13. Все Очень Грустно
Почему так приедается все в жизни? Наверно, потому, что все, с чем
сталкиваешься, только похоже на то, чем оно должно быть, и ты знаешь, что
это еще не первый сорт и где–то есть то же самое, но лучше. Меняются моды.
Вчерашняя одежда кажется некрасивой, вчерашняя красота вызывает скуку,
вчерашняя мысль – ее не замечаешь, вчерашняя радость вызывает ощущение
неловкости (чего радовался, дурак), вчерашняя радость – это вчерашняя
наивность, а сегодня я поумнел и на зубах оскомина. Ищем спасения в
бесконечном поиске, но бесконечный поиск – это бесконечный голод. Конечно,
приятно представить впереди необыкновенное блюдо с постоянной
притягательностью, но не напоминает ли это клок сена, привязанный перед
носом осла? Бесконечная дорога, бесконечный голод и клок сена, который
удаляется с той же скоростью, с которой приближается к нему бедный
бесконечно милый осел. Почему мы должны ожидать от будущего решения
сегодняшних проблем? Ведь у будущего будут свои проблемы, только в нем не
будет нас.
– Но может быть, деятельность, стремления, движение ошибка? Может
быть, надо уставиться в собственный пупок и самодовлеть? А может быть,
давайте бесконечно пожирать друг друга, чтобы чувствовать силу, чтобы
радоваться власти не только над природой, но и над человеком? Но ведь,
сожрав всех (а такие попытки делались), останешься один, завоешь в тоске и
страхе и убежишь в смерть, в ампулу, которая припасена в бомбоубежище.
Давайте вспомним. Пускай наше тело вспомнит. Что никогда не
надоедало, не приедалось от повторения, чего ждешь и на что безошибочно
откликаешься? Переберешь в памяти все и вспомнишь ощущение руки, которая
коснулась чужого тела, – вдруг вспомнишь, поймешь: это оно, это ощущение,
имя ему – нежность. Все оттенки этого ощущения, этого понятия: от свирепой
нежности воина, который, опустив меч, взял на руки ребенка врага, и
девочка прижалась к его закаменевшей щеке, а он смотрит вдаль и говорит:
«Не тронь!" – до тающей гибкой нежности возлюбленной.
Только нежность однозначна, только нежность не терпит иносказаний,
маски, обмана, только нежность – она либо есть, либо нет ее. Мы только
чересчур редко ее ощущаем, и она играет в нашей жизни незаметную роль. Но
может быть, главную. Когда на земле хрипели ящеры, то вряд ли
рептилия–философ придавала значение попадавшейся иногда и ускользавшей в
норы странной мелочи, обладавшей собственной теплотой крови, которая не
зависела от перемены погоды. Ящеры ушли, а теплокровные заполнили мир.
И еще я хочу сказать о гематоме.
– Что–о? – спросил я.
Хотя спрашивать было, собственно, не о чем. Потому что я твердо знал
ответ. Я только забыл его за эти годы, за последние полвека. Вернее, не
забыл, а загнал куда–то вглубь сознания, как мы загоняем куда–то
воспоминания о несостоявшемся, о несбывшемся, но оно живет в нас. И нас
спасает от тоски только привычка обходить мысленно это темное пятно в
нашем сознании, напоминающее гематому. Гематома – это нерассосавшийся
сгусток крови, кровоизлияние, которое, если его не трогать, существует
себе безвредным инородным телом, а если тормошить, может в спалить живые
ткани, ну и так далее. Конечно, об этом «и так далее» даже думать не
хочется, но дело в том, что даже безвредность гематомы относительна. Не
может мертвое в живом быть абсолютно нейтральным. В живом все должно жить,
принимать участие. Если что–то не живет, а присутствует, значит оно
занимает место живого. Есть два способа избавления: один реальный –
оперировать, другой, пока большей частью воображаемый, – оживить. Есть и
третий – сдаться. Сами понимаете, хуже нет ничего, чем сдаться, – это
плохой конец. И нет лучше ничего, чем оживить, – это хорошее начало.
Когда я спросил: «Что–о?" – то этот вопрос, возглас, вопль относился
не к тому, что сказал Биденко, – а ведь он сообщил скучным голосом о том,
что животное, которому полагалось исчезнуть миллионы лет назад, погибло
где–то во времена фараонов! Оказывается, мое дорогое чудище жило
одновременно с человеком, и тогда это уже вопрос археологии. Или это
ошибка. Биденко ошибся, аппаратура ошиблась, дьявол его знает, кто ошибся,
директор музея ошибся и дал не ту кость. Но самое–то главное для меня,
старого хрыча (который ведь когда–то был молодым и не боялся сенсаций, а
жаждал их, жаждал того потрясения чувств, при котором душа человека
обретает крылья и открываются просторы – юность считает, что так и должно
быть, и ждет этого каждый день, потому и мечется и тратится нерасчетно,
заглядывая за все углы – не там ли притаился его величество случай;
конечно, старость, умудренная синяками, идет верней и безошибочней, но
мелочней и ради самосохранения, ради сбережения оставшихся сил утешает
себя тем, что зелен виноград, и не ест его, но на душе все равно оскомина;
но кто осторожничал всю жизнь и не тратился, тот облапошил свою юность и
ничего не приобрел к старости, кроме опостылевшего комфорта и страха перед
неожиданностями), самое главное для меня, старого хрыча, было в том, что
если в юности встреча со счастливым случаем – это оправдавшееся
предчувствие, то в старости это подобно потрясению от встречи с ожившим
мертвецом, подобно оживлению гематомы.
Короче, все эти рассуждения о нежности и воскрешении мертвого нужны
были мне для того, чтобы понять самому, почему, когда я спросил «что–о?",
я вспомнил, как он месяц назад, выходя из кабинета, когда я впервые назвал
его Сода–солнце, сказал «не надо» и потрепал меня по руке.
И еще я вспомнил, как 50 лет назад я догадался, что найденному мной
дорогому чудищу всего несколько тысяч лет, а не миллионы, как тогда решили
ученые.
Я шел по улице, и мне казалось – я мальчик, и живы близкие, которых
нет давно, и все еще впереди, и я бессмертен. Дул ветер и рвал полы моего
пальто, но я не замечал ветра. Шел дождь, но я не замечал дождя, и глаза у
меня были сухие.
– Ну, погодите, мы еще покажем вам, старые хрычи, – бормотал я,
старик, а сердце стучало. – Ну... началось.
Я еще не знал, что началось, но был готов ко всему. Цирк или
дьявольщина – мне было все равно. Главное, что началось! Только окончилось
все очень грустно.