Виссманы живут на старом месте, хотя и не легко было мне разыскать их
приземистый, старозаветный домик, в три выступающих друг над другом этажа,
среди новых, высоких, всячески изукрашенных строений, кругом воздвигнутых
нашим бойким веком. На удачу мою Матвей оказался дома, но я едва мог
признать юношу, хотя и несколько неповоротливого, но всё же не лишённого
привлекательности и бывшего даже моим (посрамленным, однако) соперником в
моих ухаживаниях за хорошенькой женой хлебопекаря, -- в том обрюзгшем и
степенном толстяке, с глазами сонными, со смешной бородкой, оставлявшей
подбородок голым, к которому провёл меня слуга дома. Конечно, и он едва мог
признать студента счастливого времени, буйного и безбородого, в мужчине,
обожжённом экваториальным солнцем и обветренном ураганами океана; но, когда
я назвал Матвею своё имя и напомнил о нашем былом дружестве, он обрадовался
непритворно, всё лицо его превратилось в одну добродушную улыбку, и, сквозь
слои жира, проглянуло на нём что-то юношеское, как свет сквозь мутное
стекло.
Обняв меня дружески и целуя маслянистыми губами, Матвей сказал мне:
-- Помню ли я Рупрехта! Брат, да я тебя за каждой попойкой вспоминаю!
Клянусь пречистою кровью Христовой, изо всего нашего былого круга тебя
одного недостаёт мне. Ну, влезай, влезай в мою берлогу, садись и развязывай
язык! А я велю подать сейчас две кварты доброго вина.
К огорчению Матвея, от вина я отказался, но долго не умел приступить к
изложению своего дела. Как я ни отнекивался, а пришлось-таки мне пересказать
Матвею свои приключения: годы в Лозгейме, службу ландскнехтом,
бродяжничество по Италии, путешествие в Новую Испанию и походы там. А потом
и Матвей не преминул сообщить мне, как преуспевает он, позабыв все проказы
юности, на многотрудном поприще университетского учёного. Более пяти лет
потратил он, чтобы, одолев начала "артистических" знаний и защитив на
диспутах несколько "софизмов", получить звание бакалавра; столько же лет
ушло у него, чтобы одержать победу над книгами Аристотеля, проявить себя в
декламации и стать лиценциатом; наконец, в этом году надеется он добиться
инцепции и звания магистра, после чего откроется ему доступ к любому из
высших факультетов [CXVIII]. Матвей с таким самодовольством говорил о том,
что заседает в совете вместе с докторами и ректором, так искренно опасался
предстоящих ему больших "промоций" и так наивно почитал себя учёным, что
недостало у меня духа посмеяться над ним и не почёл я нужным возобновлять
старый спор "поэтов" с "софистами" [CXIX].
Наконец удалось мне прервать повествование увлёкшегося своею славою
профессора и кое-как, скрывая истинную причину вещей, изложить свою просьбу.
Матвей поморщился, словно приняв горького лекарства, но потом скоро ухватил
моё предложение за какой-то его весёлый край и заликовал опять.
-- Не моё это дело, брат! -- сказал он мне. -- Нынче, правда, и студенты
берутся за шпаги, но я держусь старого устава, что учёный -- как монах, ему
оружие -- как ослу очки. Ну, да куда ни шло, для старого приятеля! К тому же
страсть как не люблю я эту знать, задирающую перед нами нос! Мы потом
выпариваем из себя доктора, а их жалуют учёными степенями князь или
император. Видно, и твой граф из таких докторов-по-булле! [CXX] Если
берёшься ты посадить его на вертел, я уж для тебя постараюсь!..
Я указал назначенное мною место свидания для переговоров, объяснил, где
живу сам, затем распрощался, и Матвей вышел проводить меня до уличной двери.
Когда проходили мы через столовую, заставленную тяжёлой мебелью
старонемецкой работы, неожиданно выбежала из соседней комнаты молодая
девушка в розовом платье, зеленоватом переднике и золотом поясе и вдруг,
натолкнувшись на нас, смутилась, остановилась и не знала, что делать.
Стройность и нежность её образа, овальное, детское лицо с зазубринами
длинных ресниц над голубыми глазами, льняные, золотистые косы, собранные под
белым чепчиком, всё это видение предстало мне, привыкшему к образам скорби и
мучения, к чертам, искажённым страстью и отчаяньем, как осуждённым духам
мимолётный полёт ангела у входа в их преисподнюю. Я сам остановился в
смятении, не зная, пройти ли мне мимо, или поклониться, или заговорить, а
Матвей, раскатисто хохоча, смотрел на наше замешательство.
-- Сестра, это -- Рупрехт, -- сказал он, -- добрый малый, которого мы с
тобой в иную минуту поминаем. А это, Рупрехт, -- сестра моя, Агнесса,
которую видал ты девочкой, совсем малышом, тринадцать лет тому назад. Что же
вы смотрите друг на друга, как кошка на собаку? Знакомьтесь! Может быть, я
вас ещё посватаю. Или ты, брат, уже женат, а, отвечай?
Не сумею объяснить почему, но я ответил:
-- Я не женат, милый Матвей, но не надо такими словами стыдить и меня и
барышню. Извините меня, госпожа Агнесса, я вас очень рад увидеть вновь, но
тороплюсь по одному важному делу.
И, поклонившись низко, я поспешил выйти из дому.
Не знаю, под впечатлением ли этой встречи или от неё независимо, но
когда я подумал о том, что теперь предстоит мне возвратиться домой, я
испытал какое-то отталкивающее чувство, какое, конечно, ведали бы, будь они
одушевлены, два магнита, сближенные одноимёнными полюсами. Мне показалось
нестерпимым быть с Ренатою, видеть её глаза, слышать её слова, говорить с
нею о Генрихе.
Довольно долго проблуждал я по улицам города, почему-то останавливаясь
на одних углах и почему-то быстро пробегая другие площади, но потом
утомление и холод заставили меня поискать прибежища, и я вошёл в первый
встретившийся кабак [CXXI], сел уединённо в углу, спросив себе пива и сыру.
Кабак полон был крестьянами и гулящими девками, потому что день был
базарный, и кругом не смолкали крики, споры, брань, ругань и проклятия,
подкрепляемые порою здоровым тумаком; но мне казалось хорошо в промозглом
воздухе и в гаме пьяных людей. Грубые, зверские лица, дикая, неправильная
речь, непристойные выходки как-то странно согласовались со смятением моей
души, как сливаются иногда в хор крики тонущих с воем бури.
Потом подсел ко мне какой-то худо выбритый малый, в пёстром праздничном
наряде, и завёл длинную речь о бедственном положении мужиков, не новую, хотя
и не чуждую правды. Жаловался он на тяготу платежей, оброков, штрафов и
всяких поборов, на ростовщичество, на запрещение заниматься ремеслами в
деревне, поминал мятеж, который был десять лет назад, и всё это с угрозами,
обращёнными чуть ли не прямо ко мне, словно я во всём и был виноват.
Попытался я возразить, что сам почитаю себя скорее из мужиков и что всё, чем
я владею, заработано собственными моими руками, но, конечно, мои слова
пропали даром, и я уже покорно слушал, -- ибо мне всё равно было, что ни
слушать, -- как мой случайный сотоварищ грозил рыцарям и горожанам и
пожарами, и вилами, и виселицами... [CXXII]
Так как собеседника моего угощал я, то понемногу он захмелел
окончательно, и я опять оказался один в общем гуле голосов. Оглядевшись,
увидел я картину отвратительную: там и сям валялись тела людей, пьяных
мертвецки, в углу двое колотили друг друга, вцепившись в волосы, везде
стояли лужи пролитого пива и человеческой блевотины, а посреди всего этого
другие ещё продолжали попойку, или бесстыдно шутили с девками, тоже пьяными
и тоже безобразными, или обыгрывали один другого в грязные карты. Я вдруг
удивился, почему я сижу в этом тёмном и смрадном углу, и, торопливо
расплатившись, опять вышел на зимнюю стужу. Было уже сумеречно, и я
безвольно побрёл домой.
Когда стучался я в нашу дверь, душа моя казалась мне пустой, как
вычерпанный колодец, но в доме её тотчас наполнила строгая тишина и
непобедимо повлекла меня в знакомый круг и мыслей и чувств. Я почувствовал,
как с лица моего сбежали выражения, искажавшие его весь день, и как губы
сложились вновь в ту тихую улыбку, которой я всегда встречал глаза Ренаты. С
сердцем, бьющимся тревогою, как в первый раз, отворил я дверь к Ренате и
сразу, увидев её в привычном положении, у окна, прижавшую лицо к его
холодным стеклянным кружочкам, кинулся к ней и опустился перед ней на
колени.
Рената не сказала мне ни слова о грубости, с какой я оттолкнул её утром,
не упрекнула, что я не возвращался так долго, не захотела узнать, о чём мы
говорили с Генрихом, но только, как если бы всё другое уже было ей известно,
спросила:
-- Рупрехт, когда ваш поединок?
Я, в ту минуту не удивившись на этот вопрос, ответил просто:
-- Не знаю, решится завтра...
Рената не промолвила больше ни слова и опустила ресницы, а я остался на
коленях у её ног, в неподвижности, приложив голову к подоконнику, но подняв
глаза на лицо сидящей, рассматривая её любимые, милые, хотя неправильные
черты, и опять погружаясь в их очарование, словно уходя в глубь бездонного
омута. Глядя на эту женщину, которую ещё вчера я ласкал всеми поцелуями
счастливого любовника и к руке которой сегодня не смел прикоснуться
благоговейными губами, я чувствовал, как от всего её существа разливается
магическая власть, замыкающая в свой предел все мои желания. Как лёгкая
мякина на веялке, сероватым дымом отлетали и рассеивались все мятежные думы
и все случайные соблазны дня, и определённо падало на ток души полное зерно
моей любви и моей страсти. Не хотелось мне думать ни о Генрихе, ни о себе; я
был тогда счастлив тем, что тихо касался рукою руки Ренаты, и тем, что
минуты неслышно проходят, оставляя меня рядом с ней.
Так, в безмолвии, не смея нарушить его неосторожным словом, мог бы я
остаться до утра и почёл бы себя у дверей эдема, но вдруг Рената подняла
голову, коснулась рукою моих волос и промолвила нежно, как бы продолжая
разговор:
-- Милый Рупрехт, но ты не должен убивать его!
Я вздрогнул, вырванный из очарования, и спросил:
-- Я не должен убивать графа Генриха?
Рената подтвердила свои слова:
-- Да, да. Его нельзя убить. Он -- светлый, он -- прекрасный, я его
люблю! Я перед ним виновата, -- не он предо мною. Я была как лезвие,
перерезавшее все его надежды. Надо перед ним преклоняться, целовать его,
ублажать его. Слышишь, Рупрехт? Если ты коснёшься одного его волоса, -- у
него золотые волосы, -- если ты уронишь одну каплю его крови, -- ты больше
не услышишь обо мне никогда, ничего!
Я встал с колен, скрестил руки на груди и спросил:
-- Зачем же ты, Рената, не сообразила всего этого раньше? Зачем же ты
заставила меня играть смешную роль в комедии с поединком? Можно ли быть
легкомысленной в вопросах о жизни и смерти?
У меня дыхание прерывалось от волнения, а Рената возразила мне резко:
-- Если ты вздумаешь бранить меня, я не стану слушать! Но я запрещаю
тебе, слышишь ты, запрещаю касаться моего Генриха! Он -- мой, и я для него
хочу только счастия. Я не отдаю его тебе, я не отдам его никому в мире!..
Делая последнюю попытку, я спросил:
-- Так ты забыла, как он оскорблял тебя?
Рената воскликнула:
-- Как было хорошо! Как было прекрасно! Он проклинал меня! Он хотел
ударить меня! Пусть бы он топтал меня! Он -- милый! милый! Я люблю его!
Тогда я сказал тяжёлым голосом:
-- Я исполню всё так, как ты хочешь, Рената. Но больше говорить нам не о
чем. Прощай!
Я ушёл в свою комнату, бросился на постель, и мне казалось, что я
загнан, как зверь, которого травят, в круг из колючей изгороди, прорвать
которую у меня нет сил, и упал на землю, в ожидании, пока охотники покончат
со мною. Мне хотелось или не быть, или проснуться от жизни, и я в первый раз
начинал понимать, что такое искушение -- поднять на себя руки. Думая о своей
судьбе, я решил, что не буду более говорить с Ренатою ни о чём, а завтра
выйду на поединок, опущу шпагу и буду счастлив, ощущая чуждую сталь в своей
груди. И, воображая своё тело простёртым, всё в крови, на оснеженной траве,
испытывал я умиление перед собою и нежную к себе жалость, как дитя, которому
читают о муках святых.
Утром, однако, при трезвых лучах солнца, несколько успокоенный, я ещё
раз обдумал своё положение и захотел всё-таки переговорить с Ренатою
основательно и беспощадно, ибо решения её всегда были зыбки, как образы
облака, и легко могли перемениться за ночь; но оказалось, что Рената, встав
раньше меня, уже ушла из дому. Тогда пошёл я к Матвею, чтобы предложить ему
при переговорах выбрать условия менее тягостные, так как, по какому-то
врождённому чувству, продолжал заботиться о своей жизни, которая в то время
казалась мне ни на что не нужной; но и Матвея не пришлось мне увидеть.
Тогда, как-то обезволенный, вернулся я домой и предоставил всё трём пряхам,
как человек, всё равно приговорённый к смерти, которому открывался только
выбор между топором и виселицей.
После полудня пришёл Матвей, и странно было появление здорового,
добродушного толстяка в наших комнатах уныния и отчаянья, странен был его
раскатистый и беспечный смех среди стен, привыкших отражать звуки рыданий и
вздохов. Приветствовал меня Матвей такими словами:
-- Ага, брат, напрасно прикидывался ты вчера причастницей! Я ведь узнал,
что ты не один здесь. Только не бойся, я для друзей -- рыба, молчу, потому
что никто не без греха. Нехорошо только от приятелей таиться! Я отбивать
красоток не стану, -- не таковский.
Когда же я прервал речь Матвея и попросил дать отчёт о переговорах, он
сказал:
-- Всё проехало, как корабль по маслу. Уж я друга ни выдам, волк его не
съест! Пришёл от твоего графа щёголь, приседает, как девка, волосы завиты.
Ну, да я отщёлкал его! Другой раз не будет похваляться своим рыцарством
перед добрым бюргером! А встреча ваша сегодня же, в три часа, -- что
откладывать? -- в лесу, близ Линденталя [CXXIII]. Там никто вам не помешает,
переломай все кости молодчику!
Этот свой приговор выслушал я, не выказав никаких признаков волнения или
недовольства; с большой деловитостью условился с Матвеем о разных
подробностях встречи и попросил его зайти за мною, когда будет время.
Проводив Матвея, я приказал Луизе подать мне обед, так как не хотел, чтобы
на исход дела повлияла слабость тела, и потом, достав свою длинную шпагу,
стал упражнять руку, стараясь вернуть ей нужную гибкость. За этим занятием и
застала меня Рената, появившаяся в дверях, вся закутанная в плащ, словно
некое привидение, и вперившая в меня вопрошающий и укоризненный взгляд.
-- Рупрехт, -- сказала она, -- ты вчера мне поклялся!
Я ответил:
-- Я исполню мою клятву, Рената. Но что, если теперь граф Генрих убьёт
меня?
Откинув голову назад, Рената произнесла твёрдо:
-- Так что же?
Я поклонился церемонно, как кланяются два противника перед началом
поединка, вложил свою шпагу в ножны и опять, как вчера, вышел из комнаты:
ибо отречься от Ренаты у меня не было воли, а подпасть под её влияние я не
хотел.
Оставшееся время провёл я в том, что написал письмо матери, которой не
давал известий о себе во все семь лет, со дня, как тайно покинул
родительский кров, и своё духовное завещание, обращённое к Ренате, в котором
я поручал ей, взяв из остающихся у меня денег сумму, какую она найдёт
нужным, всё остальное переслать в Лозгейм, моей семье. Удивительным образом,
мои родные, отец, и мать, и братья, и сестры, о которых я почти не помышлял,
вдруг представились мне необыкновенно близкими, я отчётливо вспомнил их
лица, их голоса, и неудержно захотелось мне их обнять, сказать им, что я не
забыл их. Должно быть, угроза смерти размягчает душу, как сильный жар
металлы, хотя и поспешу я добавить, что письмо к матери осталось
непосланным.
В половине третьего часа пришёл за мною Матвей, всё не унывающий, и стал
дружески меня торопить, хотя мои сборы и сводились к тому, чтобы надеть
тёплый плащ да привесить на пояс шпагу. Перед самым уходом предупредил я
Матвея, что есть у меня ещё маленькое дело, и он лукаво подмигнул мне,
указывая на комнату Ренаты, к которой, действительно, не мог я не войти ещё
раз. В третий раз я сделал попытку обратить её внимание на себя, вырвать у
неё, почти насильно, хотя бы одно сердечное слово, обращённое ко мне, и,
застав её у аналоя, как будто молящейся, я ей сказал:
-- Рената, я ухожу, пришёл с тобою проститься. Может быть, мы не
увидимся больше в этой жизни...
Рената обратила ко мне своё бледное лицо, а я приник к нему взором,
чтобы выискать в его чертах малейшую надежду, затаённую в какой-нибудь
складке губ или в какой-нибудь морщинке у глаза, -- но выражение этого лица
было как объявление казни для меня, и слова, которые услышал я вторично,
были неумолимы и беспощадны, как камень, который падает без воли:
-- Рупрехт, помни, ты мне дал клятву!
Впрочем, эта жестокость Ренаты скорее прибавила мне сил, чем потрясла
меня, что, наверное, сделала бы её ласка, ибо почувствовал я, что мне нечего
терять дорогого, а следовательно, и нечего страшиться. К Матвею вернулся я с
лицом почти весёлым, и когда, вышедши, сели мы на лошадей, им припасённых
(ибо ехать было сравнительно далеко), я даже немало смеялся над забавной
фигурой, какую представлял конный профессор. Всю дорогу Матвей потешал меня
шутками и остротами, которыми хотел он поддержать во мне бодрость, и я
сознательно заставлял себя принимать их как можно ближе к сердцу, чтобы не
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг