Часов не было. Ничего не происходило. Ничего не изменялось. Но когда
он пытался переменить позу, Виконтовы когти впивались ему в ладонь и
становилось больно. В какой-то момент он кроме боли ощутил там влажное и
липкое. Это показалось ему странным и даже встревожило, но он быстро
догадался, что это прорвался водяной волдырь, образовавшийся на месте
ожога.
Захотелось в уборную. Вернувшаяся жизнь брала свое. Он огляделся.
Девушки за пультом не было по-прежнему, а в дверях по-прежнему стоял
неподвижный, черный, неуловимо странный человек, и Станислав подумал: он
ведь и позы не переменил с тех пор, вот странно. Человек этот казался
манекеном, которого кто-то поставил в проеме дверей - по рассеянности, или
же с умыслом. Только у манекенов в витринах бывают такие ломаные линии
тела. Только манекены умеют быть до такой степени неподвижными... И тут он
вспомнил белый коридор, по которому они давеча шли как в атаку. Странные
люди вдоль стен... И странные люди в глубине плохо освещенных комнат...
Они все были такие же - неподвижные, закоченевшие навсегда манекены... И у
них были синие лица!.. СИНИЕ. Не иссиня-черные, какие бывают у негров, и
не иссиня-смуглые, как у некоторых любителей загореть, а именно синие,
синюшные, - лица удавленников...
Он попытался рассмотреть, какое лицо было у того, что торчал в
дверях, но против света оно казалось просто черным, как и все остальное у
него. Он отвлекся. Виконт вдруг задышал часто-часто, личико его покрылось
испариной, толстые негритянские губы жалобно перекосились. Что-то
происходило с ним. Что-то необычное. Такого раньше не бывало. Раньше он
просто лежал в обмороке час или два, вцепившись Станиславу в руку
уцелевшими пальцами-когтями, серый, бездыханный, с пульсом-ниточкой и с
закаченными глазами, а потом вдруг приходил в себя - отпускал руку,
розовел лицом, решительно поднимался на ноги - как ни в чем не бывало -
живой, здоровый и очень раздраженный и недовольный... Но ведь раньше не
было у него никогда ни этой капельницы, ни проводов, вообще - врачей не
было поблизости, и больницы этой, странной, строгой и неприятной...
Лежи, лежи, бродяга, подумал Станислав с нежностью, поразившей его
самого. Вытяну я тебя, засранца. Всегда вытягивал и сегодня вытяну тоже.
Кажется, это единственное, что у меня получается хорошо. Хотя почему же?
Моя афоризматика. И мой Антитьюринг. И мой роман... Неужели ради этого
стоит жить? Не знаю. Потому что главное сейчас не это...
Главным сейчас было то, что он ощущал себя кучей падали, рядом с
которой ходят кругами стервятники. И даже не стервятники - смерть ходит
кругами. Он был средоточием смертей... Говорят, на войне замечены были
такие: вокруг - огонь, свинцовый ливень, земля поднимается на дыбы, люди,
словно тряпичные куклы летят во все стороны, рваные, битые, мертвые, а он
посередине всего этого - как огурчик, без единой царапины, и даже не
запачкается... Не любили таких. И правильно делали. За что их любить?..
"Но ведь я же не виноват!", - сказал он вслух. Виконт не ответил: его еще
не было здесь.
Когда стало совсем уже невтерпеж, он, сложно изогнувшись, что-бы не
отпускать руки Виконта, забрался под койку и подтянул к себе стоявшую там
утку. Это было довольно-таки не просто проделать, но потом стало еще
сложнее. Он пыхтел, тихонько рычал и злился. Однако же справиться все же
удалось, благо дело было малое (а если бы большое?). Он даже не слишком
набрызгал. Потом, задвинув утку подальше и кое-как заправив рубашку в
пижамные штаны (оказывается, он был в пижамных штанах), он спохватился и
поглядел в сторону освещенных дверей. Там, слава богу, никого уже не было.
Он испытывал облегчение, не физическое даже, а какое-то всеобщее.
Жизнь вернулась, и жить, оказывается, было можно. Можно было рассмотреть
комнату. Огромные, с глухими белыми шторами, окна. Низкий белый потолок,
выложенный противошумными плитами. (Все белое - цвет смерти у древних).
Сумрачные ряды выключенных мониторов с мертвыми экранами, и тот
единственный включенный, к которому тянулись провода от Виконта: четыре
зеленые цепочки импульсов ползли по нему слева направо - монотонные, как
сигналы времени... Видимо, все это вместе было палатой усиленной терапии,
или, говоря попросту, - "реанимацией". А вон в ту, дальнюю, темную дверь,
они увозят, наверное, тех, кому помочь никакой усиленной терапией не
сумели. (...Лающие, бешеные команды врача... сухой свирепый треск
разряда... бедное, бледное, мертвое тело, подбрасывающее себя в бессильной
судороге... и оскаленный напористый азарт на лицах под белыми круглыми
шапочками...)
Вдруг кошка появилась на пороге - черная, как тень, в ярком белом
прямоугольнике дверей. Стояла и смотрела, совершенно неподвижная, но в ней
ничего не было от мертвой угловатости манекена - она была красива. Она
была гладкая, ушастая и усатая, как Киссинджер. Лариска звала Киссинджера
Ушатик - за его замечательные уши (ухи). Она звала его Умывальник, - когда
он принимался умываться, вылизывая какую-нибудь случайно выбранную ногу до
немыслимого блеска. Она называла его Хвостун - за его выдающийся хвост,
способный раздуваться (по какой-то, всегда неведомой, причине) до толщины
хорошего полена... Хвостун, Ушатик и Умывальник. Он выпал из окна и
разбился. И никто помочь ему не сумел. Он умер ночью, в ванной, молча,
один...
Почему я никак не могу заплакать? Я хочу заплакать. У меня все внутри
скомкано. Я должен заплакать. Когда я смотрю в кино какую-нибудь
героическую чушь, слезы навертываются, дурацкие и бессмысленные, но я не
умею заплакать, когда из меня выдирают с кровью куски жизни...
"Кис-синджер..." - позвал он тихонько, но кошка не пошла к нему - она села
на пороге, и глаза ее вдруг сверкнули, - как всегда неожиданно и чудно.
Сестра - маленькая, тоненькая, золотые кудряшки из-под косынки -
возникла бесшумно, переменила капельницу, потрогала провода, а потом
заглянула под койку и сказала негромко и с удовольствием: "О! Это он
хорошо отмочился!" "Это не он, - сказал Станислав. - Это я хорошо
отмочился..." Сестра даже не посмотрела на него, она уже уходила прочь,
ловко подхватив и полупустую капельницу и наполовину полную утку, и он
понял, что на самом деле ничего не сказал ей, а только думал сказать, но у
него не получилось почему-то.
Кошки в дверях уже не было. Импульсы бежали по монитору. После сестры
остался слабый приятный золотистый запах - чистоты, здоровья, нежности. И
почему-то именно сейчас он понял окончательно: все будет путем. Подъем
кончился, начинается спуск. Непонятно только было: хорошо это или плохо.
Однако, белая мерзкая полоска между веками у Виконта исчезла. Виконт
теперь просто спал. И было ясно, что он проснется.
Все произошло одновременно.
Виконт широко раскрыл глаза и улыбнулся сонно, а в дверь стремительно
ворвался товарищ полковник, и еще кто-то с ним, несколько человек, толпа,
группа, подразделение... Тихая сумеречная комната сразу сделалась шумной
от множества энергичных движений и от торопливого дыхания, и запахи вдруг
возникли, сильные и совершенно здесь неожиданные: табак, лук, крепкий
одеколон... Вся эта орава мгновенно окружила койку, Станислава, встала
стеной, все они были в белых халатах, и все они были военные, и Станислав
поднялся, предчувствуя недоброе. Однако поначалу никто на него внимания не
обратил, словно бы его здесь и не было вовсе.
- Виктор Григорьевич, голубчик, ну как вы, голубчик?! - вскричал
товарищ полковник, одновременно вполне профессиональными движениями хватая
Виконта за пульс, поворачивая для обследования капельницу, подкручивая
что-то на мониторе, уже видя, что Виктор Григорьевич - вполне ничего себе,
все с ним о-кей, и скоро будет совсем как огурчик. И все прочие загалдели
разом в этом же смысле, и видно было, что они и в самом деле рады все
радехоньки, что, кажется, обошлось, проехало, слава тебе господи, миновала
их чаша сия, и было как-то не то чтобы странно, но как-то неожиданно
видеть именно на этих лицах совершенно непрофессиональную штатскую радость
и обыкновенное человеческое облегчение. (Лица были вообще-то - жесткие,
военные, с такими лицами - в атаку ходить, а если уж в белом халате, то -
трупы вскрывать, откусывая попутно от бутерброда с котлетой).
Виконт уже говорил что-то, отвечал, спрашивал, в голосе возникли и
набирали силу знакомые сварливо-раздраженные нотки - руку Станислава он
отпустил и теперь, не глядя, на ощупь, копался у себя за воротом рубашки,
отсоединяя провода. Говорили несколько человек разом. Кто-то приезжает,
вот-вот прибудет, кто-то очень важный, и всем немедленно надлежало быть
как штык. В темпе. Виктор Григорьевич, разумеется, должен пока лежать,
сейчас его перевезут в нормальную палату, но если генерал вдруг пожелает,
то тогда, конечно, придется... На этом они и зациклились, потому что
Виконт не собирался переходить в нормальную палату, он, наоборот, требовал
свою одежду - сюда, всю и немедленно... Ему пытались втолковать, что об
этом не может быть пока и речи, но речь была только об этом и более ни о
чем, и тут какой-то тихий ниоткуда возникший человек взял Станислава за
локоть и потянул его за собой.
Они быстро миновали несколько темных холодных комнат, где пахло резко
и остро, какой-то не медициной уже, а сангигиеной, где запустение царило,
по полу разбросаны были не то тряпки, не то бинты, какие-то склянки
улетали из-под ног, и стояли вдоль стен каталки со скомканными простынями,
а на одной из каталок лежал белый неподвижный сверток... Потом они
оказались в лифте, большом, грузовом, грязноватом, кабина медленно, с
трудом, будто кто-то ей не давал двигаться, поползла вниз, и Станислав
спросил наконец: "В чем дело? Почему такой пожар?" Тихий человек
(небольшого росточка, но словно весь литой, в мундире у него не оставалось
ни кубика свободного места, все было заполнено крепким телом, а погоны
были - майорские) посмотрел на него снизу вверх прозрачными глазами без
всякого цвета и сказал почти неслышно: "Сейчас, товарищ Красногорский,
сейчас..." "Моя фамилия - Красногоров..." Тихий майор кивнул понимающе,
даже поощрительно как-то, и тут кабина остановилась.
Дело пошло еще быстрее, чем раньше. Пробежали по ледяному цементному
коридору со стенами, сплошь заплетенными кабелями, словно тоннель метро;
по невидимым ступенькам невидимой лестницы спустились еще ниже; в этом
тускло освещенном тоннеле уже и снег серебрился под ногами, - и тут они
через полуоткрытую железную амбарную дверь выскочили на двор.
На дворе все залито было прожекторным светом, но это была не та
проходная, через которую они прибыли несколько часов назад, а какое-о
другое место - заснеженный асфальт, колючая проволока справа-слева, и
бесконечные штабеля деревянных ящиков, небрежно затянутые заснеженным
брезентом... За пределами прожекторного света все еще стояла ночь, а людей
не было вокруг никого, одинокий автомобиль ждал их - уже не "волга"
никакая, а "москвич", глухой безоконный пикапчик, и задняя дверь у него
была распахнута.
Внутри пикапчика все было ледяное, промерзшее, и тихий майор первым
делом протянул Станиславу его пальто. Пальто тоже было ледяное,
промерзшее, видимо, все это время оно здесь, на стылом железе, и
пролежало, но Станислав его на себя торопливо напялил, и через некоторое
время стало, в смысле холода, полегче.
"Москвич" мчался, не разбирая дороги, Станислава мотало и
подбрасывало, кидало на майора и опрокидывало на спину так, что туфли с
ног улетали в угол, пока не ухватился он за какую-то ременную скобу. В
желтом грузовом желтеньком свете он еле различал майора, который тоже
цеплялся за что-то там и которому это так же мало помогало. Мерзли ноги в
нитяных носках. Рука, вцепившаяся в ремень, вскоре окоченела вовсе. Пар
вырывался изо рта и оседал на стеклах очков. Увезут сейчас куда-нибудь на
свалку и пристрелят, подумал он равнодушно. Это было маловероятно. Он был
уверен, что везут его - домой.
Когда пикап остановился и мотор заглох, некоторое время стояла
тишина, и ничего не происходило. Станислав и майор молча глядели друг на
друга. Говорить было нечего. Видимо - и тому, и другому. Потом со скрипом
отворилась задняя дверь. Наверное, открыть ее можно было только снаружи, и
открыла ее знакомая личность: давешний шофер с пастью форели и с носом,
сложно искривленным, словно пропеллер. Майор выбрался наружу первым и
вежливо протянул руку, чтобы помочь вылезти Станиславу. Станислав этой
рукой пренебрег. Они стояли на мостовой напротив его парадной. Ночная
улица была мрачна и пуста. Около фонаря, превратившись в сугроб, спал
зимним сном Ларискин "запорож".
- Вас проводить? - спросил майор.
- Не надо. Сам дойду.
- А ключ у вас есть?
- Разберусь.
- Тогда - до свиданья? - сказал майор с явно вопросительной
интонацией.
Станислав не ответил ему. Он о нем забыл. Ничего не кончилось. А если
и кончилось, то началось сначала. Этот проклятый "запорож" вышиб из него
все мозги. Он снова ощутил себя вурдалаком. И снова шершавый кол торчал у
него в середине груди. Будьте вы все прокляты, сказал он кому-то. Я не
хочу жить.
Виконт позвонил ему день спустя.
- Ты снова меня вытащил, мой Стак, - сказал он.
- Нет. Это ты меня вытащил, мой Виконт, если уж на то пошло.
- Можно, я зайду к тебе сейчас?
- Да.
Он повесил трубку и вернулся к своему дневнику, который держал на
столе, не решаясь раскрыть. Потом раскрыл. Последняя запись там была: "1
января. Сегодня ночью умерла моя Лариска. Я не хочу жить". И тут он,
наконец, заплакал.
5
Сеню Мирлина посадили в день рождения Ленина. Он пришел на очередной
допрос, на пятый или даже уже на шестой, и сначала все шло как обычно, а
потом он вдруг обнаружил, что следователь говорит что-то не то - называет
неожиданные имена и рассказывает о событиях, каковые разглашению вроде бы
отнюдь не подлежат. Свихнулся мой майор совсем, подумал Сеня с
определенной даже тревогой. Я же домой приду - все это ребятам расскажу...
Однако, майор отнюдь не свихнулся и по окончании хорошо продуманной беседы
предъявил обалдевшему Сене ордер на арест, так что отправился Сеня не
домой - разбалтывать ребятам оперативные данные, - а в камеру,
расположенную по соседству с той, где некогда сиживал за
антигосударственную деятельность сам Владимир Ильич.
Все эти детали стали известны Станиславу и прочим лишь много времени
спустя, а тогда - уже вечером, часов в восемь - раздался телефонный
звонок, и ломающийся голос Софьи сказал в трубку: "Стас. Семена посадили".
"Сейчас приеду", - сказал он и, положив трубку, отправился выключать
кипящий суп и переодеваться.
Он отметил, что руки у него суетятся, и это его неприятно поразило.
Конечно, арест Мирлина был неожиданностью - как-то уже все свыклись с
представлением, что сажать его не собираются, не за ним идет охота в этот
раз, кому он там нужен?... Но, с другой стороны, никому ведь и в голову не
пришло бы утверждать, что сажать его ТОЧНО не будут. Гэбэ это гэбэ, и
предсказывать что бы то ни было, когда имеешь с ним дело, тем более
бессмысленно, что они и сами, в конце концов, не знают никогда, что будут
делать завтра - что обком прикажет, то и будут делать, а обком, как
известно, это - мир иной, законы коего лежат за пределами человеческого
разумения... Но при всем при том неприятно было обнаружить в себе полную,
оказывается, неготовность к худшему. Он вдруг с пронзительной ясностью
осознал, что именно на самом деле только что произошло: это ведь уже не
"перелет-недолет-перелет", это уже - точно к нему в окоп, и он ощущал себя
контуженным...
С одним ботинком на ноге и с другим в руках он задумался, сидя на
сундуке в прихожей. Основную массу своего самиздата он вывез из квартиры и
спрятал у Громобоя еще в начале апреля - сразу после того, как у Семена
произошел первый обыск. Однако, вполне возможно, что вывез он тогда,
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг