Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | LAT


Марина Дяченко
Сергей Дяченко
Шрам
 < Предыдущая  Следующая > 
8
Черным зимним вечером декан Луаян прервал привычную работу.
Просохли чернила на недописанном листе, и высохло перо в неподвижной руке декана – а он сидел, оцепенев за рабочим столом, не отрывая остановившегося взгляда от оплывающей в канделябре свечи.
За окном бесновался сырой ветер затянувшейся оттепели, в камине ровно, по–домашнему горел огонь. Декан сидел, расширив слезящиеся от напряжения глаза; из пламени свечки на него смотрел ночной, непроглядный ужас, и такой же ужас поднимался ему навстречу из глубин декановой души.
Предчувствие мага, даже не достигшего величия, не бывает пустым. Теперь беда подошла так близко, что от дыхания ее шевелятся волосы. Сейчас, уже сейчас, может быть, поздно что–либо спасти.
Амулет!
Он вскочил. Заклинание, запирающее сейф, слетело сразу, но замок долго не поддавался, не подчинялся трясущимся рукам; открыв, наконец, яшмовую шкатулку, Луаян, отроду не бывший близоруким, болезненно сощурился.
Медальон был чист. Ни пятнышка ржавчины не уродовало золотую пластинку – медальон был чист, а декан задыхался от смрада подступающей беды.
Не веря себе, он еще раз оглядел медальон; потом спрятал его и, пошатываясь, поспешил к двери:
– Тория! Тор...
Он знал, что она рядом, у себя; ему и раньше случалось призывать ее на помощь, но сейчас она явилась почти мгновенно, и почти такая же бледная, как он сам: видимо, нечто в его голосе напугало ее.
– Отец?
За ее спиной он разглядел силуэт Эгерта Солля. В последние дни эти двое неразлучны... Небо, помоги им.
– Тория... И вы, Эгерт... Воду из пяти источников. Я скажу, каких и где... Возьмите мой фонарь, он не гаснет под самым сильным ветром, ты, Тория, надень плащ... Скорее.
Если они и хотели спросить о чем–то, то не смогли или не решились. Декан не был похож на себя – даже Тория отшатнулась, встретившись с ним глазами. Не говоря ни слова, она приняла из его рук пять баклажек на ременной связке; Эгерт накинул плащ ей на плечи – она почувствовала ласковое, ободряющее прикосновение его ладоней. За порогом завывала гнилая, без мороза зима; Эгерт высоко поднял горящий фонарь, Тория оперлась на его руку, и они пошли.
Как в ритуальном действе, они пробирались от источника к источнику – всего их было пять. Трижды воду пришлось набирать из замурованных в камень труб, один раз – из маленького колодца в чьем–то дворе, и один раз – из железной змеиной морды заброшенного фонтана. Пять баклажек были полны, и связка их оттягивала Эгерту плечо, и плащ Тории отсырел насквозь, когда, шатаясь от усталости, они переступили порог деканового кабинета. Всегда сумрачный, той ночью он полон был света – столбики свечей толпились на столе, на полу, лепились к стенам; все огненные язычки вздрогнули, когда открылась дверь, и затрепетали, будто приветствуя вошедших.
Посреди комнаты помещалась странной формы подставка на когтистых лапах; еще три лапы, изогнувшись, поддерживали над ней круглую серебряную чашу.
Повинуясь нетерпеливому жесту декана, Эгерт отступил в самый дальний угол и там сел прямо на пол; Тория устроилась рядом на низком табурете.
Язычки свечей удлинялись и удлинялись, неестественно, непривычно для глаза; декан замер над серебряной чашей, куда по очереди опрокинуты были баклажки. Руки его медленно двинулись вверх, губы, плотно стиснутые, не шевелились, но Эгерту казалось – может быть, со страху – что в тишине кабинета, в завывании ветра за окном он слышит резкие, царапающие слух слова. Потолок, на котором сливались и распадались узоры из теней, казался запруженным стаями насекомых.
Что–то ударилось о стекло снаружи – Солль, напряженный как струна, судорожно вздрогнул. Тория, не глядя, положила руку ему на плечо.
Губы декана изогнулись, будто от усилия. Огоньки свечей мучительно вытянулись – и опали, приобретя нормальную форму. Постояв секунду неподвижно, декан прошептал едва слышно:
– Подойдите.
Воды в блюде будто не бывало никогда – там, где следовало находиться ее поверхности, лежало зеркало, белое и яркое, как ртуть. Зеркало Вод, понял, замирая, Эгерт.
– Почему же ничего не видно? – шепотом спросила Тория.
Эгерт едва ли не возмутился – для него достаточным чудом казалось само зеркало. Однако в ту же секунду белая муть заколебалась, потемнела, и вот это уже не муть, а ночь, ветер, такой же, как за окном, мотающиеся ветки голых деревьев, огонек... Один, второй, третий... Факелы. Не пытаясь расшифровать изображение, Эгерт дивился тому только, что здесь, в маленьком круглом зеркале, отражается неведомое, невидимое, происходящее кто знает где; завороженный магией и своей причастностью к тайне, он опомнился только от звонкого выкрика Тории:
– Лаш!
Одно короткое слово протрезвило Эгерта, как пощечина. В зеркале бродили темные фигуры, и в даже скудном свете малочисленных факелов можно было различить капюшоны – накинутые на глаза, а кое у кого отброшенные на плечи; целое сонмище воинов Лаш зачем–то копошилось в ночи, позволяя ветру терзать и трепать полы длинных плащей.
– Где это? – испуганно спросила Тория.
– Молчи, – выдохнул сквозь зубы Луаян. – Уходит...
Картинка поблекла, будто покрывшись грязно–молочной пленкой, потом обернулась белой восковой мутью, и только в самой глубине ее осталась мерцать приглушенная искра.
– Какой плохой день, – пробормотал Луаян, будто бы сам удивляясь. – Какая нехорошая ночь...
Вытянув руки, он простер ладони над зеркалом, и Эгерт, замирая, увидел, как проступают сквозь кожу сплетения вен, сухожилий, сосудов.
Зеркало помедлило и потемнело снова – декан отдернул руки, будто обжегшись, и Эгерт снова разглядел ночь, людей и факелы – огней, кажется, стало больше, все они движутся в странном порядке, и плащеносцы вокруг согнули спины, будто кланяясь, и мерно, размеренно нагибаются – отсчитывают поклоны?
– Эгерт, – спросила Тория глухо, – может быть... Это ритуал? Ты знаешь, какой?
Солль молча покачал головой – само упоминание о его давнишней причастности к Лаш, пусть невольной, пусть несостоявшейся, было сейчас тяжелым упреком; Тория поняла свою промашку – и виновато стиснула его руку. Декан кинул на обоих быстрый косой взгляд – и снова склонился над чашей.
Фигуры то уходили в темноту, то выхватывались из нее – и ни разу ясно, все урывками, клочками, отдельными деталями: чей–то сапог в размытой глине, мокрая пола плаща, однажды Эгерт вздрогнул, узнав всклокоченные седины Магистра... То и дело подступала белая восковая муть, и декан тогда скрипел зубами, вытягивал над зеркалом ладони – но муть уходила не сразу, будто неохотно, будто в сговоре с плащеносцами...
– Где это, отец? – снова спрашивала Тория. – Где это? Что они делают?
Декан только грыз губы, раз за разом отвоевывая ускользающее, неверное изображение.
К рассвету все трое измучились, и тогда зеркало, измучившись тоже, покорилось наконец полностью, признало волю декана, и белая муть отступила. Той, скрытой в серебряной чаше ночи тоже приходил конец – картинка серела, огни отраженных факелов блекли, и трое, склонившиеся над зеркалом, одновременно разгадали тайну ритуальных поклонов.
Выстроившись вокруг высокого холма – Эгерт узнал то место, откуда они с Торией любовались рекой и городом – плащеносцы, вооруженные лопатами, не покладая рук отворачивали землю. Черные груды ее высились тут и там, будто отмечая путь исполинского крота; кое–где среди комьев желтели – Эгерт подался вперед, невольно выпучив глаза – желтели кости и даже черепа, несомненно человеческие, несомненно давние, и земля лезла из пустых глазниц.
– Это, – сдавленно вскрикнула Тория, – это же тот холм... Это...
Зеркало разбилось. Во все стороны брызнула вода; декан Луаян, вечно невозмутимый, бесстрастный декан изо всех сил бил и бил по ней ладонью:
– А–а.... Просмотрел. Проклятье... Проклятье! Пропустил, просмотрел...
Свечи, прогоревшие всю ночь и не оплывшие, разом погасли, как от порыва ветра. Замигав полуослепшими глазами, Эгерт не сразу различил в рассветном полумраке перекошенное горем лицо Луаяна:
– Просмотрел... Моя вина. Безумцы... Мерзавцы. Они не ждут окончания времен, они призывают его... Уже призвали.
– Этот холм... – повторила Тория в ужасе. Декан крепко взял себя за голову, с мокрых рук капала вода:
– Этот холм, Эгерт... Там похоронены жертвы чудовища, Черного Мора, там логово его, заваленное, закрытое от людей... Черный Мор когда–то опустошил город и окрестности, он опустошит и землю, если его не остановить... Ларт Легиар остановил Черный Мор. Ларт Легиар, это было много десятилетий назад... Теперь некому. Теперь...
Декан застонал сквозь зубы. Выдохнул; отвернулся, отошел к окну.
– Но господин декан, – прошептал Эгерт, едва справляясь с дрожью, – господин декан, вы великий маг... Вы защитите город и...
Луаян обернулся. Взгляд его заставил Эгерта прикусить язык.
– Я – историк, – сказал декан глухо. – Я – ученый... Но я никогда не был великим магом и никогда уже не стану им. Я так и остался учеником, подмастерьем... Я не великий маг! Не удивляйся, Тория... Не смотрите так жалобно, Солль! Мне подвластно только то, что мне подвластно; ум и знания делали меня хорошим магом – но не великим!
Некоторое время в кабинете стояла тишина; потом, ближе и дальше, тише и громче, одна за другой, подхватывая ужас друг друга – по городу завыли собаки.
Кто мог предположить, что в подвалах города ютится столько крыс.
Улицы кишели серо–бурыми спинами, собаки шарахались, заслышав дробный топот лапок и шуршание сотен кожистых хвостов, метались, жались к дверям, скулили и выли до тех пор, пока рядом не грохал о стену тяжелый камень, пущенный чьей–то дрожащей и оттого не очень меткой рукой. Особо отважные мужчины выходили на улицы, вооружившись тяжелыми палками, и лупили, лупили, метя в розовые усатые морды с оскаленными желтыми зубами.
В тот день не торговали лавки и не работали мастерские; всеобщий страх висел над городом, как душный полог, и хозяевами на улицах были крысы. Забившись в дома с наглухо закрытыми ставнями, люди страшились говорить вслух – и у многих в тот день было чувство, что по улицам города, по щелям в дверях и ставнях бродит пристальный, холодный, изучающий взгляд.
Мор глядел на город еще два дня; на третий день он явился.
Тишина пустых улиц перестала быть тишиной. За несколько часов дыхание Мора распахнуло бесполезные двери и ставни, выпуская под небо плач, стоны, причитания; первые заболевшие уже на утро оказались первыми мертвыми, и те, кто подавал им воду, слегли, страдая от жажды и язв, без всякой надежды на спасение.
Карантинная застава у ворот продержалась недолго – люди, видевшие спасение в одном только бегстве, снесли ее, кидаясь на пики и мечи, рыдая, умоляя, запугивая; часть стражников подалась вслед за беглецами – и вскоре Мор навестил предместья, окрестные села, деревеньки, заброшенные хутора, и удивленные волки находили средь чиста поля легкую добычу, и сами же околевали в мучениях, потому что Мор не щадил и волков.
Повинуясь беспорядочным приказам бургомистра, стражники, оставшиеся верными долгу, вышли на улицы – закутавшись в многослойные балахоны из мешковины, вооруженные изогнутыми вилами, похожими на уродливые птичьи лапы, они мерно двигались от дома к дому, и высокие телеги с ребристыми деревянными боками стучали все тише, отягощенные множеством тел; на другой день трупы уже никто не собирал, целые дома превратились в склепы, ожидая, пока милосердная рука не бросит факел в открытое окно.
Башня Лаш закрылась от Мора густой пеленой благовонного дыма. Полчища людей, ожидающих спасения, день и ночь осаждали обитель священного привидения – однако окна и двери оказались замурованными изнутри, и даже тонкие щели, куда и лезвие ножа не помещалось, были тщательно замазаны и закрыты. Непонятно было, откуда же поднимается дым – но люди вдыхали его в надежде, что сам резкий и терпкий запах его защитит их от смерти.
– Глупцы, – горько говорил декан Луаян, – глупцы... Они думают спрятаться и спастись, они надеются откуриться! Упрямый и злобный ребенок, поджигая дом, свято уверен, что его–то игрушек огонь не коснется... Окончание Времен... Для мира, но не для Лаш... Дураки. Злые дураки.
Первая волна Мора схлынула за три дня – оставшиеся в живых возомнили было, что отмечены особым счастьем и, возможно, пребывают под защитой Лаш. Погибшие улицы подверглись деловитым набегам мародеров – опустошая винные погреба и фамильные шкатулки соседей, предприимчивые отцы семейств хвалились добычей перед женами и детьми, а молодые парни дарили уцелевшим подружкам сорванные с мертвых рук браслеты; все они собирались долго жить – однако вторую свою трапезу Черный Мор начал с них и с их родичей.
Декан запретил студентам покидать университет – но силы его запрета оказалось недостаточно, чтобы удержать в толстых стенах молодых людей, у каждого из которых где–то в городе, в предместье или в отдаленном местечке остались родные и невесты. Поначалу студенты бросились к Луаяну за помощью и спасением – но тот заперся в кабинете и никого не желал видеть. Надежда юношей сменилась недоумением, потом озлоблением, потом отчаянием – они покидали университет один за другим, горько сетуя на магов, которые отстраняются от простых смертных как раз тогда, когда их помощь нужна более всего. Эгерт стискивал зубы, слыша проклятья в адрес декана, бросившего учеников на произвол судьбы; ему трудно было свыкнуться с мыслью, что Луаян не всемогущ, но еще труднее было осознавать, что поведение его выглядит как предательство.
Тории было не легче – впервые за всю жизнь отец переживал трудные времена не рядом с ней, а в одиночестве, и одно сознание этого оказалось для нее тяжелее всех бед эпидемии. Эгерт не отходил от нее ни на шаг; страх, неотвязный, как зубная боль, привычный страх за свою шкуру бледнел теперь перед одной мыслью о судьбе чудом обретенной Тории, ее отца, университета, города – и о судьбе Каваррена.
Каваррен далеко. Каваррен, может быть, благополучен; Каваррен успеет установить кордоны, ввести жестокий карантин, Каваррен защитит себя... Но в повторяющемся каждую ночь сне Эгерт видел одно и то же: воющих собак перед гостиницей «Благородный меч», дымы, тянущиеся вдоль пустых улиц, горы трупов на набережной, запертые ворота с потускневшим от копоти гербом...
Декан сказал: Черный Мор опустошит землю, если его не остановить. На земле много сотен каварренов; что для Мора какой–то маленький, хоть и древний и спесивый, городок?
Оставшиеся в университете студенты жались друг к другу, как овцы в покинутом стаде; о господине ректоре не было ни слуху ни духу, служитель сбежал, педагоги не являлись, и юноши, еще недавно считавшие себя солидными и учеными людьми, превратились в беспомощных мальчишек. В один из дней стены Большого Актового зала огласились самым настоящим плачем – навзрыд, как маленький, плакал на жесткой скамейке какой–то «вопрошающий», паренек из деревни, для которого первый год учебы обернулся кошмаром. Остальные прятали глаза, не решаясь взглянуть на бледные лица и трясущиеся губы товарищей – и вот тогда–то рассвирепел, захлебнулся яростью Лис.
Никто и никогда не слышал от него таких хлестких речей. Он предлагал всем и каждому катушку, чтобы сматывать сопли, широкую мамину юбку, под которой так тепло прятаться, и ночной горшок на случай внезапной надобности. Он швырял с кафедры только что придуманные слова, обзывая сотоварищей вислогубцами, слизоносцами, паршивыми засранцами, ящичками для плевания и маменькиными импотентами. Плачущий паренек, последний раз всхлипнув, широко раскрыл рот и залился густой, как дамские румяна, багровой краской.
Дело закончилось попойкой. Лис сам себя назначил интендантом и раскупорил имеющиеся в университетском погребке многолетние запасы вина; пили тут же, в лекционном зале, пили, пели и вспоминали «Одноглазую муху». Лис хохотал, как бешеный, затевая игру – все без исключения должны были честно рассказать о своем первом любовном опыте, а не имеющие такового – обязаться восполнить упущенное на следующий же день; пьяные уже голоса перебивали друг друга, перемежаясь со взрывами истерического смеха. Эгерт смотрел на пирушку сверху, из круглого окошка, соединяющего зал с библиотекой, и до него доносилось нестройное: «Ай–яй–яй, не говори... Милый, не рассказывай... Ай, душа моя горит, а дверь скрипит, не смазана»...
Он вернулся к Тории и долго развлекал ее рассказами о былых проделках Лиса – кое–какие он видел, о кое–каких слышал, а некоторые придумывал тут же, по ходу истории; слушая его нарочито веселую болтовню, Тория сначала бледно улыбалась, потом, чтобы угодить ему, даже рассмеялась через силу.
После полуночи стихли крики в Актовом зале, и уснула Тория; посидев рядом, поправив одеяло и осторожно погладив воздух у самой ее головы, Эгерт отправился вниз.
Студенты спали вповалку – кто на лавке, кто на столе, кто просто на полу, сыром и холодном; Лиса не было нигде, Эгерт понял это с первого взгляда, и неизвестно почему, но сердце его сжалось.
Гаэтана не было и в комнате, и не висел на железном крюке его видавший виды плащ; Эгерт долго стоял на университетском крыльце, вглядываясь в мутную ночь – в здании суда тускло светились окна, и покачивалась под дождем казненная кукла на круглой тумбе, и высилась Башня Лаш – немая, замурованная, как склеп, безучастная к умирающему у ее ног городу.
Лис не вернулся и на утро; сгустившийся ночью туман не развеялся к полудню, а, наоборот, застыл, как студень – даже ветер завяз в его липких сырых космах. Двери деканового кабинета оставались плотно закрытыми, Тория бродила, как потерянная, между стеллажами в библиотеке, бормотала что–то в ответ собственным мыслям и по многу раз водила бархатной тряпочкой по корешкам, футлярам и золотым обрезам.
Солль не сказал ей, куда идет. Не хотел беспокоить.
Сырость и страх трясли его мелкой дрожью, когда, сжав зубы, он ступил на пустую площадь. Ни торгующих, ни гуляющих – глухая ватная тишина, серые силуэты домов и милосердный туман, покрывающий город, как простыня покрывает лицо покойника.
Эгерт сразу понял, что не отыщет Лиса. На пути его встречались мертвые тела – Солль отводил глаза, но взгляд его все равно находил то судорожно вытянутую, вцепившуюся в камень женскую руку, то устилающие булыжник волосы, то щегольской сапог стражника, мокрый от осевших капелек тумана и потому сияющий, как на параде. К запаху разложения примешивался доносящийся откуда–то запах дыма; пройдя еще немного, Солль передернулся, ощутив в стоячем воздухе знакомый аромат горьковатых благовоний.
Башня Лаш, свершившая свое ужасное дело, продолжала потихоньку куриться. Эгерт приблизился, странно безучастный; у входа в Башню бился о каменную кладку совершенно седой мужчина в рабочем переднике:
– Откройте... Откройте... Открой...
Несколько человек, равнодушных, обессиленных, сидели рядом прямо на мостовой; красивая женщина в съехавшем на затылок чепце рассеянно гладила лежащего у нее на коленях мертвого мальчика.
– Откройте! – надрывался седой. Кулаки его, совсем лишенные стертой о камень кожи, роняли на мостовую капли крови; рядом валялась напополам переломанная кирка.
– Молить надо, – шепотом сказал кто–то. – Молить... Привидение Лаш...
Седой человек в переднике в новом исступлении кинулся на замурованную дверь:
– Открой... А–а... Мерзавцы... Гробовщики... Открой... Не спрячетесь... Открой...
Эгерт повернулся и побрел прочь.
Лиса не найти, он пропал, сгинул где–то в чумном котле, никому не помочь, ничего не исправить, Эгерт тоже умрет. При одной этой мысли в душе его бесновался животный страх – но сердцем и разумом он ясно понимал, что главное дело отпущенной ему куцей жизни – Тория. Последние дни ее не должны быть омрачены ужасом и тоской, он, Эгерт, не позволит себе роскошь умереть первым – только убедившись, что Тории больше ничего не угрожает, он сможет закрыть глаза.
Завидев впереди на мостовой скорчившееся тело, Эгерт хотел обойти его как можно дальше – но человек пошевелился, и Солль услышал слабое царапанье железа о камень. Под боком у лежащего примостилась шпага; Эгерт разглядел капли влаги на дорогих ножнах, на тяжелом эфесе с вензелем, на расшитой самоцветами перевязи. Потом он перевел взгляд на лицо лежащего.
Карвер молчал; грудь его ходила ходуном, хватая сырой воздух, губы запеклись, а веки распухли. Одна рука в тонкой перчатке цеплялась за камни мостовой, другая сжимала рукоятку шпаги, будто оружие могло защитить своего хозяина и перед лицом Мора. Не отрываясь, Карвер смотрел Эгерту в глаза.
Приглушенное туманом, издали донеслось захлебывающееся лошадиное ржание.
Карвер судорожно вздохнул. Губы его дернулись, и Эгерт услышал тихое, как шорох осыпающегося песка:
– Солль...
Эгерт молчал, потому что говорить было нечего.
– Солль... Каваррен... Что теперь с Каварреном?
В голосе Карвера скользнула такая тонкая, такая умоляющая нотка, что Эгерту на мгновение вспомнился тот нерешительный тонкогубый мальчик, каким был двенадцать лет назад приятель его детства.
– Каваррена... Это... Эта смерть... Не достигнет?
– Конечно, нет, – сказал Эгерт уверенно. – Слишком далеко... И потом ведь есть карантинные заставы, патрули...
Карвер передохнул, кажется, с облегчением. Запрокинул голову, прикрыл глаза; прошептал с полуулыбкой:
– Песок... Ямы, следы... Холодная... вода. Смеялись...
Эгерт молчал, приняв случайные слова за бред. Карвер не отрывал от него странного, из–под тяжелых век, рассеянного взгляда:
– Песок... Кава... Помнишь?
Солль увидел на секунду залитый солнцем берег, желтый с белым, как покрытая глазурью бисквитная булка, зеленые островки травы, компанию мальчишек, вздымающих к небу фонтаны брызг...
– Ты мне... вечно глаза засыпал песком. Помнишь?
Он изо всех сил пытался призвать такое воспоминание – но перед глазами у него была только мокрая, лоснящаяся от влаги мостовая. Было ли?.. Да... было. Карвер тогда не жаловался – он покорно промывал полные песка, воспаленные, закрывшиеся глаза.
– Я не хотел, – сказал зачем–то Эгерт.
– Хотел, – возразил Карвер тихо.
Они долго молчали, и туман не желал расходиться, и отовсюду тянуло дымом, и гнилью, и подступающей смертью.
– Каваррен... – прошептал Карвер едва слышно.
– С ним ничего не случится, – отозвался Эгерт.
Тогда, испытующе глядя на него, Карвер попытался приподняться на локте:
– Ты... уверен?
Перед глазами Солля поблескивала речная гладь, вспыхивали и гасли солнечные искры на воде, и, подрагивая, отражались зеленые кроны, каварренские крыши, башни, флюгера...
Зная, что врет, он улыбнулся широко и спокойно:
– Конечно, уверен. Каваррен в безопасности.
Карвер глубоко вздохнул, опускаясь обратно на мостовую, глаза его наполовину прикрылись:
– Слава... небу...
Больше никто не слышал от него ни слова.
Туман разошелся, и представшая Соллевому взору площадь походила на поле боя. Здесь хватило бы пищи для тысяч ворон – однако ни одной птицы не было в городе, никто не тревожил мертвых, будто повинуясь запрету.
Впрочем, нет. Эгерт оглянулся – от трупа к трупу перебегал, согнувшись, парнишка лет восемнадцати, невысокий, щуплый, с холщовым мешком через плечо. В такие мешки нищие собирают подаяние – Эгерт догадался, что собирал в свою сумку парнишка. Склонившись над трупом, он ловко выуживал у мертвого кошелек, либо табакерку, либо случайно подвернувшееся украшение; с кольцами была морока – они не желали соскальзывать с раздувшихся пальцев, парнишка сопел, опасливо поглядывая на Эгерта – однако продолжал свое дело, елозил по мертвым рукам заранее припасенным обмылком.
Солль хотел крикнуть, но страх оказался сильнее ярости и отвращения; поплевывая на свой обмылок, мародер обогнул Эгерта по широкой дуге – и присел от резкого, пронзительного свиста.
Эгерт, обмерев, смотрел, как парень бросился бежать, как на самом краю площади его настигли две плечистых фигуры, одна вроде бы в бело–красном одеянии стражника, другая в чем–то черном, неряшливо обвисшем; парнишка вскрикнул, как заяц, метнулся, забился в чужих руках, стянул с себя мешок, будто откупаясь... Эгерт не хотел смотреть – и смотрел, как человек в одежде стражника лупит парня по голове его же мешком; потом послышалось надрывное, долетевшее через всю площадь:
– Не–ет! Я не... Оно же никому не надо! Оно же не надо никому! Мертвецам–то не надо... О–ой!
Превратившись в нечленораздельный визг, крик захлебнулся; на уличном фонаре закачалось щуплое тело с холщовым мешком на груди.
Поздним вечером вернулся Лис. Эгерт, чья интуиция в те дни обострилась, как жало, встретил его первым.
Гаэтан стоял у входа, на каменном университетском крыльце, стоял, обнимая за плечи деревянную обезьяну; треугольная шапочка, измятая и потерявшая форму, съехала ему на лоб. Он был, конечно, в стельку пьян – Эгерт, испытавший колоссальное облегчение, хотел увести с холода и уложить в постель. Услышав за спиной Соллевы шаги, Лис вздрогнул и обернулся. Свет фонаря над входом упал ему на лицо – Гаэтан был трезв, трезв, как в день экзамена, но глаза цвета меда казались сейчас темными, почти черными:
– Солль?!
Эгерт не понял, что так напугало его друга; снова шагнул вперед, протянул руку:
– Идем...
Гаэтан отшатнулся. Взгляд его заставил Эгерта замереть; ни разу за долгое знакомство он не видел в глазах приятеля такого странного выражения. Что это – ненависть? Презрение?
– Лис... – пробормотал он смущенно.
– Не подходи ко мне, – отозвался Гаэтан глухо. – Не подходи... Эгерт. Не подходи, прошу... Уйди. Возвращайся, – он пошатнулся, и Солль понял вдруг, что трезвый Гаэтан едва стоит на ногах – его тянет к земле, его тянет в землю.
Он понял, что за выражение застыло в глазах Лиса. То был страх надвигающейся смерти – и страх увлечь за собой другого человека, друга, Солля.
– Гаэтан! – простонал Эгерт сквозь зубы. Тот крепче обнял обезьяну:
– Ничего... Знаешь, Фарри вчера умерла. Помнишь Фарри?
– Гаэтан...
– Возвращайся. Я пойду... понемногу. Доберусь... до «Одноглазой мухи». Если хозяин жив... он нальет мне. В долг, – Лис засмеялся, с трудом протянул руку и, едва дотянувшись, ласково потрепал обезьяну по лоснящемуся деревянному заду.
Эгерт стоял на ступенях и смотрел ему вслед. Лис шел покачиваясь, иногда падая, как не раз случалось ему возвращаться с попойки; шапочка с серебряной бахромой лежала, как последний подарок, у ног деревянной обезьяны. Над городом нависало покрытое тучами, безглазое небо, а над площадью нависала укрытая дымом, молчаливая, замурованная Башня Лаш.
Целый день и длинную ночь они метались, как две рыбины, на дне черно–красного раскаленного океана.
Приходя в себя, Тория чувствовала отголоски стыда: никогда в жизни она не могла вообразить, что внутри ее способен поместиться тот жадный, ненасытный, не знающий усталости зверь, готовый сорвать с себя не только одежду – кожу. Смутившись, она некоторое время не решалась взглянуть на лежащего рядом Эгерта, не смела коснуться его кожи даже дыханием – но, оживая, горячий зверь скручивал все ее представления о достоинстве и приличиях, и, одержимая страстью, она отвечала на такую же алчную, не знающую усталости страсть Солля.
Небо, неужели это бывает со всяким, но тогда жизнь совсем другая, нежели Тория могла о ней подумать, тогда силы, управляющие человеком, выходят за границы всех ее представлений, тогда понятно, что за темный чад морочил ее мать... Мать?! Но почему же темный, почему чад, это же счастье, это радость, Эгерт, Эгерт, можно умереть глубокой старухой, так и не узнав о мире правды... Но, может быть, это не правда вовсе, а наваждение, бред, обман?
Охрипнув от стонов, не вытирая катящиеся по щекам слезы, она на время расслаблялась, затихала, свернувшись между обнимающими ее руками Солля, будто в надежной и теплой норе. Закрыв глаза, она лениво перебирала какие–то обрывочные, случайные образы, и время от времени в веренице их ей являлись ясные, несомненные истины.
Истина то, что став женой Динара, она никогда бы не познала иной любви, кроме дружеской, братской. Истина то, что гибель Динара, сделала ее счастливой – небо, это чудовищно, это невозможно, Динар, прости!.. Тория принималась тихонько плакать без слез, Солль во сне обнимал ее сильнее, и, забываясь, она видела Динара рядом, сидящим, по обыкновению, в кресле напротив. Тихий, серьезный, он смотрел на Торию без укоризны, но и без снисхождения, будто желая сказать: что свершилось, того не вернуть, не плачь, он так тебя любит...
Потом воспоминания о Динаре гасли, терялись в череде прочих, Тория думала о матери, замерзающей в холодном сугробе, и об отце, навечно отягощенном чувством вины. А в чем вина женщины, чьи страсти перехлестывали через саму личность ее, как волны перекатываются через палубу утлого суденышка? И если правда, что Тория обликом повторяет свою мать, не унаследовала ли она и страстей?
Впрочем, теперь все равно. Теперь все они стоят на пороге смерти, на пороге, за который уже ступил Динар. Она рядом с Эгертом, их двое, даже если они не доживут до своей свадьбы – а отец один, один в своем кабинете, если ей и страшно, то только за отца... Неужели она предала его своим счастьем, неужели она оставила его, неужели...
Тория плакала снова – Солль целовал мокрые глаза, бормотал что–то ласковое, не разобрать было ни слова, это и хорошо, не надо слов...
Потом она заснула крепче – и увидела зеленую гору.
Гора покрыта была, как шерсткой, короткой мягкой травой, она высилась, занимая полнеба, а вторая половина неба густо синела, Тория вспомнила, такой синей краской выкрашены были окна их дома... А гора была изумрудная на синем, Тория сопела, взбираясь все выше, а взбираться стоило, потому что на самой вершине стояла ее мать в ослепительно–белой косынке, смеялась и протягивала на ладонях алую пригоршню клубники, первой клубники, и до той зимы еще полгода, еще полгода, еще есть время...
Она проснулась оттого, что Эгерт, застонав во сне, сильно сжал ее плечо.
В предутренний час они спали оба, спали спокойно, глубоко, без сновидений, и потому не могли слышать, как, тихонько скрипнув, отворилась дверь деканова кабинета – дверь, уже много дней запертая изнутри. В глубине темной комнаты догорали огоньки свечей, и невыносимо душным, дымным, густым был воздух, ринувшийся на волю. На столе, на полу, на всех полках лежали книги – раскрытые, распластанные, беспомощные, как выброшенные на берег медузы; злобно скалилось чучело крысы, закованное в цепи, покрылся пылью стеклянный глобус с огарком внутри, но стальное крыло простиралось все так же уверенно и мощно, и под сенью его, на рабочем столе декана, поблескивал чистым, неприкосновенным золотом Амулет Прорицателя.
Декан долго стоял на пороге, опершись о дверной косяк. Потом выпрямился и плотно прикрыл за собой дверь.
Коридоры университета были знакомы ему до последней трещинки в сводчатом потолке; он шел и слушал звук своих шагов, метавшийся по пустым переходам. Перед комнатой дочери он остановился, прижавшись щекой к створке тяжелой двери.
Теперь они счастливы. Декану не нужно было открывать дверь, чтобы увидеть в мутном утреннем свете две головы на одной подушке, переплетения рук, волос, колен и бедер, переплетения струек дыхания, снов, судеб... Казалось, что там, в комнате, сладко спит одно счастливое, умиротворенное, усталое существо, ничего не знающее о смерти.
Декан рассеянно погладил створку двери. Старое дерево казалось теплым, будто кожа живого существа. Постояв еще немного и так и не решившись войти, Луаян двинулся дальше.
Бессчетное количество раз ему случалось выходить на университетское крыльцо и останавливаться между железной змеей, олицетворением мудрости, и деревянной обезьяной, символизирующей стремление к знанию. На людной прежде площади теперь встречали рассвет неубранные трупы, над ними высилась, как проклятье, закопченное дымом обиталище Лаш, а за спиной у декана молчал университет, странно беззащитный перед лицом победно взирающей на него Башни.
Мор опустошит землю, если его не остановить. Луаяну было четырнадцать лет, когда в опустевший дом его явился Ларт Легиар, находившийся в пике своего величия; Луаян знал о нем многое, но спросить решился об одном только: правда, что вы остановили чуму?
Десятилетия назад Черный Мор пожирал целые города далеко отсюда, на побережье, и море вышло из берегов от переполняющих его трупов. Луаян смутно помнит языки пламени, бегающие по лицам неподвижных людей, чью–то ладонь, закрывающую ему глаза, тяжесть мешковины, наброшенной на голову и плечи, отдаленный вой, не то волчий, не то женский... Тот Мор лишил Луаяна дома, родителей, памяти о прошлом; тот Мор пощадил его, оборвавшись внезапно, как гнилой канат, пощадил, и, круглый сирота, он вышел на дорогу в толпе других сирот, и бродил, пока милосердный случай либо жестокая судьба не привели его в дом Орлана...
Потом он узнал, что Мор никогда не уходит сам. В тот раз его остановил великий маг по имени Ларт Легиар...
Луаян поднял лицо к серому непроницаемому небу. За всю долгую жизнь он так и не достиг величия.
Он оглянулся на университет, на Башню; привычным жестом потер переносицу. Небо, каким сильным он казался сам себе в четырнадцать лет – и как он на самом деле слаб. Каким жарким был мир тогда, в предгорьях, как палило солнце, как раскалялись камни, каким темным, обветренным было лицо Орлана...
Сорвался мокрый, мелкий, как крупа, снег.
Город онемел от ужаса, оцепенел, и все еще живое забилось в глубокие щели, и только мертвецы ничего уже не боялись – Луаян шел, не отводя глаз. Разграбленная лавка хлопала дверью, висящей на одной петле; хозяин ее, давно умерший и потому безучастный к разорению, привалился к порогу и косился на прохожего одним высохшим глазом – на месте другого копошился клубок червей. Луаян шел дальше; в широком дверном проеме катался на качелях мальчишка – два конца толстой веревки привязаны были к верхней балке двери, мальчишка держался за них руками, самозабвенно раскачиваясь, помогая себе невнятным бормотанием, то влетая в темноту пустого дома, то вылетая наружу, проносясь над глядящей в небо мертвой женщиной в темном платке; рядом стояла кроличья клетка, и кролик, живой и истощенный, проводил Луаяна взглядом. Мальчишке было не до того – он ни разу даже не взглянул в сторону прохожего.
Чем ближе к городским воротам, тем больше попадалось сгоревших и полусгоревших домов – черные, будто облаченные в траур, они глядели на Луаяна квадратами окон, и на одном подоконнике он увидел закопченный цветочный горшок со скорчившимися мертвыми прутиками.
Отовсюду тянуло дымом, смрадом, разложением; он шел, перешагивая через тела, обходя завалившиеся на бок экипажи, узлы с покинутым скарбом, телеги, груды мешков и трупы животных. Вода узкого канала за ночь затянулась тонкой пленкой льда, и сквозь лед на Луаяна глянуло со дна чье–то желтое безгубое лицо.
Иногда, заслышав шаги, из темных щелей выглядывали быстрые живые глаза – и тут же прятались, Луаян не успевал встретиться с ними взглядом. Зато мертвые глаз не прятали – и он честно смотрел им в ответ, так ни разу и не отвернувшись, будто не зная ни страха, ни отвращения.
Ларт Легиар был великим магом. Орлан был великим магом – а он, Луаян, всего лишь ученый, он слаб, небо, как же он слаб...
Он сбился с пути, заблудившись на знакомых улицах, и дважды вернулся в одно место. На жестяной бороде – вывеске цирюльни – покачивался повешенный мародер. Надсадно скрипел вывернувшийся из гнезда флюгер.
Ларт тогда звал его с собой... Мальчику стоило, пожалуй, шагнуть навстречу своей судьбе, а теперь он сед, он стар, безнадежно стар...
Со скрипом качнулась створка ворот. Там, за воротами, кто–то пошевелился; Луаян остановился, пригляделся, подошел.
В холодной луже умирал мужчина, когда–то молодой и сильный, а теперь страшный, как полуразложившийся мертвец; извиваясь, он пытался напиться талой воды, хлебал, кашлял, косился на Луаяна – и пытался снова, и запекшиеся губы ловили каждую мутную каплю, достававшуюся тяжким трудом.
Сам не зная зачем, Луаян склонился над ним – и отшатнулся, впервые отшатнулся за весь свой сегодняшний путь.
Мор явился ему, открывшись глазам, обретя лицо и форму; умирающий человек был окутан, опутан, обласкан отвратительными черными пальцами, они нежили его, потирали и поглаживали, и движения их подчинялись тому сложному порядку, которому подчиняются многочисленные ноги паука, обхаживающего муху.
Луаян попятился, отходя прочь; двор и улица, каждый дом полны были Мора, черных сгустков и подергивающихся отростков, из каждой щели смотрели белесые глаза, полные тянущей, гнойной, застывшей ненависти – равнодушной и одновременно алчной, ненасытной. Черные пальцы холили мертвецов, ощупывали перекошенные лица, залезали в полуоткрытые рты, бесстыдно изучали распростертые тела мужчин и женщин, Луаяну казалось, что он слышит шорох раздвигаемой одежды и оглаживаемой кожи, что воздух вокруг сгущается, наливаясь всепобеждающим желанием смерти и жаждой убивать...
Покачиваясь, как пьяный, он добрался до городских ворот. Мертвецы лежали здесь грудой, и над ними колыхались, как трава, черные пальцы Мора.
Ворота, тяжелые городские ворота оказались выломанными, снесенными с петель; за ними виднелись дорога и поле, ровные, унылые, и то здесь, то там шевелились под ветром бесформенные кучи тряпья.
Луаян повернулся к городу лицом.
Светлое небо... Орлан, учитель мой, помоги мне. Ларт Легиар, тебе удалось однажды, я сберег твой медальон, помоги мне... Скиталец, где бы ты ни был, кто бы ты ни был, но если можешь – помоги мне, вы же видите сами... как я слаб.
Он закрыл глаза. Потом вскинул голову, воздел руки и посмотрел на город – обиталище Черного Мора.
...Почему так жарко? Но ведь полдень, солнце в зените, и камни кажутся белыми, как сахар... А из колодца тянет прохладой, и там, во влажной сумрачной глубине, живет еще один мальчик – тот, что отражается в круглом зеркале воды. Ох, как заломит зубы от первого глотка, а ведро уже плюхается о воду всем своим жестяным телом, и звук этот усиливает жажду...
(ВЛАСТЬЮ, ДАННОЙ МНЕ, ВЕЛЮ И ПРИЗЫВАЮ, ВЫРЫВАЮ ИЗ ЖИВЫХ, ВЫРЫВАЮ ИЗ МЕРТВЫХ, ИЗ РАЗИНУТЫХ РТОВ, ИЗ ПУСТЫХ ГЛАЗНИЦ, ИЗ НОЗДРЕЙ, ИЗ ВЕН, ИЗ МЯСА И ТКАНЕЙ, ИЗ КОСТЕЙ, ИЗ ВОЛОС... ВЫРЫВАЮ, КАК ВЫРЫВАЮТ КОРНЕВИЩЕ, КАК СКОБУ, КАК УГНЕЗДИВШУЮСЯ В ПЛОТИ СТРЕЛУ, ВЛАСТЬЮ, ДАННОЙ МНЕ, ПРИКАЗЫВАЮ)
...Ведро тонет, погружаясь все глубже, наполняет водой свое чуть проржавевшее нутро, и вот уже можно тянуть, но ворот такой тяжелый... Никогда он не был таким, отнимаются руки, сами собой сжимаются зубы, а ведро едва оторвалось от воды, и звонко падают роняемые им капли...
(ПРИКАЗЫВАЮ И ПРИЗЫВАЮ, ИЗГОНЯЮ С УЛИЦ, ИЗГОНЯЮ ИЗ ВОДЫ, ИЗГОНЯЮ ИЗ ВЕТРА, ИЗ ОЧАГОВ, ИЗ ДЫР, ИЗ ЩЕЛЕЙ... ХВАТИТ. ВЛАСТЬЮ, ДАННОЙ МНЕ, КЛАДУ ТЕБЕ ПРЕДЕЛ)
...И вот ведро все выше, но хватит ли сил, а солнце палит, и так хочется напиться... Ведро тяжело качается, и звук падающих капель становится все тоньше...
Белесые глаза, лоснящиеся пальцы, ласкающие мертвецов. Темный, шевелящийся клубок, сгусток. Разрытый холм.
...Пить, я хочу пить, небо, не позволь моим рукам выпустить ворот, не позволь ведру оборваться, я так устал...
(ЗАГОНЯЮ ТЕБЯ, ОТКУДА ПРИШЕЛ. ЗАГОНЯЮ ВГЛУБЬ, В РАЗРЫТЫЕ НЕДРА, КУДА НЕ ДОСТАНЕТ НИ ЗАСТУП, НИ ЧУЖАЯ ВОЛЯ. ЗАГОНЯЮ, ЗАКЛИНАЮ, ЗАМЫКАЮ. НЕТ ТЕБЕ МЕСТА НА ПОВЕРХНОСТИ ЗЕМЛИ, НЕТ ТВОЕЙ ВЛАСТИ НАД ЖИВЫМИ. ЗАКРЫВАЮ СОБОЙ И ОСТАЮСЬ СТРАЖЕМ. НАВЕЧНО)
...Какие горячие камни, какая буйная трава, и в ушах звенит от голоса цикад... А вода, оказывается, сладкая. Сладкая и густая, как мед, и течет по подбородку, по груди, по ногам, проливается на растрескавшуюся землю... И солнце в зените... Солнце.
Вечером, когда все живое в городе робко завозилось, выглядывая из нор и спрашивая себя, надолго ли поблажка, когда больным стало настолько легче, что любящие их сиделки с ввалившимися глазами дали, наконец, волю слезам, когда невесть откуда явились собаки, когда над улицами захлопали крыльями вороны, запоздало слетающиеся на пир – тогда Эгерт и Тория с декановым фонарем нашли его.
Луаян лежал на вершине разрытого кургана, будто накрывая его своим телом. Эгерт посмотрел ему в лицо – и не дал Тории даже взглянуть.

© Марина Дяченко
Сергей Дяченко


Разрешение на книги получено у писателей
страница
Марины и Сергея Дяченко
.
 
 < Предыдущая  Следующая > 

  The text2html v1.4.6 is executed at 13/2/2002 by KRM ©


 Новинки  |  Каталог  |  Рейтинг  |  Текстографии  |  Прием книг  |  Кто автор?  |  Писатели  |  Премии  |  Словарь
Русская фантастика
Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.
 
Stars Rambler's Top100 TopList