17. Аудиенция
С кое–как вытертым лицом и приглаженными волосами я появился в
центральной ложе. Собственно, это была не ложа, а лоджия – тенистая
веранда с накрытым столом и широченным окном, открывавшим глазу все
скаковое поле.
Мой спутник благоразумно остался за дверью, а я вошел и растерялся под
обращенными на меня любопытными взглядами. За столом сидело несколько
человек – кто в штатском, кто в опереточных галунных мундирах. Судя по
обилию золотых нашивок и аксельбантов, высшие полицейские чины. Но хозяин
был в кремовом штатском костюме и голубой рубашке без галстука. Я сразу
догадался, кто это, по какой–то неуловимой властности, сознанию
собственного могущества, которое легко было прочитать и в глазах, и в
непринужденной позе хозяина. Я вспомнил описанного Мартином щекастого
сержанта в городе оборотней. Нет, описание не подходило. Или это был
другой человек, или новая среда и новая роль коренным образом его
изменили. Я бы сравнил его с Черчиллем, только что справившим свое
сорокалетие. Широкое пухлое лицо, розовые щеки, сигара в зубах, первые
признаки тучности во всем облике – и властность, властность, властность,
наполнявшая даже воздух, которым дышали все в присутствии этого человека.
Пауза была долгой. Я молча стоял, не решаясь ее нарушить. И я слишком
устал, чтобы чем–то интересоваться. Бойл или не Бойл, пусть разевает рот
первым.
– Чья лошадь? – наконец спросил он, не вынимая сигары изо рта.
– Хони Бирнса, – сказал я.
– Я спрашиваю не о тренере.
Я недоуменно пожал плечами:
– Простите. В таком случае не знаю.
– Выясни, – обратился он к галунщику, сидевшему рядом. – Я бы купил ее.
– Потом вынул сигару, бережно, не стряхивая пепла, положил ее на подставку
пепельницы и полувопросительно, полуутвердительно произнес: – Жорж Ано.
Француз?
– Отец француз, мать из американского сектора.
Он кивнул в знак того, что поверил, только поморщился:
– Акцент остался.
– Я говорю с акцентом на обоих языках, – виновато признался я,
продолжая играть.
– Приза не получишь: скачки любительские, – продолжал он, пропустив мою
реплику, – но можно наградить и по–другому. Что бы тебе хотелось – денег?
Должность? Я мог бы перевести тебя в большую газету.
Он уже знал все о моей профессии в этом мире. Тем лучше: пойдем, как
говорится, ва–банк!
– Я бы хотел поступить в полицию, – решительно произнес я.
Бомба не бомба, но маленькая бомбочка разорвалась за столом. Вероятно,
так посмотрели бы на меня, если б я попросил птичьего молока. Только
Корсон Бойл не удивился.
– А почему, мальчик, тебе приглянулась полиция? – спросил он с хитрой
усмешечкой.
На «мальчика» я не обиделся: карта шла в руки.
– Потому что простой патрульный стоит дороже любого служащего.
– А если у служащего текущий счет в банке?
– Мундир патрульного стоит чековой книжки.
Корсон Бойл засмеялся, но без насмешки, а дружелюбно и поощрительно.
– Значит, мундир патрульного? – повторил он.
– Не совсем, – расхрабрился я. – С аксельбантами.
Аксельбанты носили только продполицейские.
– Ого, – сказал Бойл, – мое ведомство. Чем же оно лучше другого?
– Выше другого.
– Чем?
– Правом распоряжаться жизнью любого прохожего.
– А ты честолюбив, мальчик, – заметил Бойл. – Впрочем, честолюбие для
патрульного не порок. Скорее достоинство.
– Значит, можно рассчитывать на вашу поддержку?
Или я поторопился, или сделал неверный ход, только он ответил не так,
как мне бы хотелось:
– К сожалению, даже моя поддержка еще не лицензия на мундир с
аксельбантами. В продполицию принимают только сдавших экзамен. А экзамен
не легкий. Даже для победителей гандикапов.
– Я не боюсь.
– Тебя уведомят, – сказал он, уже отвернувшись к окну, в котором
промелькнула пестрая группа всадников: начался новый заезд.
Я понял, что моя миссия окончена, неловко повернулся и молча ушел, злой
и растерянный. Честно говоря, непредусмотренный экзамен меня пугал. Один
неосторожный ответ – и вся затея Сопротивления ставится под угрозу. И не
только затея – люди! Хони Бирнс, Маго, Фляш. Да и вообще, мало ли что
уготовано мне в этой полицейской клоаке? Вдруг они заставят меня стрелять
в человека: может быть, так они проверяют меткость глаза, или крепость
нервов, или какую–нибудь палаческую жилку. На лбу у меня выступили
капельки пота, хотя на улице было совсем не жарко. Хорошо, что в
раздевалке не было Хони Бирнса и я мог ускользнуть незаметно: рассказывать
о подробностях своего визита в ложу полицейского мецената мне совсем не
хотелось.
По возвращении я никого не нашел в нашей «казарме» и, не задерживаясь,
побрел в ателье с тайной надеждой поймать Фляша, но застал одну Маго.
Планы Джемса о «пятерке» и «руководстве», с которыми он пошел с нами в
маки, были кем–то исправлены. С первой встречи в ателье нашей
руководительницей стала Маго; лишь Зернова, вероятно, из–за его работы у
мэра Города связали с кем–то другим, спрашивать о котором не полагалось.
Потом со мною начал встречаться Фляш, должно быть, в связи с новым моим
заданием. Но Маго по–прежнему была нашим общим Виргилием, с готовностью
проводящим каждого по кругам здешнего ада. А поскольку передо мной
открывался еще один круг, лучшего собеседника, чем Маго, незачем было
искать.
– Камзол лиловый, лошадь караковая, – встретила она меня.
– Гнедая, – поправил я.
– Почему же раскис?
Пришлось объяснить почему. О скачках она уже знала. Ее интересовал
разговор с Корсоном Бойлом: «Все, все с самого начала!" Я рассказал с
самого начала.
– Все идет по плану.
– А экзамен?
– Детские игрушки. Ты же умнее их в сто раз.
– Смотря что спросят.
– Стрелять умеешь. Хотя... постой, постой: говори, что умеешь стрелять
из лука. Только из лука. Ссылайся на глазомер, а «смитывессона» даже в
руках не держал.
Она так и сказала – «смитывессона». Я засмеялся:
– А ты знаешь, что такое «смит–и–вессон»?
– Автомат.
– А почему он так называется?
Она пожала плечами: мало ли почему?
– Потому что изобретателей звали Смит и Вессон.
– До Начала?
– Конечно.
– И ты все помнишь? – спросила она с завистью. – Счастливый.
Когда–нибудь и мы все вспомним: Фляш говорил, что память
восстанавливается. Иногда подсказка, слово какое–нибудь – и ты
вспоминаешь. Какая–то особая память.
– Ассоциативная, – сказал я.
– Вот–вот. Помнишь, ты сказал что–то, а я вдруг вспомнила, как
называлась школа, где я училась в детстве. Лангедокская школа. Интересно,
почему это – забыто, а вспоминается?
– Ячейки мозга, где записана информация о прошлом, у вас пусты, –
постарался я объяснить как можно популярнее, – информация стерта. Но не
совсем, не до конца – какие–то следы все–таки остаются. Тут и приходит на
помощь ассоциативная память: она проявляет эти следы.
Мы замолчали оба, думая о своем.
– Знаешь, что бы я сделала на твоем месте? – вдруг спросила она.
– Я не телепат.
– А что такое телепат?
– Если я скажу, что я не энциклопедия, ты спросишь, что такое
энциклопедия. Так что давай сначала: что бы ты сделала на моем месте?
– Дали бы мне автомат – тебе же дадут – ну, повернулась бы и вместо
цели – по экзаменаторам! Одной очередью.
– Спички, девочка, не тронь. Жжется, девочка, огонь, – перефразировал я
Маршака по–французски. – В детстве меня за спички пороли.
– Автомат не спички.
– И тебя не выпорют, а повесят. И это еще не самое худшее.
– А что самое худшее?
– То, что одновременно с тобой повесят и меня, и фляша, и всех твоих
знакомых и соседей по дому, включая консьержку, за то, что не донесла о
тебе вовремя.
– Консьержку не жалко.
– А других?
– Один из Запомнивших рассказывал, что в настоящем Сопротивлении, в
том, что было до Начала, – сказала она, глядя сквозь меня, – врагов
убивали, не считаясь с репрессиями.
Я подумал, что, если тут же не поправлю ее, потом уже будет поздно.
– Во–первых, считались. В подготовке любого покушения всегда
учитывались и его целесообразность, и безопасность его участников, и число
возможных жертв, и размах ответных репрессий. Во–вторых, нельзя
механически сопоставлять события, обусловленные различными историческими
условиями. То, что годилось вчера, непригодно сегодня, и наоборот.
– Мы все больны собачьей старостью, – вырвалось у Маго с таким
несдержанным гневом, что дальнейший разговор уже не мог состояться.
Я поспешил уйти.
Кем могла быть Маго на Земле? Такой же приемщицей заказов в таком же
заурядном фотографическом ателье? Едва ли. Девушки из парижского бытового
обслуживания, как правило, стихов не пишут. Студенткой Сорбонны? Судя по
ее семантическим интересам, возможно. Но откуда в ней такой ожесточенный,
яростный фанатизм? Может быть, это гостья из сороковых годов, воссозданная
по воспоминаниям какого–нибудь сопротивленца? А может быть, просто новая
Раймонда Дьен? И где подсмотрели ее «облака»? В Сен–Дизье или в Париже, в
ячейках памяти подвернувшегося экс–гестаповца, который эту Раймонду
замучил? А какая судьба уготована ей здесь, в этом мире, только
биологически повторяющем наш, но уже живущем по своему хотению и
разумению? Нет, что–то мы с Фляшем в Маго недопоняли.
Размышления мои прервал Джемс, поджидавший меня под кронами
Тюильрийского парка, вернее, его уменьшенной и урезанной копии.
– Сядь, – сказал он оглядываясь: никого поблизости не было. – Есть
разговор.
Оказывается, он тоже все знал о скачках.
– Зачем тебе эти скаковые рекорды? Дешевой известности захотелось?
Колонки в «Суар» или фото на обложке «Экспресса»? Наш сотрудник –
победитель в любительском гандикапе! Звезда «Олимпии» Тереза Клеман
увенчивает его золотым галуном, содранным со штанов очередного любовника!
А может быть, этот спектакль только повредит нашему делу?
Я понял, что он ничего не знал о задании Фляша. Не знал и о моем
разговоре с Корсоном Бойлом. Значит, следовало выкручиваться и молчать: на
орбите, вычерченной для меня Зерновым и Фляшем, спутников у меня не было.
– Хороша больно лошадь, – виновато признался я. – Видел ее как–то на
съемке. Соблазнился. Не лошадь – вихрь!
– «Вихрь»! – передразнил Джемс. – Ты брось эти фокусы. Мне от тебя
нужно другое.
Я полюбопытствовал:
– А что именно?
Он молча раскрыл свернутый трубочкой очередной номер «Экспресса».
Какие–то страницы его слиплись. Джемс, воровски оглянувшись, осторожно
разъединил их, и я увидел заложенный внутрь газетный листок небольшого
формата на тоненькой, почти прозрачной бумаге, на которой обычно
печатаются увесистые однотомники и карманные словари. Название листка
«Либертэ», колонка курсива под заголовком «Доколе!" и шапка на оставшиеся
четыре колонки «Трупы на колючей проволоке», а под ней шрифтом поменьше:
«Массовые расстрелы в Майн–Сити» без ненужных пояснений рассказали мне все
о газете. У Сопротивления родился печатный орган, и Джемс, подхвативший
эстафету отца на поприще журналистики, был одним из редакторов.
– Мне нужны сотрудники, – сказал он. – Я рассчитываю на тебя и на
Мартина.
– Мартина не подпускай к агитации: у него опыт бульварной газеты. Держи
на хронике, – посоветовал я.
– С Мартином у меня свой разговор. Я к тебе обращаюсь.
– Я не принадлежу себе. Джемс. Как и ты. У меня свое задание.
– Мне важно твое согласие. Кстати, и редакция и типография у вас под
ногами.
– Где?!
– В подвалах «Омона».
Мне показалось, что молния ударила в соседний каштан.
– Этьен знает?
– Конечно. Он же и предоставил помещение.
Я подумал о том, что безоговорочное доверие Джемса и Этьену могло
приоткрыть наше инкогнито. А может быть, оно уже раскрыто?
– Я давно хотел спросить тебя: что знает о нас Этьен?
Джемс насторожился:
– А почему тебя это интересует?
– Потому что по условиям связи он ничего знать не должен.
– Он знает только то, что вы «дикие», вернувшиеся к городской жизни.
– Не больше?
– Ты с ума сошел! – вспылил Джемс. – Ты знаешь, кто такой Этьен?
– Не знаю.
– Так я тебе говорю, что он фигура. Любишь сравнивать с шахматами, как
Борис? Так он ладья или слон, а не пешка. Он имеет право знать многое из
того, что известно нам.
– По условиям конспирации твоя информация для меня недостаточна.
Джемс отчужденно отодвинулся. Простились мы сухо. Он – еле дотронулся
до моей руки холодными пальцами, процедив сквозь зубы: «Я не столь
педантичен, но спорить не буду», я – стараясь скорее уйти: сказанное об
Этьене отодвигало все заботы.
Вечером я наконец поймал Зернова.
– Ты все знаешь о «Либертэ», Борис?
– Читал первый номер. Кое–что хорошо, кое–что наивно.
– Я не о том. Ты знаешь, где они печатаются? В подвалах «Омона».
Зернов тихо свистнул.
– С ведома Этьена?
– Конечно. Он все знает.
– Плохо.
– Может, мы несправедливы к нему, Борис? Может быть, это цитата из
другого романа? С другой метафорой. Может быть, прожив здесь девять лет...
– Стал другим?
– А вдруг?
– Гадаешь?
– Зачем? Просто высказываю предположение.
Зернов прищурился с откровенной злобой.
– А надо знать точно. Даже малейшего просчета здесь нельзя допустить.
Этот Этьен биологическое повторение того. Больше мы ничего не знаем.
– Какой же вывод?
– Создать законсервированную резервную типографию. И с одним
непременным условием: Этьен знать не должен.
Я долго молчал, прежде чем ответить.
– Нет, не рискну, – наконец сказал я. – Фляш потребует объяснений. А
какие у меня основания? Предположение. Предчувствие. Дурной сон. Нет, не
рискну.
– Хорошо, предоставь это мне.
О предстоящем экзамене, обещанном мне Корсоном Бойлом, мы так и не
поговорили.