народ. Послышался смех, крики...
ОТРЫВОК ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ
... в одиннадцатом ряду партера. Справа и слева ко мне тесно
прижимались чьи-то руки, и далеко кругом в полутьме торчали неподвижные
головы, слегка освещенные красным со сцены. И постепенно мною овладевал ужас
от этой массы людей, заключенных в тесное пространство. Каждый из них молчал
и слушал то, что на сцене, а может быть, думал что-нибудь свое, но оттого,
что их было много, в молчании своем они были слышнее громких голосов
актеров. Они кашляли, сморкались, шумели одеждой и ногами, и я слышал ясно
их глубокое, неровное дыхание, согревавшее воздух. Они были страшны, так как
каждый из них мог стать трупом, и у всех у них были безумные головы. В
спокойствии этих расчесанных затылков, твердо опирающихся на белые, крепкие
воротнички, я чувствовал ураган безумия, готовый разразиться каждую секунду.
У меня похолодели руки, когда я подумал, как их много, как они страшны
и как я далек от выхода. Они спокойны, а если крикнуть - "пожар!"... И с
ужасом я ощутил жуткое, страстное желание, о котором я не могу вспомнить без
того, чтобы руки мои снова не похолодели и не покрылись потом. Кто мне
мешает крикнуть - привстать, обернуться назад и крикнуть:
- Пожар! Спасайтесь, пожар!
Судорога безумия охватит их спокойные члены. Они вскочат, они заорут,
они завоют, как животные, они забудут, что у них есть жены, сестры и матери,
они начнут метаться, точно пораженные внезапной слепотой, и в безумии своем
будут душить друг друга этими белыми пальцами, от которых пахнет духами.
Пустят яркий свет, и кто-то бледный со сцены будет кричать, что все спокойно
и пожара нет, и дико-весело заиграет дрожащая, обрывающаяся музыка - а они
не будут слышать ничего - они будут душить, топтать ногами, бить женщин по
головам, по этим хитрым, замысловатым прическам. Они будут отрывать друг у
друга уши, отгрызать носы, они изорвут одежду до голого тела и не будут
стыдиться, так как они безумны. Их чувствительные, нежные, красивые,
обожаемые женщины будут визжать и биться, беспомощные, у их ног, обнимая
колени, все еще доверяя их благородству, - а они будут злобно бить их в
красивое, поднятое лицо и рваться к выходу. Ибо они всегда убийцы, и их
спокойствие, их благородство - спокойствие сытого зверя, чувствующего себя в
безопасности.
И когда наполовину они сделаются трупами и дрожащей, оборванной кучкой
устыдившихся зверей соберутся у выхода, улыбаясь лживой улыбкой, - я выйду
на сцену и скажу им со смехом:
- Это все потому, что вы убили моего брата.
Должно быть, я громко прошептал что-нибудь, потому что мой сосед справа
сердито завозился на месте и сказал:
- Тише! Вы мешаете слушать.
Мне стало весело и захотелось пошутить. Сделав предостерегающее суровое
лицо, я наклонился к нему.
- Что такое? - спросил он недоверчиво. - Зачем так смотрите?
- Тише, умоляю вас, - прошептал я одними губами. - Вы слышите, как
пахнет гарью. В театре пожар.
Он имел достаточно силы и благоразумия, чтобы не вскрикнуть. Лицо его
побелело, и глаза почти повисли на щеках, огромные, как бычачьи пузыри, но
он не вскрикнул. Он тихонько поднялся, даже не поблагодарив меня, и пошел к
выходу, покачиваясь и судорожно замедляя шаги. Он боялся, что другие
догадаются о пожаре и не дадут уйти ему, единственному достойному спасения и
жизни.
Мне стало противно, и я тоже ушел из театра, да и не хотелось мне
слишком рано открыть свое инкогнито. На улице я взглянул в ту сторону неба,
где была война, там все было спокойно, и ночные желтые от огней облака
ползли медленно и спокойно. "Быть может, все это сон и никакой войны нет?" -
подумал я, обманутый спокойствием неба и города.
Но из-за угла выскочил мальчишка, радостно крича:
- Громовое сражение. Огромные потери. Купите телеграмму - ночную
телеграмму!
У фонаря я прочел ее. Четыре тысячи трупов. В театре было, вероятно, не
более тысячи человек. И всю дорогу я думал: четыре тысячи трупов.
Теперь мне страшно приходить в мой опустелый дом. Когда я еще только
вкладываю ключ и смотрю на немые, плоские двери, я уже чувствую все его
темные пустые комнаты, по которым пойдет сейчас, озираясь, человек в шляпе.
Я хорошо знаю дорогу, но уже на лестнице начинаю жечь спички и жгу их, пока
найду свечу. В кабинет брата я теперь не хожу, и он заперт на ключ - со
всем, что в нем есть. И сплю я в столовой, куда перебрался совсем: тут
спокойнее, и воздух как будто хранит еще следы разговоров, и смеха, и
веселого звона посуды. Иногда я ясно слышу скрипение сухого пера; и когда
ложусь в постель...
ОТРЫВОК ПЯТНАДЦАТЫЙ
... этот нелепый и страшный сон. Точно с мозга моего сняли костяную
покрышку, и, беззащитный, обнаженный, он покорно и жадно впитывает в себя
все ужасы этих кровавых и безумных дней. Я лежу, сжавшись в комок, и весь
помещаюсь на двух аршинах пространства, а мысль моя обнимает мир. Глазами
всех людей я смотрю и ушами их слушаю; я умираю с убитыми; с теми, кто ранен
и забыт, я тоскую и плачу, и когда из чьего-нибудь тела бежит кровь, я
чувствую боль ран и страдаю. И то, чего не было и что далеко, я вижу так же
ясно, как то, что было и что близко, и нет предела страданиям обнаженного
мозга.
Эти дети, эти маленькие, еще невинные дети. Я видел их на улице, когда
они играли в войну и бегали друг за другом, и кто-то уж плакал тоненьким
детским голосом и что-то дрогнуло во мне от ужаса и отвращения. И я ушел
домой, и ночь настала, - и в огненных грезах, похожих на пожар среди ночи,
эти маленькие еще невинные дети превратились в полчище детей-убийц.
Что-то зловещее горело широким и красным огнем, и в дыму копошились
чудовищные уродцы-дети с головами взрослых убийц. Они прыгали легко и
подвижно, как играющие козлята, и дышали тяжело, словно больные. Их рты
походили на пасти жаб или лягушек и раскрывались судорожно и широко; за
прозрачною кожей их голых тел угрюмо бежала красная кровь - и они убивали
друг друга, играя. Они были страшнее всего, что я видел, потому что они были
маленькие и могли проникнуть всюду.
Я смотрел из окна, и один маленький увидел меня, улыбнулся и взглядом
попросился ко мне.
- Я хочу к тебе, - сказал он.
- Ты убьешь меня.
- Я хочу к тебе, - сказал он и побледнел внезапно и странно, и начал
царапаться вверх по белой стене, как крыса, совсем как голодная крыса. Он
обрывался и пищал, и так быстро мелькал по стене, что я не мог уследить за
его порывистыми, внезапными движениями.
"Он может пролезть под дверью", - с ужасом подумал я, и, точно отгадав
мою мысль, он стал узенький и длинный и быстро, виляя кончиком хвоста, вполз
в темную щель под дверью парадного хода. Но я успел спрятаться под одеяло и
слышал, как он, маленький, ищет меня по темным комнатам, осторожно ступая
крохотными босыми ногами. Очень" медленно, останавливаясь, он приближался к
моей комнате и вошел; и долго я ничего не слыхал, ни движения, ни шороха,
как будто возле моей постели не было никого. И вот под чьей-то маленькой
рукой начал приподниматься край одеяла, и холодный воздух комнаты коснулся
лица моего и груди. Я держал одеяло крепко, но оно упорно отставало со всех
сторон; и вот ногам моим сразу стало так холодно, как будто они окунулись в
воду. Теперь они лежали беззащитными в холодной темноте комнаты, и он
смотрел на них.
На дворе, за стенами дома, залаяла собака и смолкла, и я слышал, как
забренчала она цепью, убираясь в конуру. А он смотрел на мои голые ноги и
молчал; но я знал, что он здесь, знал по тому нестерпимому ужасу, который,
как смерть, оковывал меня каменной, могильной неподвижностью. Если бы я мог
крикнуть, я разбудил бы город, весь мир разбудил бы я; но голос умер во мне,
и, не шевелясь, покорно я ощущал движение по моему телу маленьких холодных
рук, подбиравшихся к горлу.
- Я не могу! - простонал я, задыхаясь, и проснулся на одно мгновение, и
увидел зоркую темноту ночи, таинственную и живую, и снова, кажется,
заснул...
- Успокойся! - сказал мне брат, присаживаясь на кровать, и кровать
скрипнула: так был он тяжел, мертвый. - Успокойся, ты видишь это во сне. Это
тебе показалось, что тебя душат, а ты крепко спишь в темных комнатах, где
нет никого, а я сижу в моем кабинете и пишу. Никто из вас не понял, о чем я
пишу, и вы осмеяли меня, как безумца, но теперь я скажу тебе правду. Я пишу
о красном смехе. Ты видишь его?
Что-то огромное, красное, кровавое стояло надо мною и беззубо смеялось.
- Это красный смех. Когда земля сходит с ума, она начинает так
смеяться. Ты ведь знаешь, земля сошла с ума. На ней нет ни цветов, ни песен,
она стала круглая, гладкая и красная, как голова, с которой содрали кожу. Ты
видишь ее?
- Да, вижу. Она смеется.
- Посмотри, что делаете у нее с мозгом. Он красный, как кровавая каша,
и запутался.
- Она кричит.
- Ей больно. У нее нет ни цветов, ни песен. Теперь давай я лягу на
тебя.
- Мне тяжело, мне страшно.
- Мы, мертвые, ложимся на живых. Тепло тебе?
- Тепло.
- Хорошо тебе?
- Я умираю.
- Проснись и крикни. Проснись и крикни. Я ухожу...
ОТРЫВОК ШЕСТНАДЦАТЫЙ
... уже восьмой день продолжается сражение. Оно началось в прошлую
пятницу, и прошли суббота, воскресенье, понедельник, вторник, среда,
четверг, и вновь наступила пятница и прошла - а оно все продолжается. Обе
армии, сотни тысяч людей стоят друг против друга, не отступая, непрерывно
посылают разрывные грохочущие снаряды; и каждую минуту живые люди
превращаются в трупы. От грохота, от непрерывного колебания воздуха дрогнуло
само небо и собрало над головой их черные тучи и грозу а они стоят друг
против друга, не отступая, и убивают. Если человек не поспит трое суток, он
становится болен и плохо помнит, а они не спят уже неделю, и они все
сумасшедшие. От этого им не больно, от этого они не отступают и будут
драться, пока не перебьют всех. Сообщают, что у некоторых частей не хватило
снарядов и там люди дрались камнями, руками, грызлись, как собаки. Если
остатки этих людей вернутся домой, у них будут клыки, как у волков, - но они
не вернутся: они сошли с ума и перебьют всех. Они сошли с ума. В голове их
все перевернулось, и они ничего не понимают: если их резко и быстро .
повернуть, они начинают стрелять в своих, думая, что бьют неприятеля.
Странные слухи... Странные слухи, которые передают шепотом, бледнея от
ужаса и диких предчувствий. Брат, брат, слушай, что рассказывают о красном
смехе! Будто бы появились призрачные отряды, полчища теней, во всем подобных
живым. По ночам, когда обезумевшие люди на минуту забываются сном, или в
разгаре дневного боя, когда самый ясный день становится призраком, они
являются внезапно и стреляют из призрачных пушек, наполняя воздух призрачным
гулом, и люди, живые, но безумные люди, пораженные внезапностью, бьются
насмерть против призрачного врага, сходят с ума от ужаса, седеют мгновенно и
умирают. Призраки исчезают внезапно, как появились, и наступает тишина, а на
земле валяются новые изуродованные трупы - кто их убил? Ты знаешь, брат: кто
их убил?
Когда после двух сражений наступает затишье и враги далеко, вдруг,
темною ночью, раздается одинокий испуганный выстрел. И все вскакивают, и все
стреляют в темноту, и стреляют долго, целыми часами в безмолвную,
безответную темноту. Кого видят они там? Кто, страшный, являет им свой
молчаливый образ, дышащий ужасом и безумием? Ты знаешь, брат, и я знаю, а
люди еще не знают, но уже чувствуют они и спрашивают, бледнея: отчего так
много сумасшедших - ведь прежде никогда не было так много сумасшедших?
- Ведь прежде никогда не было так много сумасшедших! - говорят они,
бледнея, и им хочется верить, что теперь, как прежде, и что это мировое
насилие над разумом не коснется их слабого умишка.
- Ведь дрались же люди и прежде и всегда, и ничего не было такого?
Борьба - закон жизни, - говорят они уверенно и спокойно, а сами бледнеют, а
сами ищут глазами врача, а сами кричат торопливо: - Воды, скорей стакан
воды!
Они охотно стали бы идиотами, эти люди, чтобы только не слышать, как
колышется их разум, как в непосильной борьбе с бессмыслицей изнемогает их
рассудок. В эти дни, когда там непрестанно из людей делают трупы, я нигде не
мог найти покоя и бегал по людям, и много слышал этих разговоров, и много
видел этих притворно улыбающихся лиц, уверявших, что война далеко и не
касается их. Но еще больше я встретил голого, правдивого ужаса, и
безнадежных горьких слез, и исступленных криков отчаяния, когда сам великий
разум в напряжении всех своих сил выкрикивал из человека последнюю мольбу,
последнее свое проклятие:
- Когда же кончится эта безумная бойня!
У одних знакомых, где я не был давно, быть может, несколько лет, я
неожиданно встретил сумасшедшего офицера, возвращенного с войны. Он был мой
товарищ по школе, но я не узнал его; но его не узнала и мать, которая его
родила. Если бы он год провалялся в могиле, он вернулся бы более похожим на
себя, чем теперь. Он поседел и совсем белый; черты лица его мало изменились,
но он молчит и слушает что-то - и от этого на лице его лежит грозная печать
такой отдаленности, такой чуждости всему, что с ним страшно заговорить. Как
рассказали родным, он сошел с ума так: они стояли в резерве, когда соседний
полк пошел в штыковую атаку. Люди бежали и кричали "ура" так громко, что
почти заглушали выстрелы, - и вдруг прекратились выстрелы, - и вдруг
прекратилось "ура", - и вдруг наступила могильная тишина: это они добежали,
и начался штыковой бой. И этой тишины не выдержал его рассудок.
Теперь он спокоен, пока при нем говорят, производят шум, кричат, и он
тогда прислушивается и ждет; но стоит наступить минутной тишине - он
хватается за голову, бежит на стену, на мебель и бьется в припадке, похожем
на падучую. У него много родных, они чередуются вокруг него и окружают его
шумом; но остаются ночи, долгие безмолвные ночи, - н тут взялся за дело его
отец, тоже седой и тоже немного сумасшедший. Он увешал его комнату громко
тикающими часами, бьющими почти непрерывно в разное время, н теперь
приспособляет какое-то колесо, похожее на непрерывную трещотку. Все они не
теряют надежды, что он выздоровеет, так как ему всего двадцать семь лет, и
сейчас у них даже весело. Его одевают очень чисто - не в военное платье, -
занимаются его наружностью, и со своими белыми волосами и молодым еще лицом,
задумчивый, внимательный, благородный в медленных, усталых движениях, он
даже красив.
Когда мне рассказали все, я подошел и поцеловал его руку, бледную,
вялую руку, которая никогда уже больше не поднимется для удара, - н никого
это особенно не удивило. Только молоденькая сестра его улыбнулась мне
глазами и потом так ухаживала за мной, как будто я был ее жених и она любила
меня больше всех на свете. Так ухаживала, что я чуть не рассказал ей о своих
темных и пустых комнатах, в которых я хуже, чем один, - подлое сердце,
никогда не теряющее надежды... И устроила так, что мы остались вдвоем.
- Какой вы бледный, и под глазами круги, - сказала она ласково. - Вы
больны? Вам жалко своего брата?
- Мне жалко всех. И я нездоров немного.
- Я знаю, почему вы поцеловали его руку. Они этого не поняли. За то,
что он сумасшедший, да?
- За то, что он сумасшедший, да.
Она задумалась и стала похожа на брата - только очень молоденькая.
- А мне, - она остановилась и покраснела, но не опустила глаз, - а мне
позволите поцеловать вашу руку?
Я стал перед ней на колени и сказал:
- Благословите меня.
Она слегка побледнела, отстранилась и одними губами прошептала:
- Я не верю.
- И я также.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг