Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
дразнится,  какой-то  пошлый  фельетон  декламирует. Ну ладно, дружище, - ты
идея,  но  я  -  живая  мыслящая  материя,  и  победа будет на моей стороне,
увидишь!
     - Победа?  -  удивляется  голубой человечек. - Что это? Над чем или над
кем?  Вы,  люди,  победили  окружающую  материальную среду, взялись за среду
интеллектуальную  -  успешно  взялись.  Тебе  хочется  в  обозримом  будущем
поздравить себя и с этой победой? Хочется?
     Мне   хочется   спать.   Это   правда.   Хочется,  чтобы  этот  продукт
перенапряжения  коры  провалился или рассеялся, как ему удобней. Кто дал ему
право  копаться,  во  мне?  Пойми,  чудак,  мне  нечего  спасать - случайные
сочетания   импульсов,   моя,   научно   выражаясь,  энцефальная  структура,
именуемая  душой,  не  есть с некоторых пор предмет спасения, а что касается
линз  -  существуют  вполне экономичные конвейеры, разве могут конкурировать
жалкие  самоделки  с их точно сфокусированной и дешевой продукцией... Короче
говоря,  мой  сигнал  - шутка, даже если принимать его всерьез. Спасти можно
то,  что сотворилось и доступно мне, тебе, третьему, но нельзя спасти благое
намерение биографа-собаки, которому кажется...
     - Ты  не  существуешь,  -  резюмирую  я.  -  Летающие  тарелки  - бред,
социокультурный  феномен, вроде религиозного. Раньше являлись дева Мария или
Христос - одиночкам или толпам, ныне - твари, вроде тебя...
     - И еще иконы плачут, - вставляет он непонятно к чему.
     - Да, плачут, - не теряюсь я, - иконы плачут, возгораются свечи...
     - Проступает  на  иконе  предчувствия  слеза,  как  четвертое измерение
возрожденной Троицы... - цитирует он ни с того ни с сего.
     И   мы   умолкаем.   Тишина   снаружи   и   изнутри.   Тишина-антикрик,
пронизывающая тишина.
     И ее прерывает слабый ручеек, втекающий в мой мозг
     - Если  так  удобней,  считай,  что  меня  нет.  Ты прав - нет летающих
тарелок  с  всякими  там  непонятными  человечками,  нет  ничего летающего и
непонятного и голубого.
     Снова  дым  заструился  по  полу,  рассеиваясь  и исчезая невесть куда.
Мелькнул ноющий свист, но как-то мгновенно испарился, и стало совсем пусто.
     Стало пустей, чем было - вот что странно.
     Мне  нравится  одиночество.  Но  тут  наступило  большее - покинутость.
Зачем  это  я  его вытолкал, выпихнул, выдул. Существует или нет - какое мне
дело?
     Холодно. Осень.

                                     10

     Должно   быть,   покинутость   сфокусировала   меня  -  издалека  стали
наплывать,  растворяя  и  вбирая  в  себя этот вечер, сцена в неком казенном
учреждении,  точнее  в  кабинете  с портретом государя-императора в рост и с
парой умных глаз, вспыхивающих из-под портрета, как из засады.
     - Видите  ли,  господин  Струйский,  -  говорит  полковник,  обладатель
дальнобойных  взглядов,  - в известной мере, я о пользе вашей радею. Не хочу
врать,  главное для меня - интерес государственный, однако нет смысла судьбу
вашу  пятнами  покрывать.  Понимая это, вы должны быть откровенны - ну право
же,  какая  ниточка  вас с Иваном Силиным всерьез связывать может? Вот уж не
понятно мне - какая?
     Борис Иннокентьевич весь подбирается, внутренне пружинит.
     - Уверяю  вас,  господин Ильин, - отвечает он, - никакой особой ниточки
нет,  если  не  считать  того,  что  он брат моей супруги. Мы, пожалуй, и не
встречались часто, а в последнее время вообще...
     - Серафиму  Даниловну  выгораживать  изволите?  -  усмехается полковник
Ильин.  - Вот сие как раз понятно и похвально даже. Откровенно желаете? Я бы
тоже  выгораживал,  ей-богу.  Но  не  в том дело, грех-то вы целиком на свою
душу  взяли,  а  по  супруге  вашей, пожалуй, никакого следствия не учинишь,
потому,  Борис  Иннокентьевич, не извольте беспокоиться за супругу свою. Вы,
главное,   со  мной  по-честному  высказывайтесь.  Для  чего  вы  чемоданчик
пригрели?
     - Ни  для  чего,  -  еще  больше сжимается Струйский, - просто оказался
дома  какой-то  чемоданчик,  не  спорю, может, и Иван Данилович оставил - не
знаю, право слово, не знаю, и в чемоданчик тот не заглядывал.
     Как  бы ему шепнуть потихоньку, знак подать, что в этом нарастающем его
напряжении  весь  фокус,  только  этого господин в засаде и дожидается. Есть
предел прочности, и свой предел каждый определяет именно так.
     - Этому  верю,  - сочувственно говорит полковник, - человек вы честный,
и  вещи,  данные  вам  на хранение, досмотру не подвергнете. Но о содержимом
чемоданчика  вы  непременно  знали,  смею  подсказать  - сообщено о том было
никем иным, как мадам Струйской, не так ли?
     - Я  вас  уверяю...  -  с  прозрачной  для  опытного  глаза горячностью
взвивается Струйский.
     Но  полковник  вроде  бы  и  внимания  не  обращает и гонит собеседника
своего в угол простенькими вопросами:
     - Разве  не  удивительно, что вы, человек аккуратный, бросаете дорожный
чемоданчик  с  неизвестным содержимым среди святая святых - своих рукописей?
Разве  не  удивительно, Борис Иннокентьевич, что любящие вас близкие люди, у
которых  -  заметьте!  -  нет  никаких  оснований  сомневаться  в левом, так
сказать,  направлении  ваших  мыслей,  разве  не достойно удивления, что они
предлагают вам спрятать опасный предмет и никак его не обозначают?
     - Может  показаться  так, господин Ильин, но, право же, никто не вводил
меня  в  курс  дела,  -  пытается увильнуть Струйский, - я, видите ли, нашел
его...
     - Не  убедительно,  -  перебивает полковник чуть более жестким тоном, -
не  убедительно-с! Ибо тогда вы непременно поинтересовались бы содержимым, а
обнаружив,  что  чемоданчик  не  ваш,  сразу  же  приступили  бы  к  розыску
владельца,  дали  бы  знать  в  полицию.  Вы  ведь честный человек, господин
Струйский, и никак вы из этой своей честности не вывернетесь!
     Хозяин  кабинета  с  удовольствием  прищуривается.  Капкан - налаженный
механизм  из  портрета,  кресла,  письменного  стола и полковника Ильина - с
легким треском захлопнулся.
     Струйский  опускает  взгляд и устремляется на скользкий путь наименьших
потерь,  тех,  что кажутся ему наименьшими. Теперь он жалкий тюбик с ложью в
сильных и умело тренированных пальцах Ильина.
     - Хорошо,  -  выдавливает  он  из  себя,  -  хорошо,  господин Ильин, я
действительно знал о листовках в чемодане, я заглядывал туда...
     - Ах,  оставьте,  -  едва ли не салонно вздыхает полковник, - оставьте,
молодой  человек,  - не заглядывали, да и вряд ли вас интересует листовочный
способ  борьбы  с  самодержавием,  у вас, насколько нам понятно, собственные
идейки водятся...
     Он едва заметно улыбается - доволен бестия.
     - У  вас, Борис Иннокентьевич, иные взгляды, но дело не в этом. Нелепо,
однако,  чтобы  любящий  брат  ни  с  того  ни  с  сего подсунул в дом своей
сестрицы  таковскую  бомбу, подсунул, ни словом о том не обмолвясь. Я думаю,
Серафима  Даниловна  немало  сил  приложила,  дабы  его уговорить, да и вас,
пожалуй.  Вы-то  ясно  понимали,  что  дом  Струйских  в  первую  голову под
подозрение  попадет...  Не  хотите  вы со мной откровенничать - вот беда-то,
себе самому помочь не желаете.
     Ильин облизывает пересохшие губы - ответственный момент в его допросе.
     - Вот  поймите  меня, Борис Иннокентьевич, - продолжает он, втискивая в
голос  свой  максимум сочувствия, - постарайтесь понять. Листовочки-то у вас
обнаружены,  тем  самым  братец  Иван  Данилович  здорово  под монастырь вас
подвел.  Но дело опять же по-разному повернуть можно, скажем к слову - вдруг
вы  по  неопытности  поскользнулись,  с кем не бывает. Но тогда извольте сие
утверждение  искренностью своей доказать. Кто вам чемоданчик передал - вот в
чем загвоздка. Назовите, покайтесь, и все в порядке. К чему вам морока эта?
     - Да  не  знаю  я,  как  чемодан в доме оказался, - начинает нервничать
Струйский,  -  ей-богу  не  знаю,  может,  подбросил кто, может, Иван занес,
спросите у него...
     - Э-э,  нет, так дело не пойдет, - назидательно тянет Ильин, - опять вы
душевным  моим  расположением  пренебрегаете.  Чемоданчик к вам после ареста
Ивана  Даниловича попал, так? Действие это через сестру его шло - через вашу
супругу,  однако  она  лишь  сигнал дала, дабы некий неизвестный передал вам
означенный  груз,  сама  же она не встречалась с ним - таково именно, уверяю
вас,  было  условие  ее  братца.  Ее,  значит,  под удар никак не ставить, а
только  вас.  Потому  ее  положение  безусловно твердое - никакого, дескать,
сигнала  не  давала,  никакого  чемоданчика  в  глаза не видела. Последнее -
вероятнейшая  возможность, а первое, простите великодушно, - чистейшая ложь.
Но  нас,  поверьте,  Борис  Иннокентьевич,  ее гимназические игры со всякими
тайными  знаками  нимало  не  трогают.  Нас  личность, встречавшаяся с вами,
интересует, и все. Согласны ли назвать ее?

                                     11

     Я  -  в  меняющемся  там. Капкан - портрет, глаза Ильина и прочее - тот
же, но Струйский - иной. Он явно подавлен, дурно выбрит, под глазами мешки.
     - Что  же  вы  упорствуете,  Борис  Иннокентьевич?  - устало спрашивает
полковник.  -  Право, смешно, впрочем, скорее печально. Печально видеть, как
разумный  и  талантливый  молодой  человек упорствует в заблуждениях. На что
надеетесь?
     Струйский  затравленно  молчит.  Не столь уж малой ценой дался ему этот
опыт  -  пусть  собеседник  выложится,  откроет карты, а там решать. Странно
подчас постигается писателем цена слова...
     - Дело-то  закрывать  надо  - вот беда, - спокойно продолжает полковник
Ильин,  -  и может оно для вас не тем - ох, не тем! - концом повернуться. Вы
ведь  как  рассчитываете  -  предполагаете  легким  испугом  отделаться?  Не
выйдет,  батенька,  ничего такого не предвидится. Мы учреждение серьезное, у
нас всякие меры доступны. Вот хотите, простенькую картинку изображу?
     Струйский   поводит  глазами,  полковник  сейчас  для  него  -  опасный
предмет, источник боли, вроде капканной защелки.
     Ильин устраивается поудобней и приступает к живописи.
     - Картина  первая, милостивый государь. Свидетельствуем мы вас в смысле
умственной  полноценности,  и что же? Всплывает тут разное, вот и папаша ваш
-  как  он  дни-то  свои окончил? Как божий человек, верно? Оттого, может, и
наследственность   дурная.   Да  не  сверкайте,  не  сверкайте  взглядом-то,
испепелите   поди,   а   у   меня   тоже   семья   и  дела  государственные.
Свидетельствуем  вас  и  говорим  тогда  по  совести:  не  виновен  господин
Струйский   в   деяниях   своих,   но   дабы  впредь  социалисты  умственным
расстройством  его  не  пользовались,  излечить его следует. И на много лет,
сударь  мой,  медицинским  воздействиям  подвергнетесь,  опять же статейки в
газетах  -  надо  же,  канальи  эти,  социалисты,  к темной возне своей кого
привлекают  - Господом обиженных, потому в здравом уме верить им невозможно.
Тем  самым  и  нам  на  пользу  послужите,  устои  монархии  своим  примером
укрепите.   А  публика,  узнав,  чьи  стишки  иногда  печатались,  вздохнет,
посмеется,  да пожалуй, какой журналишко десяток-другой подписчиков утратит.
Публика она дура, господин Струйский, сами небось понимаете...
     Струйский   оторопело   слушает  все  это,  а  полковник,  чувствуется,
благодарен подследственному за безусловное внимание.
     - И  из-за чего, из-за каких идей муки вам принимать? А главное - из-за
кого?   Небось,   студентик  с  завихрениями  или  тем  хуже  -  слесаришка,
начитавшийся популярных брошюрок.
     - А  вы  же  поэт,  Борис  Иннокентьевич,  -  голос  Ильина  густеет от
убедительности,  -  ей-богу,  поэт. Недавно вот из записочки вашей, неудачно
на  волю  переданной,  стихи  я  своей Марии Карловне показывал, это супруга
моя,  дама,  поверьте,  тонкая  в литературном вкусе, так в слезу ее вогнал,
всплакнула она... Право же, поэзия...
     И   полковник   Ильин   голосом   Володи  Штейна  (чем  не  сочетание!)
зачитывает:

                      Быть может, мы и чудом уцелели,
                     но Бог спаси, коль голову пригнем.
                      Не жги себя изнутренним огнем -
                     затлеет хворост поздних сожалений.

                     Сноп искорок спалит тебя в ночи -
                      солома чувств воздушна и горюча.
                     Дым сожалений сладостно нас мучит,

     но горестно огонь потерь кричит.

     - Ей-богу,  за  душу  берет,  -  едва  ли  не  восторженно комментирует
полковник.  -  И  представьте,  все  это - как оно у писателей называется? -
огонь  души  и  прочее,  все это обратится в прах, будет осмеяно и забыто. И
ради  кого?  Ради  какого-то  недоучки,  который  все  едино попадется и вас
продаст,  и  еще  Серафиму  Даниловну  не  пощадит,  на  нее гору напраслины
наворочает.  Обидно-с!  А  еще  обидней,  что  господа социалисты про вас же
подумают:  дескать,  как  он  каторги  избежал?  И  решат  - продал он нас и
по-легкому  сумасшедшим  домом  отделался. Да-с! И мы в таком случае никаких
опровержений  заявлять  не  станем,  напротив,  намекнем кое-где, что вы нам
серьезные услуги оказали. Полная компрометация получится, верно?
     - Это  подлость,  -  удивительно  спокойно говорит Струйский, - обычная
подлость, и со временем она раскроется...
     - Философствуете?  -  ухмыльнулся  Ильин, впрочем, не без приятности. -
Что  ж,  не прочь и я с вами пофилософствовать. Со временем, говорите... Так
ведь  с  каким временем? Жизнь - она одна, и коротка к тому же, ох, коротка.
В  истории  кое-что,  конечно,  всплывает,  иногда даже правда всплывает, но
вам-то  что  с  того?  Ваша-то  единственная  жизнь  покалечена,  а  таланты
загублены.  А от того, что в меня потом, через сто лет, стрелы метать станут
-  разве  мне больно? Я за государственным интересом, как за каменной стеной
и  навеки  за  ней  останусь. Сек бы я беспощадно философов, которые молодых
людей  с пути сбивают, ибо в их писаниях не настоящий человек выведен, коему
богом  шесть  десятков  лет  отмерено  и по пути соблазнов всяких разбросано
сверх  числа,  не настоящий, а как бы ангельский, который живет сколь угодно
долго и высокими идеалами каждый свой шаг правит...
     Полковник   Ильин  передергивает  плечами,  словно  противен  ему  этот
философский гомункулус, живущий сообразно идеалам.
     - Устал  я  с  вами, - тоскливо говорит он. - Разоткровенничался, а вы?
Ну  да  Бог  рассудит,  молчите.  Хотел  я  было  вторую картинку перед вами
разыграть,  поинтересней  первой,  да  не  стану,  пусть  она  вам сюрпризом
покажется. Как раз к Рождеству...
     На  этом  все  прерывается - нет кабинета с капканом, нет Струйского. Я
сижу  в кресле и сквозь наплывающую головную боль пытаюсь сообразить, в кого
же  я  швырял  мраморной  птицей  -  в  полковника  или  в голубого гнома. И
мельтешат  передо  мной  странные  обрывки:  каменная  стена государственных
интересов,  о  которую  бессмысленно  расшибается  пепельница,  краснобокий,
уютно  поблескивающий  медными частями "Паккард", модель 1907 года, лоскутки
каких-то  вальсов  проносятся  в  голове,  и  никак,  ну  никак  не  выходит
проникнуть  туда, в камеру с сероватыми стенами и огромным потеком сырости в
верхнем углу.
     "Паккард"  урчит  и  не  хочет  трогаться  с  места.  Холеная  ручка  с
перламутровыми  ногтями  тянется  к  позолоченной  телефонной  трубке,  дабы
впрыснуть туда бесконечно милые, глупости о последнем карлсбадском сезоне.
     Улыбки:  эк  господин  Измайлов  по  сологубовской  "Королеве  Ортруде"
проехался!  Неужто  не  читали?  "Биржевые ведомости", да-с! ... и нафедорит
Сологуб... ха-ха...
     Благословенное  неспешной  возвышенностью  ретро,  где  всюду есть ход,
кроме  камеры  с  сероватыми  стенами  и  огромным потеком сырости в верхнем
углу.

                                     12

     Пусть  завтра  голова  развалится,  но сегодня мой день. Действительно,
передо  мной,  вокруг  меня,  всюду  - камера. И невероятный дух, концентрат
сырости и беды, - беда пахнет по-своему.
     - Будьте вы прокляты, - громко шепчет Струйский.
     Кто - вы?
     Дело-то  повернулось  второй картинкой, кою добродушный полковник Ильин
не  пожелал  объяснить.  И  возможно, первая, весьма тщательно нарисованная,
кажется теперь Борису Иннокентьевичу едва ли не идиллией.
     Похихикивая    и    неуклюже   пританцовывая   в   цветастой   гирлянде
патриотических  бантиков,  проплывает перед ним Иннокентий Львович, мудрый и
слишком  впечатлительный  родитель его. И пытается бить земные поклоны перед
укрепленным    в    рамочке   самоличным   письмом   Пуришкевича   Владимира
Митрофановича  и толстой пожелтевшей пачкой "Русского знамени", под рамочкой
сложенной.

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг