущей своей участи, пылкая, неугомонная страсть ловить каждый миг
наслаждения и братское согласие, казалось, одушевляли этих добрых воинов. Я
позавидовал их счастливой беспечности; подошел к одному кружку, хотел
спросить одного молодого солдата о том, о сем, взглянул на него и вскрикнул:
"Это ты, Жорж?" - "Это ты, Ахилл?" - был ответ его, и мы обнялись как
братья: в молодом солдате узнал я школьного своего товарища. "Да,- продолжал
он,- это я, Жорж, бывший твой соученик, теперь же с маленькою солдатской
добавкой - Жорж Ламитраль, к твоим услугам".- "Ужели?.." Жорж не дал мне
докончить: "Прибереги свои ужели до другой поры,- сказал он,- а теперь
милости просим со мною в ближайший трактир выпить кружку доброго вина в
память старой нашей дружбы. Товарищи! кому угодно со мною, попраздновать
вместе встречу с старинным другом?" Товарищи мигом нашлись: человек с десять
молодых, бойких солдат окружили нас, и чрез минуту мы очутились в особой
комнате трактира, за столом, уставленным бутылками и стаканами.
Между шутками и смехом, которыми сопровождалась каждая выходка
казарменного остроумия, Жорж рассказал мне свои похождения. Он также был
влюблен по выходе из школы; богатый и скупой дядя, от которого надеялся он
получить наследство, отказал ему в своем согласии и во всякой помощи,
невеста изменила - и он с отчаяния сделался солдатом. Видно, однако ж, что
отчаяние доброго Жоржа не было неисцелимо: в толпе веселых товарищей он
скоро забыл все свое горе, и любовь, и потерю богатого наследства; си пел,
пил вино и проказил за четверых.
Я слушал рассказы, каламбуры и песни и тянул рука на руку с этими
весельчаками. В голове у меня шумело против обыкновения, потому что, не в
похвальбу скажу, сударь, - я всегда был воздержан; а в молодости, до этой
встречи, не помню, чтобы когда у меня в глазах двоилось от хмеля.
- Послушай, любезный Ахилл ,- сказал мне Жорж, - ты, мне кажется, пьешь
за здоровье своей красавицы и пьешь, как красавица.
- Нет, мой друг; ты видишь, что я не отстаю от других...
- Не отстаешь! и только-то?.. Ведь ты у нас гость, и мы тебя потчуем;
так ты должен пить за честь нашего полка и за здоровье каждого из
собеседников.
Рюмки снова зашевелились, я видел, что мне не отделаться ничем от этой
пирушки, и пустился пить наудалую все, что в меня ни лили. Пирушка делалась
шумнее и шумнее; начались взаимные уверения и клятвы в вечной, неразлуч-ной
дружбе...
- Эх, друг Ахилл, - сказал мне Жорж, ударя меня по плечу,- для чего ты
не будешь с нами на поле чести?.. Сказать ли тебе за тайну то, что и сам я
слышал за тайну: полк наш идет с большою армией в Московию; ты помнишь, еще
в школе учитель географии сказывал нам, что там-то золотые горы, особливо в
Сибири, немного в сторону от Москвы. В этом городе есть даже огромные
колокола из чистого серебра, а куполы церквей покрыты кованым золотом. . Я
ведь знаю твою историю: ты любишь в нашем городе Селину Террье и прочее и
прочее - все знаю. Послушайся меня: в Москве мы столько накуем
наполеондоров, что каждый из нас, верно, возвратится в карете, которая до
верху будет набита золотом; притом же, офицерские чины, которые
вольноопределяющимся легко схватить, знаки отличия, раны, славное имя...
Кого это не сведет с ума? Не только старый Террье - сам Великий Могол за
честь себе поставит иметь такого зятя.
Товарищи Жоржевы, вслушавшись в наш разговор, также пристали ко мне и
начали меня подговаривать и сулили воздушные замки, льстили моему
самолюбию... Короче, сударь: хмель, золотые надежды, пробужденное
честолюбие, желание теснее сблизиться с такими славными молодцами... короче,
сударь: на другой день я проснулся с тяжелою головою, но в легком солдатском
мундире. Новые товарищи поздравили меня, рассказали, что я накануне сам
доброю волею записался в их полк и был у командиров, что имя мое внесено в
полковой список и проч. и проч. Делать было нечего: уйти я не мог и не
думал, потому что считал побег бесчестным и не хотел подать худого о себе
мнения новым моим сослуживцам. Я остался солдатом и ревностно принялся за
нежданную мою должность.
Полк наш через день после того отправился в поход, прошел всю Германию,
где все клонилось тогда перед нами; наконец увидели мы берега Немана. "Так
вот Россия; так здесь-то мы попируем, здесь-то будем тонуть по горло в
золоте и возвратимся крезами!" - думали мы. Вы помните, сударь, как сбылись
наши пышные надежды... Но не стану забегать вперед и расскажу вам главные со
мною случаи в этом походе, который и теперь еще часто пугает меня
воспоминанием, как недавний, тяжкий сон.
С самого перехода чрез Неман мы увидели, что не все так хорошо шло, как
нам обещали. Мы, правда, довольно скоро дошли до Смоленска; но здесь нам
должно было каждый шаг вперед покупать нашею кровью.
Поле Бородинское встретило нас такою потехою, какой и самые старые
служивые, по их признанию, сроду не видывали. Здесь уже некоторые из наших
солдат вспомнили и начали потихоньку напевать старый романс:
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг