Однажды, на склоне дня, а именно в субботу 6 марта, когда Агнесса, не
выдержав снова тех испытаний, каким я подверг её, лежала в бессилии у меня
на коленях, а я, снова раскаиваясь в своей жестокости, осторожно целовал
её, -- дверь нашей комнаты вдруг распахнулась, и на пороге показался Матвей,
который, увидев неожиданную картину, весь как-то замер от изумления. Агнесса
при появлении брата вскочила с криком и, растерянно метнувшись к стене,
прижала к ней своё лицо; я тоже, чувствуя себя виноватым, не знал, что
сказать, -- и в течение, вероятно, целой минуты представляли мы какую-то
немую сцену из пантомимы уличного театра. Наконец, получив дар речи, Матвей
заговорил так, в сердцах:
-- Вот этого, брат, я от тебя не ожидал! Что хочешь про тебя думал, а уж
честным малым тебя считал! Я-то смотрю, что он перестал ко мне ходить! То,
бывало, каждый день, каждый день, а то -- две недели глаз не кажет! Сманил,
значит, птичку; думает: теперь она ко мне и сама летать будет. Ну, нет,
брат, ошибаешься, это тебе легко не сойдёт с рук!
Говоря так и сам от своих слов приходя в ярость, Матвей наступал на меня
чуть ли не с поднятыми кулаками, и я тщётно пытался образумить его. Потом,
заметив вдруг Агнессу, Матвей ринулся на неё и, ещё более задыхаясь, стал
осыпать её непристойными, бранными словами, каких никогда не посмел бы я
произнести в присутствии женщины. Агнесса, слыша жестокие обвинения,
зарыдала ещё отчаяннее, задрожала вся, как опалённая на огне бабочка, и
упала на пол, наполовину без чувств. Тут я уже решительно вступился в дело,
загородив Агнессу, и сказал Матвею твёрдо:
-- Милый Матвей! Я очень перед тобой виноват, хотя, может быть, и не
настолько, как ты это думаешь. Но сестра твоя не виновна ни в чём, и ты
должен оставить её, пока не выслушаешь моих объяснений. Пусть госпожа
Агнесса идёт домой, а ты сядь и позволь мне говорить.
Уверенность моего тона подействовала на Матвея; он примолк и грузно
опустился в кресло, ворча:
-- Ну, послушаем твою диалектику!
Я помог Агнессе подняться, так как она едва сознавала, что делает,
проводил её до двери и тотчас запер эту дверь на засов. Потом, вернувшись к
Матвею, сел против него и стал говорить, стараясь казаться беспечным. Как то
со мной всегда бывает, в минуту, когда надо действовать, -- ко мне вернулась
тогда и ясность мысли, и твёрдость воли.
Я объяснил Матвею, насколько то можно было человеку грубому и
простоватому, какие обстоятельства жизни довели меня до крайнего отчаянья, и
изобразил посещения Агнессы как дело милосердия, подобное посещению больниц
или темниц, на что благословляет и церковь. Настаивал я, что ни с моей
стороны, ни со стороны Агнессы не было речи о любви, не говоря уже о более
низменных пожеланиях, и что наши отношения не переступали дозволенного между
братом и сестрою. Ту же картину, свидетелем которой был Матвей, объяснил я
исключительно добротою Агнессы, которая плакала над моими страданиями и
волновалась видом моей неутешной скорби. При этом, конечно, старался я
говорить со всей убедительностью, какой только способен был достигнуть, и
полагаю, что сам Марк Туллий Цицерон, отец ораторов и лицемеров, прослушав
мою святошескую речь, похлопал бы меня по плечу благосклонно.
По мере того как я говорил, Матвей успокаивался несколько и в ответ
потребовал:
-- Вот что, брат. Поклянись мне пречистым телом Христовым и блаженством
Пресвятой Девы в Раю, что между тобой и Агнессой не было ничего дурного.
Я, разумеется, дал такую клятву со всею серьёзностью, и Матвей тогда
сказал мне:
-- А теперь я тебе вот что скажу. В тонкости чувств я вдаваться не умею
и не хочу, а только об Агнессе ты и думать перестань. Если бы ты посватался
к ней, я бы, может быть, и не отказал бы, а все эти сочувствия да нежности
не для неё, -- ей нужно не друга, а мужа. К ней ты лучше и не думай
показываться, да и никаких писем не подсылай, -- ничего хорошего не выйдет!
Постановив такое решение, Матвей поднялся с кресла, собираясь уходить,
но потом передумал, подошёл ко мне и сказал, уже голосом более добрым:
-- И ещё вот что я добавлю, Рупрехт: уезжай отсюда подобру. Я с этим к
тебе и шёл, чтобы посоветовать. Вчера слышал я такие разговоры про тебя, что
мне страшно стало. Уверяют, что ты со своей сбежавшей дружкой занимался не
только чернокнижием, но и кое-чем похуже. Я, конечно, в это не очень верю,
но сам знаешь, под пыткой всякий в чём угодно признается. А уже
поговаривают, что следует тебя привлечь к ответу. Делать тебе здесь нечего,
а ты сам знаешь: без дела человек только балуется. Одним словом, послушайся
меня, -- от сердца говорю: уезжай, да поскорее!
После этих слов Матвей, всё не подавая мне руки, повернулся и вышел, и я
остался один. Замечательно, что всё это происшествие, совершившееся
чрезвычайно быстро и в котором трагедия была смешана с лёгкой комедией, --
повлияло на меня самым возбуждающим образом. Я испытывал такое ощущение,
словно бы меня во сне окатили студёной водой и я дико озираюсь кругом,
продрогший, но проснувшийся. Когда постепенно моё волнение успокоилось, я
сказал сам себе:
"Не очевидно ли, что это событие было послано тебе роком, чтобы вызвать
тебя из той трясины бездействия, в которой завязла твоя душа? Ещё немного, и
лучшая часть твоих чувств поросла бы сплошной болотной осокой. Надо избрать
что-нибудь одно -- или жизнь, или смерть: если жить ты не можешь, то умри,
немедля; если же не хочешь умереть, живи, а не будь похож на улитку! Целые
дни плакать и умиляться на чью-то доброту -- недостойно человека,
поставленного, по словам Пико делла Мирандолы, в средоточии мира, чтобы
озирать всё существующее!"
Эти простые рассуждения, которым следовало бы прийти мне в голову и без
проповеди Матвея, отрезвили меня, и я стал смотреть на своё положение
глазами здравыми. Ясно было, что мне пора покинуть город Кёльн, где более не
было никаких причин мне оставаться и где могли угрожать мне, по указанию
Матвея, весьма важные неприятности. Тотчас же, не откладывая дела, начал я
готовиться к отъезду, разбирать вещи, которых накопилось много за месяцы
жизни на одном месте, и пересчитывать свои деньги, которых у меня оказалось
больше ста рейнских флоринов -- сумма, с которой я ещё не мог считать себя
бедняком. Куда именно ехать, у меня в то время не было определённого
решения, и только одно знал я твёрдо, что не поеду в родной Лозгейм, к
родителям: мне и тогда казалось нестерпимым явиться перед ними каким-то
неудачником, без денег, без надежд, чтобы отец вправе был сказать мне в
лицо: "Был ты бездельником, таким и остался".
И, странным образом, хотя всё моё будущее по-прежнему было в тумане,
решение покинуть Кёльн успокоило меня, и, кажется, ночь после посещения меня
Матвеем была первая, которую я провёл сравнительно покойно со дня
исчезновения Ренаты.
II
Следующий день был воскресный, и его решил я отдать на то, чтобы
попрощаться с Кёльном, ибо слишком много дорогого для меня свершилось в этом
городе, чтобы я мог его покинуть как деревушку, в которой заночевал
случайно. Под звон церковных колоколов надел я своё лучшее платье, печально
вспоминая, как в праздники шли мы прежде с Ренатою к мессе, и направился
одиноко в нашу приходскую церковь св. Цецилии, полную разноцветной толпой.
Там, прислонясь у колонны, слушая пение органа, пытался я обрести в своей
душе молитвенное чувство, чтобы хотя им слиться с Ренатою, которая в тот
час, конечно, молилась тоже, где-то в другой, неизвестной мне церкви, -- как
объединяются двое любящих, разделённых океаном, глядя вечером на одну и ту
же звезду.
Потом, по окончании мессы, я долго бродил из улицы в улицу, воскрешая в
памяти события последних месяцев, так как, поистине, не было в городе камня,
с которым не связывалось бы у меня какого-нибудь воспоминания. Там, за
Ганзейской пристанью, бывало, сидели мы с Ренатою, молча смотря на тёмные
воды Рейна; здесь, в церкви св. Петра, была у неё любимая скамейка; вот
здесь, у башни св. Мартина, долго и уверенно ждала Рената появления своего
Генриха; этой улицей ехал я вместе с Матвеем на поединок с Генрихом; в этом
кабаке однажды провёл я нелепые часы в мечтах о Ренате и об Агнессе. И много
также других воспоминаний отделялось передо мной от стен, вставало близ меня
на перекрестках с земли, кивало мне из окон домов, выглядывало на меня из-за
прилавков магазинов, слетало ко мне со шпилей церковных башен. Мне начинало
казаться, что мы с Ренатою заселили весь город Кёльн тенями нашей любви, и
страшно мне стало расстаться с этим местом, словно с обетованной землёй.
Так, бродя в тоске и мечтах, подошёл я, уже не в первый раз, к Собору и
без определённой цели остановился в его тени, около громадных южных окон,
когда внезапно из толпы выступили два человека, по-видимому, и раньше
следивших за мною, и приблизились ко мне. Я посмотрел на них изумлённо, но
должен признаться, что уже при самом беглом осмотре они мне показались
весьма замечательными. Один из них, человек лет тридцати пяти, одетый, как
обычно одеваются доктора, с небольшой курчавой бородкой, -- производил
впечатление переодетого короля. Осанка его была благородна, движения --
самоуверенны, а в выражении лица -- какое-то утомление, словно у человека,
уставшего повелевать. Спутник его был одет в монашеское платье; он был высок
и худ, но всё существо его каждый миг меняло свой внешний вид, так же как
его лицо -- своё выражение. Сначала мне представилось, что монах, идя ко
мне, едва сдерживает смех, готовясь к какой-то остроумной шутке; через миг я
был уверен, что у него какие-то злобные намерения против меня, так что я
внутренне уже приготовился к обороне; но когда он подошёл совсем близко, я
увидал на его лице лишь почтительную улыбку.
С изысканной вежливостью монах сказал мне:
-- Любезный господин, сколько мы заметили, вы проводите время в том, что
осматриваете этот прекрасный город, и притом, видимо, с ним хорошо знакомы.
Между тем мы -- путешественники, приехали сюда в первый раз и очень были бы
рады, если бы кто-нибудь указал нам на достопримечательности Кёльна. Не
окажете ли вы нам внимание и не согласитесь ли стать на сегодняшний день
нашим проводником?
Была в голосе монаха необыкновенная вкрадчивость, или, вернее, было в
нём какое-то магическое влияние на душу, потому что сразу почувствовал я
себя словно запутавшимся в неводе его слов и, вместо того чтобы резким
отказом прервать разговор, отвечал так:
-- Простите, любезные господа, но меня удивляет, что вы обращаетесь с
такими просьбами к человеку, который вас не знает и у которого могут быть
более важные дела, чем водить по городу двух приезжих.
Монах с удвоенной любезностью, под которой могла скрываться и насмешка,
возразил мне:
-- Мы вовсе не хотели вас обидеть. Но, по всему судя, вы не очень
радостны, а мы зато -- весёлые ребята, живём каждой минутой, не думая о
следующей, и, может быть, если бы вы согласились соединиться с нами, оказали
бы вам не меньшую услугу, чем вы нам. Если же останавливает вас, что вы нас
не знаете, то этому помочь легко, так как у всякой вещи и у всякого существа
есть своё название. Вот это -- мой друг и покровитель, человек достойнейший
и учёнейший, доктор философии и медицины, исследователь элементов, Иоганн
Фауст, имя, которое вы, быть может, слышали. А я -- скромный схоляр, много
лет изучающий изнанку вещей, которому излишний пирронизм мешает сделаться
хорошим теологом. В детстве звали меня Иоганном Мюллином, но более привычно
мне шуточное прозвище Мефистофелес, под которым и прошу меня жаловать
[CXLV].
В то время оба незнакомца показались мне людьми достойными, и я подумал,
что не будет никакого зла, если я проведу некоторое время в обществе двух
путешественников и попытаюсь в их здоровую весёлость окунуть свою тягостную
грусть. Сохраняя всё своё достоинство, я ответил, что готов прийти к ним на
помощь, так как издавна люблю город Кёльн и рад познакомить чужестранцев с
его богатствами. Таким образом, союз был заключён, и я тут же вступил в свою
роль проводника, предлагая начать осмотр с того Собора, около которого мы
находились.
Все, бывавшие в Кёльне, хорошо знают этот Собор, о котором уже несколько
раз упоминал я в своём рассказе, да и не посещавшие города слышали, конечно,
о громадном сооружении, предпринятом три века назад и в своём теперешнем
виде красноречиво свидетельствующем о слабости сил человека сравнительно с
мощью его фантазии. Я рассказал своим спутникам всё, что знал о постройке
этого храма, в котором хоровая часть была освящена через столетие после
начала работ, корабль предоставлен для служения ещё спустя пятьдесят лет,
башни, не доведённые до полной высоты, украшены колоколами более
восьмидесяти лет назад, -- и который всё ещё стоит среди города, как Ноев
ковчег, готовимый для будущего потопа, и, словно пальцем, грозит с крыши
гигантским журавлём для подъёма камней [CXLVI]. Когда я кончил моё
объяснение, Мефистофелес сказал:
-- Как измельчали люди! Храм Соломона был не меньше этого, а построен
всего в семь с половиною лет! Впрочем, и то сказать: работали на старика не
одни рабы, но и духи стихийные. Бывало, пригрозит им перстнем, а они от
ужаса дрожат, как листья осенью.
С изумлением посмотрел я на того, кто о царе-Псалмопевце говорил, словно
о человеке, лично знакомом, но потом я счёл это шуткой и посоветовал моим
спутникам войти во храм и осмотреть семь капелл, окружающих хоровую часть.
Когда показывал я капеллу Трёх Волхвов, где, по преданию, лежат тела этих
евангельских магов, переданные Кёльну после разрушения итальянского города
Милана, доктор Фауст, до тех пор почти всё время молчавший, сказал: [CXLVII]
-- Добрые люди! Не сбились ли вы немного с пути, заехав сюда, вместо
того чтобы попасть в Вифлеем палестинский! Или, может быть, были вы после
смерти брошены в море и приплыли в Кёльн по Рейну, чтобы здесь обрести себе
могилу!
Мы на эту остроту засмеялись, а Мефистофелес прибавил в том же тоне:
-- Бедные Мельхиор, Балтазар и Каспар, не очень-то вы были удачливы! При
жизни крестил вас апостол Фома, который и сам в Иисуса Христа плохо верил, а
по смерти положили вас на покой во храме, который сам покоя не ведает!
Осмотрев Собор, отправились мы к старинной церкви св. Куниберта, потом к
св. Урсуле, потом к св. Гереону, к остаткам римской стены и так далее -- ко
всем достопримечательностям города Кёльна. Везде мои спутники находили что
сказать смешного или остроумного, причём в речах доктора Фауста больше было
добродушной шутки, а Мефистофелес предпочитал злую насмешку. В общем, эта
новая прогулка по знакомым местам, с двумя неутомимыми собеседниками,
рассеяла несколько чёрное облако уныния, которое опять заволокло было
кругозоры моей души, и, когда от продолжительной ходьбы все мы очень устали,
я с удовольствием принял предложение Мефистофеля войти в ближайший трактир и
выпить кварту вина.
В трактире мы поместились в углу, около окна, и, пока хозяин и слуга
жарили нам гуся и подавали вино, я стал подробнее расспрашивать своих новых
знакомцев, кто они и куда едут. Мефистофелес отвечал мне так:
-- Мой друг и покровитель, доктор Фауст, утомлён бременем познаний, --
ибо он человек учёнейший, -- и пожелал лично убедиться, устроен ли мир
согласно с законами науки или нет. А по пути, объезжая страны и осматривая
города, мы, кстати, убеждаемся, что вино всюду пьяно и мужчины везде бегают
за женщинами.
Доктор Фауст печально добавил:
-- Ты мог бы лучше сказать, что под всеми широтами за деньги нельзя
купить счастия и силой нельзя получить любви.
Я спросил, в каких странах они бывали, и Мефистофелес охотно сделал мне
длинный перечень.
-- Сначала, -- сказал он, -- побывали мы в Италии, видели Милан,
Венецию, Падую, Флоренцию, Неаполь и Рим. В Риме мой друг сильно позавидовал
жизни его святейшества и жестоко упрекал меня, что я не сделал его папой.
Потом отправились мы в Панионию и Грецию. В Греции пожалел мой друг, что не
живёт во времена Ахилла и Гектора. Потом морем проехали мы в Египет, где я
показывал доктору пирамиды, и он непременно пожелал быть фараоном. Из Египта
отправились мы в Палестину, но я эту страну не очень люблю, и мы перебрались
в Константинополь к султану Солиману [CXLVIII], самому славному из всех
правителей мира, и если бы я не удержал доктора, он бы непременно перешёл в
веру Магомета. Из Константинополя пробрались мы в Московию, и доктор Фауст
показывал свою учёность при дворе княгини Елены [CXLIX], но остаться там не
пожелал из-за лютых морозов. Теперь же объезжаем мы города немецкой земли;
были в Вене, Мюнхене, Аугсбурге, Праге, Лейпциге, Нюренберге и Страсбурге.
Далее направляемся в Трир, а после поедем во Францию и в Англию.
Пока Мефистофелес передавал мне этот свой итинерарий, принесли нам вина,
и за стаканами рейнвейна беседа наша оживилась. Я все старался выведать,
насколько новые знакомцы меня морочат и насколько говорят правду, но оба они
были чрезвычайно уклончивы в своих ответах. Мефистофелес постоянно шутил, и
изо всех вопросов выскальзывал, как змея, а доктор Фауст говорил мало,
словно бы ничто в мире не занимало его, ничего не отрицал, но и не
подтверждал ничего. Впрочем, когда я, узнав, что доктор Фауст не чужд
занятиям магией, описал ему свою поездку к Агриппе Неттесгеймскому, доктор
прослушал мой рассказ с видимым любопытством и в ответ сказал мне следующее:
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг