16. Скачки
Процедура оказалась действительно неприятной. Горячий пар ел глаза и
щекотал горло. Дышалось трудно и непривычно. Паровая баня была похожа на
нашу разве только тем, что в клубах жаркого и плотного тумана я почти
ничего не мог рассмотреть. Не было ни мочалки, ни мыла, ни березовых
веников. Зато надо мной, вдавленным в губчатый резиновый мат, яростно
орудовал массажист, растирал и разминал меня до боли во всем теле. Я
только пыхтел и глотал соленый пот, стекавший мне в рот. В конце концов
массажист или умаялся, или решил, что с меня достаточно, и разрешил мне
сесть.
Напротив на другой койке тотчас же поднялся мой визави, которого мяли и
терли одновременно и в том же темпе. Он вздохнул, выдохнул и спросил
что–то по–французски, но с незнакомым, неамериканским акцентом.
Или горячий туман рассеялся, или сидели мы слишком близко друг к другу,
но я вдруг хорошо разглядел его. Белотелый, как женщина, с медно–красным
от загара лицом и руками, он выглядел чуть постарше и пошире меня, а в
черноватых подстриженных усиках на верхней губе мелькнуло что–то неуловимо
знакомое. Я мысленно продлил их и закрутил кверху, как у «гусар–усачей» из
дореволюционной солдатской песни, и тут же узнал его. То был скакавший
рядом со мной в моделированных кинопроектах режиссера Каррези швейцарский
рейтар, капитан в рыжих ботфортах. Это он перебросил мне свою шпагу перед
дуэльным шантажом Монжюссо – Бонвиля. Именно. Так же покровительственно
улыбаясь, он повторил свой вопрос:
– Оглох, что ли, от пара? Сколько сбрасываешь?
– Два кило, – сказал я.
– Счастливчик. А мне – троицу. Ты уйдешь, а мне еще час париться.
Градусов семьдесят по Цельсию.
– Что значит «по Цельсию»? – лукаво спросил я.
– То и значит. Говорим так. Только дураки спрашивают почему. Случайно
не уронили в родильном?
Я вспомнил нашу лихую скачку по горной дороге и вздохнул с опаской: «Ну
и ну, послал Бог соперничка!»
– Ты не обижайся: я так. Каким номером записан? – спросил он.
– Седьмым.
– Вместо Реньяра. Вчера его кто–то так напоил – сегодня подняться не
мог.
Значит, Реньяра убрали, чтобы просунуть меня. Оперативно действует
Сопротивление, ничего не скажешь.
– Из какого патруля? – опять спросил он.
– Что – из какого патруля? – не понял я.
– Ты из какого патруля? – рявкнул он. – Мозги выпарило?
Мозги мне не выпарило, но я сознательно тянул, не зная, какой мне
придерживаться тактики. Притвориться, что я полицейский? Могут
разоблачить. Открыть карты сопернику? А что последует?
– Я не из полиции, – наконец рискнул я.
– Шпак, – сказал он, сплевывая соленый пот.
Он сказал, в общем, что–то другое, но иначе по–русски я перевести не
мог. Шпак, штафирка. Он выражал этим полное пренебрежение галунщика к
простому смертному, не обшитому золотой тесемкой.
– Значит, пять «быков» и три шпака, – посчитал он на пальцах, – шесть
первоклассных скакунов и два одра.
Я не понял его арифметики.
– «Быков» пять, а скакунов шесть?
– Из вас троих опасен только Фиц–Морис, сын банкира. У красавчика Кюрье
лошадка старовата – не вытянет. Ну а тебе, наверно, одра дадут.
– Почему? – Я решил сопротивляться даже здесь, в бане.
– Кто тебя опекает, Шорти или Хони?
Хони – это Бирнс, вспомнил я. Но решил сыграть.
– Не знаю.
– Шорти, наверно. Ему всегда новичков подбрасывают. Подберет тебе
вислозадую или коротконожку с большими бабками. Шея колесом, а дышит
надсадно. Наглотаешься грязи, когда обгонять будут. Я лично полный шлепок
обещаю, если вырвешься.
Я опять не понял.
– Какой шлепок?
– Полный, слыхал уже. Моя кобылка задние ноги выбрасывает – дай Бог.
Умоешься на обгоне.
Я догадался наконец, что он говорит о лошади, которая, обгоняя,
забрызгает меня грязью. Что ж, переживем. Еще неизвестно, кто будет грязь
жрать.
– Камзол лиловый, бриджи белые? – снова спросил он.
– Не знаю.
– Наверняка. Реньяра цвета. Если б тебе вместе с камзолом его коня
дали, ты бы не три, а десять кило с радости сбросил. Только он коня даже
отцу родному не даст. Не конь – птица. Ну а теперь моя кобылка вперед
выходит. Поглядишь на нее – скакать не захочешь, какого бы одра ни дали.
Я молчал. Голый галунщик был не менее противен, чем одетый.
– Ну, скачи, скачи, только носа не задирай, – покровительственно
прибавил он, – а то после скачек напомню. Шнелль дерзких не любит.
Мой массажист в это время уже набросил мне простыню на плечи. Нужно
было идти на весы. Там уже дожидался Хони Бирнс в нейлоновой маечке,
сухонький, крепенький, не человек – гномик.
– Два с половиной, – сказал он, взглянув на весовую шкалу. – Сбросили.
Вина не пил?
Я удивился:
– Почему?
– Некоторые в бане не могут без шампанского со льдом. Быстрее потеешь,
больше сгоняешь. А лошадь заметит обязательно. Запах почувствует и
рассердится. Лошадь как циркачка – нервы на пределе. И никаких новых
запахов, хмельное учует – сбросит. Ну–ну, – он легонько подтолкнул меня в
спину, – можешь одеваться, жокей.
Это означало, что лишний вес сброшен и я могу влезть в реньяровский
лиловый камзол и белые бриджи. Хони Бирнс был доволен: он смотрел на меня
снизу вверх, едва доставая мне до плеча, и дружески улыбался. И мне
вспомнилась наша встреча рано утром, когда я, которого он знал как
фотокорреспондента «Экспресса», снимавшего его для журнальной обложки,
вдруг выпалил пароль Фляша. Он долго и угрюмо молчал, оглядывая меня со
всех сторон, потом сказал, сплевывая табачную жвачку:
– Другой дылды они не могли выбрать?
Впервые за всю мою жизнь мне было стыдно своих ста семидесяти восьми
сантиметров. Я виновато пожал плечами: приседай не приседай – не поможет.
Хони еще раз оглядел меня, пощупал мускулы ног, послал меня на внутреннюю
скаковую дорожку, параллельную главной, и скрылся в конюшнях. Через
пять–шесть минут он медленно вышел, держа на поводу гнедого высокого
жеребца с длинными ногами, даже клячеватого чуть–чуть, хоть ребра считай.
Конь ничем не выражал своего волнения, только ноздри вздрагивали. Увидев
мое вытянувшееся лицо, Хони тихонько усмехнулся:
– Не нравится?
– Не очень.
– Красоты нет? – Насмешка в голосе Хони звучала сильнее. Сейчас она
перейдет в презрение.
Но кое–что в лошадях я смыслил: как–никак два года не вылезал из
манежа. Приглядевшись к предъявленной лошади, я подметил и прямую шею, и
выпуклые, длинные мускулы ног.
– Виноват, – сказал я, – ошибся.
– То–то, – усмехнулся Хони. – Попробуй. Ну, Макдуфф, – прибавил он,
обращаясь к лошади, как к человеку, – покажи этому дылде, на что мы
способны.
Я прошел галопом дорожку и вернулся. Макдуфф – кто–то из его хозяев,
должно быть, помнил историю о Макбете и о его грозном сопернике – не шел,
а летел, как летит ястреб над полем, догоняя зайчишку.
– Чудо! – выдохнул я, спешиваясь.
– Я еще не пробовал Макдуффа на приз, – сказал Хони, – рискую. И день
не тот, и жокей не тот. Но лошадь и сегодня покажет себя. Такие «быкам»
только снятся.
Экзамен я выдержал. Хони Бирнс не сделал ни одного замечания, только
послал меня на весы и в парилку. А сейчас, когда подготовка была
закончена, я, отдохнув в жокейской на носилках, на которых приносили
получивших травмы наездников, облачился в широковатые для меня бриджи,
заправил в них пузырившийся на животе темно–лиловый камзол с белой
семеркой на спине. Начиналось самое ответственное и страшное. Хони молча
держал под уздцы раздувавшего ноздри Макдуффа, уже оседланного и готового
к скачке. Я тоже молча вскочил в седло, нащупал правой ногой начищенное до
блеска стремя и взял поводья. Мимо меня к пусковой линейке уже
проследовали один за другим мои соперники. Я не успел разглядеть их: в
пестрых картузах–жокейках, под цвет камзолов и бриджей с длиннющими
козырьками, они казались двойниками, сотворенными мне на погибель. Шнелль
тоже обогнал меня на своей караковой длинноногой кобылке и весело помахал
мне рукой, даже не взглянув на Макдуффа. А тот вздрогнул и повел ушами.
«Не нравится, что обгоняют», – подумал я. Что ж, хороший признак.
Я поехал к линейке последним под напутствие Хони: «Доверься коню, не
мудри – не подведет». Гнедой был лишь у меня – у соперников моих были
вороные и серые; только у Шнелля была чуть темнее моей – почти гнедая с
подпалинами в пахах и на морде. Вспомнилась где–то прочитанная арабская
сказочка. Отец и сын скачут в пустыне, уходя от погони. Слышен далекий
топот. «Какая масть?" – спрашивает отец, не оглядываясь. «Серая», –
отвечает сын. «Не догнать», – смеется отец. Снова топот и новый вопрос
отца: «А теперь?" – «Вороные, отец мой». – «Тоже не догонят». И опять
топот погони. Отец оглядывается и говорит: «Дай шпоры коню, сын. Подходят
гнедые».
Мы выстроились по линейке восьмеркой, все одинаковые, различимые издали
только по номерам и цветам. У Шнелля на желтом камзоле чернела двойка.
Фиц–Морис, весь в белом, шел под номером первым на вороном жеребце по
кличке Блэки. Караковую кобылу Шнелля звали Искрой. «Только они двое и
опасны, – предупредил Бирнс, – остальные не конкуренты». Но мне все еще
было страшно. Даже зубы постукивали – не мог сдержать. А сдержать надо
было: Макдуфф почувствовал, вздрогнул – лошади превосходные телепаты.
«Спокойней, спокойней», – уговаривал я себя и все время следил за конем:
как ответит он на мою тревогу.
Зазвонил колокол – старт. Макдуфф рванулся и пошел в галоп, почти
зажатый шестеркой и тройкой. От них я тут же освободился, угостив грязью
жокеев, – Макдуфф тоже умел обгонять насмехаясь. В последний раз мелькнули
трибуны – кусок белого ситца с пестрыми крапинками – и исчезли. Потянулись
справа серая лента забора и зеленое поле слева; оно пестрело белыми
мужскими костюмами и яркими женскими платьями, как и оставшиеся сзади
трибуны. Они снова возникнут сбоку, но уже на последней прямой. До финиша
два километра с лишком, а сколько лишка, я не знал: забыл спросить у
Бирнса. Но думалось не об этом – в голову лезло всякое. Хорошо, не
стипль–чез – я бы не смог взять препятствия. И сейчас же вспомнилось, что
кобылу Вронского звали Фру–Фру. Два «ф» в одном имени. У меня тоже два
«ф»: Макдуфф. Как бы чего не вышло! Я тут же обозлился на себя, мысленно
выругался, поднял голову от конской шеи – до этого я едва не лежал на ней
– и принялся искать глазами ушедших вперед. Их было двое: единица и
двойка, как я и думал. Блэки впереди, Искра метра на два сзади. Макдуфф
отставал от них на добрый десяток метров. Догонит или не догонит?
Я не пришпоривал лошадь – я доверился ей. Только приник, слился;
сладкий запах конского пота щекотал ноздри, ритмический стук копыт и свист
ветра – и никаких других звуков. «У лошади память, как у кошки, – говорил
Хони. – Она помнит каждый бугорок на дорожке, каждую ямку. Помнит, где ее
обогнали, где обошла она. Это обязан помнить и жокей. Но Макдуфф не
помнит, и ты не помнишь. Это первая ваша скачка и ваше преимущество перед
соперниками. Только ветер в ушах, бегущая навстречу земля, и никого
впереди. Макдуфф не потерпит обгона».
Но впереди были двое, и расстояние между нами не уменьшалось. Хотя...
на подходе ко второму повороту мне показалось, что крутой зад Блэки с
коротко подстриженным хвостом и привставший на стременах белый Фиц–Морис
стали как будто крупнее, приближаясь с каждой секундой. Только караковая
Искра с черно–желтым жокеем уходила вперед. Вот она уже мелькнула на
повороте и стала видна в профиль: не лошадь – птица с темно–коричневым
оперением, низко–низко летящая над землей.
Теперь Макдуфф и Блэки шли уже голова в голову. Черный конь с крутым
задом все еще держал бровку, Макдуфф обходил его справа. Но как обходил! Я
был, вероятно, не легче Фиц–Мориса, да и Блэки казался старше и опытнее
Макдуффа, – потому это и был гандикап, что участвовали в нем лошади разных
возрастов и седоки разных весов, – и никто не подсказывал Макдуффу, где
легче и сподручнее вырваться и занять бровку. Но он сделал это именно там,
где труднее, на самом повороте дорожки, где линия обгона справа
удлиняется, а держащий бровку легко уходит вперед. Но он не ушел. И Блэки
и его седок вдруг рванулись назад, словно их сдуло ветром, а слева
навстречу побежало ярко–зеленое поле.
Теперь нас со Шнеллем разделяли не десять, а пять или шесть метров,
потом они, вероятно, превратились в четыре или в три – сосчитать на глаз я
не мог: просто черно–желтый Шнелль, как и раньше Фиц–Морис, стал как будто
крупнее. Он, различив другой ритм скачки настигавшей его лошади и, должно
быть, поняв, что это не Блэки, оглянулся и пришпорил свою. Но Макдуфф
действительно не переносил зрелища скачущей впереди лошади. Три метра
стали двумя, потом голова Макдуффа достала корпус Искры, и Шнелль, яростно
оскалив зубы, уже держался со мною рядом, все еще не отдавая дорожки. Но и
здесь повторилось то же, что и раньше с Фиц–Морисом. Дождавшись последнего
поворота, Макдуфф обошел соперницу справа по удлиненной гиперболе – обошел
легко, почти без усилий, только ритм дыхания его, как мне показалось,
чуть–чуть участился.
Теперь нас встретил оглушительный рев трибун, уже увидевших победителя.
Я не оглядывался, я просто знал, что Шнелль оттягивается назад все дальше
и дальше, получив, вероятно, не один шлепок грязи от копыт обогнавшей
лошади. «Неизвестно, кто еще грязь жрать будет», – вспомнилось мне мое
сердитое. Теперь это было известно всем.
Истошный звук колокола, взмах флажка судьи на трибуне возвестили о
финише. Я с трудом сдержал рвавшегося вперед Макдуффа, но его уже
подхватили под уздцы подбежавшие конюхи. Искра подошла к столбу через
несколько секунд, когда я уже стоял, отворачиваясь от нацеленных на меня
фотокамер моих собратьев по ремеслу. Бирнс что–то говорил мне, но в шуме
окружавшей меня толпы я не слышал да и, признаться, не слушал: я смотрел
не отрываясь на взмыленного Макдуффа – по сравнению с Искрой он казался
менее уставшим и даже улыбнулся мне, обнажив большие белые зубы.
«Чудо–лошадь», «Экстра–класс!", «Лошадь–феномен!" – раздавалось рядом, но
я–то с начала скачки знал, что это феномен и чудо, и Бирнс еще раньше это
знал, а Фляш попросту был уверен, что иначе и быть не могли.
Первая часть программы была мною выполнена. Оставалась вторая.
Мимо Шнелля, даже не взглянув на него, подошел ко мне полицейский
офицер в полной парадной форме: я даже мундира его не видел – только
нашивки, аксельбанты, лампасы и пуговицы. Сдержанно поклонившись, он
сказал:
– Вас просят в ложу.
Я неуверенно оглядел свой забрызганный грязью костюм:
– Может быть, сначала переодеться?
В ответ он протянул мне платок и расческу:
– Это все, что вам нужно. Пошли.