- Я, - ответила Паня. - Вишь, опять не на работе, и Фулиган тоже
гуляет.
Колька закрыл глаза и сказал словно про себя:
- Вот оно как... Меня мать упреждала, чтоб с тобой не связывался,
мол тебе бабка Тоня перед смертью силу передала, да я не послушал. Не
поверил. А ты и впрямь сглазила... Ничего, я ещё вернусь. Такие как я
не умирают.
- Лежи уж, - сказал Панька.
Остаток пути ехали молча, и Панька думала: неужто и впрямь
получила от бабки Тони этакий подарок? Ничего не придумала, но решила
- пусть будет, что будет. Коли нет ничего, так и жалеть не о чем, а
есть... она же плохого никому не хочет, и Кольку, вон, перевязала как
следует, хоть он и её сгубил, и Лёхе грозился. Всё справила как надо,
и коли не выживет бригадир, так это не её вина. Нечего было Лёшку
трогать.
Кольку довезли и сдали в железнодорожную больницу. Он уже снова
был без памяти и умер в тот же день, так и не придя больше в сознание.
С того времени по ближним деревням, сначала лишь среди древних
старух пополз слушок, что у Паньки замошинской объявился дурной глаз.
Сама Панька ничего о слухе не знала, и даже распрощавшись с мечтой об
учёбе, надежды на хорошее не оставляла.
После собрания Паня стала по-особому смотреть на Лёху. Вроде,
невидный парень, ростом не вышел, и калека к тому ж, а запал в сердце.
Не отпугивали ни малый рост, ни увечье, то ли оттого, что выбирать
было некого в оскудевших парнями деревнях, то ли потому, что слишком
хорошо Паня знала, как этот шрам лёг на лёхино лицо.
В августе сорок первого партизанский отряд первый раз вышел с
островов. Многого ещё не умели, но всё же забрали подготовленный к
вывозу хлеб, порвали телеграфную связь и ушли обратно. В ответ немцы
прислали карателей: пехоту и два танка. Техника дальше Замошья не
пошла, сунулись было, да один танк утопили. Пехота выбралась к самому
моху и здесь остановилась. Во мху человек ползёт как муха в варенье,
не то движется, не то на месте копошится. А тем временем с крутых
высоток, прикрывающий партизанский Ушкуйный остров, можно бить
наступающих, не торопясь, словно мишени на стрельбище. Так и простояли
немцы целых три недели до самых осенних дождей в двустах метрах от
партизанского пикета. Притащили на руках через мокрый лес три миномёта
и закидывали минами высотки. До самых Ушкуйников было не дострелить. А
когда фашисты отошли к деревням, на ближнем пикете оставался живым
один шестнадцатилетний Лёха. Он и стал первым, и потому особо
запомнившимся Паниным пациентом.
Теперь через пять лет все панины мысли были о нём. Панька ходила
по полю, пробивала тырчком лунки, споро закладывала в них
по-лысенковски нарезанные дольки картошки, а сама нет-нет, но косила
глазом - не идёт ли Лёшка, хотя отлично знала, что он тоже на работах.
А Лёха то ли не видел, то ли не хотел замечать новое панькино горе.
Встретит - здоровается по-хорошему, с улыбкой, а повернуть так, чтобы
чаще видаться - этого нет. Панька в Замошье, Лёха в Андреево, дороги
две версты, а они словно в разных районах живут. Как ни зайдёшь в
свободную минуту - Лёха в Погосте.
Потом нашлись услужливые люди, порадовали - бегает Лёха в Погост к
Любке Мироновой. Паня сперва не поняла, что за Любка в Погосте
объявилась? Потом вспомнила: есть у Мироновых дочка, совсем девчонка,
на пять, что ли лет младше самой Паньки. И Любку припомнила - бледного
с недокорма заморыша военной поры. Вспомнила и не поверила сплетне.
Однако, выбрав вечер (сенокос уже кончился, а рожь ещё не
выколосилась), пошла в Погост, в клуб. Сбежала оттуда через час,
глотая обидные слёзы. Всё оказалось правдой. Дистрофик Любка
умудрилась неведомо как вытянуться и расцвесть. Не один Лёха положил
глаз на тонконогую, стройную девушку с огромными мерцающими глазищами.
Панька, пока торопилась к родному Замошью, вволю наплакалась,
сравнивая себя с Любкой. Конечно, Мироновы приезжие, таких здесь не
найти. Свои ростом невелики, а в кости широкие, приспособлены к работе
а не к радости. Панька, изворачиваясь, оглядела свою коренастую фигуру
и вынесла окончательный приговор: "Вислозадая! И глаз, к тому же,
худой... Эх, да будь у неё и впрямь хулой глаз, рази ж ходила бы
сопливка Любка королевной? Да Лёшка на неё и смотреть бы тогда не
захотел!.." Панька размазала ладонью по щеке последнюю слезу и
прибавила шагу.
Подошла осень. Убрали хлеб, повыдергали лён. Старики отпраздновали
Покров. Со временем стало свободно. На праздники Панька никуда не
ходила, даже Седьмое ноября просидела одна в избе и потому не знала,
как скоро и беспощадно сбылись её пожелания.
В красные числа приехал на побывку с флота Саня Ковасеров. Пришёл
в клуб в морской форме, с тремя боевыми медалями, и стало ясно, что
соперников ему в сельсовете нет. Вот только пожил он в родном доме
недолго, уехал на службу, оставив по себе громкую память и бросив
забрюхатевшую Любку.
И надо же, что со своей бедой Любка прибежала в Замошье к Пане.
Плакала, валялась в ногах:
- Панечка, ты всё можешь, сделай что-нибудь!.. Ведь стыдобы-то
скоко!
- Оставь, - оборвала Панька. - Ты хоть понимаешь, что просишь? Я
не повитуха и не знахарка. Дитё выводить не умею и не стану. В Доншину
иди, в больницу.
- Не станут они делать, запрещено им. Только сразу наберусь.
Панечка, что же мне, в пятнадцать лет с ребёнком? Я лучше удавлюсь...
- Перетерпишь, - уверенно сказала Панька. - А ребёнка, может, ещё
и не будет.
Сказала сухо, без всякой жалости, выплакала давно всю жалость.
Сказала, словно заказывала у судьбы, и угадала в точку. Вдоволь
находилась Любка с пузом на глазах у всего колхоза, но не доносила,
выкинула прежде срока. И с тех пор скурвилась, стала общей сахарницей,
доступной любому, и разве что под одним Лёхой не лежала. Только Паньке
это радости не прибавило. Не искать же утешения, что лёхина жизнь тоже
не сложилась. От Любки отвернулся, но и к Паньке не склонился. Так и
жил при матери словно пацан.
Панькина слава, между тем, росла. Малец ли где гадом укушен, или
корова расщепит копыто - всюду панькин злой глаз виноват. Стали Паньку
обходить стороной. Кто и не верит, а всё бережёного бог бережёт, ноги
не купленные, можно и крюка дать, обойти лихо подальше. Сначала Панька
смеялась, а после взвыла. На людях живёт, а как в лесу. Особенно худо
стало, когда у соседей заболела дочка Маша. Долго лежала по больницам,
в самом Пскове лежала, да ничего не вылежала, вернулась домой
хромоногой. Врачи сказали, что болезнь не лечится, хорошо ещё, что не
всю девчонку сковало, а то бы провела жизнь в инвалидской коляске. Но
свои знали - не полиомелит виноват, а панькин сглаз.
Первым чувством, когда до Паньки доползли эти разговоры, была
обида, вторым - страх. Ведь смотрела, завидуя, на счастливую Алёну -
Машину мать? Смотрела. Так вдруг и впрямь завистью изурочила девочку?
И не хотела, а сделала. Панька стала чураться людей, ходила опустив
глаза, в бригаде старалась получить отдельную работу, чтобы ни с кем
не встречаться. Чтобы не напакостить ненароком, пыталась не думать ни
о ком, но всё равно думала, только мысли лёгкие неприметно сменились
обидой на всех за свою пропащую жизнь.
А жизнь, как её ни суди, продолжалась. Вышло послабление колхозам,
довелось людям вздохнуть посвободнее. Тётка Феша в красный угол
портрет Маленкова повесила, среди икон, за то, что снял непомерную
тяготу. Потом подошла весна пятьдесят четвёртого, и начавшие оживать
деревни забурлили, переполнившись через край новостями. Вроде и
знакомое, но не бывшее прежде на слуху слово "целина" теперь не
сходило с языка. Народ мигом понял - целина, это свобода, паспорт на
руках, высвобождение из колхозной крепости. Чуть не вся бездетная
молодёжь засобиралась в Казахстан, и никто за общим шумом не видел,
что родным сёлам грозит безлюдье.
Панька никуда ехать не хотела. Притерпелась уже, притёрлась к
своему месту. Но уезжавших одобряла: верно, нечего тут преть. Одобряла
до той поры, пока не узнала, что Лёха тоже написал заявление в райком.
Панька ничем не выдала себя, но в груди всё разом перевернуло.
Казалось - тридцать лет на носу, не только другие, но и сама себя
давно записала в бобылки - ан, нет! Жила, значит, в душе какая-то
надежда. На людях Панька крепилась, лишь оставшись одна, шептала
побелевшими губами:
- Милый, родненький, как же я без тебя? Не уезжай!
И Лёшка не уехал.
К тому времени он уже работал на гусеничном тракторе, и вот, во
время пахоты между траками попал кусок старой, с палец толщиной
проволоки. Услышав резкий скрежет, Лёха высунулся из кабины поглядеть.
Подгадал он с этим в самый раз - ржавый крюк зацепил за голенище
кирзовых сапог и сдёрнул тракториста на землю. Освободить ногу Лёха не
успел, гусеница вдавила её в глину, только серо-розовая пена выступила
по краям.
Паньку к раненому никто не звал, в Андреево давно был фельдшерский
пункт. Но она сама почуяла беду, прибежала. Опоздала совсем немного -
Лёху уже увезли. Не дрогнув лицом, Панька вернулась в Замошье.
Затворила избу на крюк и повалилась на пол. Билась, молча выплакивая
последние в жизни слёзы. Твёрдо знала - она виновата во всём, и никто
больше. Жутко вспомнился предсмертный баб-тонин шёпот: "Для себя
ничего не хоти, так легше..." Да как жить-то, не хотя?!
Ногу Лёхе не отняли, но и здоровья не вернули. Никуда он, конечно,
не поехал, ковылял по родному Андрееву, припадая на бок, перед
непогодой прятал изломанную ногу в валенок. Работать продолжал на
тракторе, на том же самом. Не держал зла на трактор и, вообще, ни на
кого не держал. Словно и не менялось в его жизни ничегошеньки.
И в панькином бытье ничего не изменилось. Так и куковала одна.
Работала в совхозе, колхоз к концу пятидесятых разорился, и его
переназвали совхозом. Сначала трудилась на ферме, выращивала ягнят, но
это оказалось совхозу невыгодно, да и ягнята у неё начали болеть,
тогда перешла на лён. Там частенько приходилось видеть Лёху, хоть это
уже было ни к чему. Сломалось что-то в сердце, Лёха стал чужим.
Хромает неподалёку невидный мужичонка, слепо подмигивает вышибленным
глазом, - и пусть его.
Теперь уж Паньки не чурались, народа в деревне осталось совсем
ничего, попробуй повыбирай, сам одинёшенек останешься, тут любая
беседа дорога. А от Паньки нос воротить, так и вовсе неумно. Нюрка,
жившая через четыре дома, попыталась было, да раскаялась. Нюрка была
молодой, ровесница беспутной Любке, но характерной. Даже средь
коренастых замошских баб Нюрка выделялась особо. Ещё в девчонках её
дразнили медведицей - за силу, ширину и трубный голос. А как вышла
Нюрка замуж, отхватив заморыша Ваньку, и зажила своим домом, так
открылось в ней стремление грести к себе, от которого родилось с
годами едкое прозвище Хап-баба. И не то, чтобы Хап-баба как-то особо
не любила Паньку или обидела чем, а просто не замечала, свои заботы
довлели. Паньку тоже не обида взяла, а больше любопытство: что станет?
Подошла к Нюрке, волочившей со мха двухведёрную торбу ягоды, погладила
по рукаву, ласково сказала:
- Ой, Нюша, всё ты в делах. И намедни бегала и и седни бежишь.
Отдохнула бы...
- Некогда, - отрубила Нюрка, - зимой наотдыхаюсь, - стряхнула
панину руку и загрохотала сапогами к дому.
Назавтра Нюрка на работу не вышла и на второй день тоже. А когда
вечером Панька, возвращаясь с вязки дресты, проходила деревней, её
остановил громкий стук в стекло. Нюрка махала рукой из-за рам,
приглашая в дом. Пыталась выйти в сени, встречать, да не смогла,
страшенный прострел скрутил поясницу и не давал даже встать по малой
нужде.
- И что за наказание такое? - гундосила Нюрка. - Лежу как гвоздём
приколоченная, ничо не могу. Корова не прибрана, птица беспризорная. А
ещё бычок у нас подрастает. Его сейчас не накормишь, в декабре сдавать
нечего будет. И картошку копать пора подходит. Ваня один не справится.
- Прежде справлялся, - сказала Панька.
- Прежде он рядом пас, забегать мог, а сейчас вон куда гоняет, аж
за линию.
- Ну не убивайся, - успокоила Панька. - Выздоровеешь. А другой
раз, смотри, не только о работе думай, но и о спине. Своя, чать.
И верно, на следующий день Нюрка уже ковыляла по двору, а через
неделю, как ни в чём не бывало, копала картошку и таскала её домой,
спокойно вскидывая на хребтину трёхпудовые мешки. Но с Панькой стала
отменно вежлива, а однажды вдруг появилась у паниной избы с решетом.
- Я те гостинца принесла! - сообщила она, - яичек, вот, три пятка.
У тебя своих-то курей нет...
У Паньки и впрямь не было ни птицы, ни скотины. Вроде бы с детства
была приучена, всё умела, а не приживалась у неё никакая животина,
тоже, видать, боялась сглаза. Панька сперва удивилась, чуть не
обиделась подарку, принялась было отнекиваться, а потом вдруг
согласилась и взяла. Что ещё делать, раз своего нет? А Нюрке будет
урок.
Потихоньку и другие деревенские стали покупать спокойствие мелкими
подношениями: яичками, баночкой мёда, набиркой огурцов. Панька брала,
сначала стесняясь, а постепенно привыкла и удивлялась, ежели кто из
соседей медлил с подарком.
Во всей деревне свободны от оброка были двое: две Маши -
хромоножка, которая выросла и тихо начала увядать в соседнем доме, и
бабка Маша Антонова, жившая на дальнем конце. Перед хромоножкой Панька
чувствовала себя виноватой, и не то что поборы брать, сама старалась
помочь чем можно. Маша к тому времени уже осиротела, жила одна, в
совхозе по инвалидности не работала, но с хозяйством справлялась.
Лёха, к старости пересевший с трактора на лошадь и за поллитра
поднимавший огороды всем окрестным бабкам, для Маши-хромоножки пахал
за маленькую.
- Сам колченогий! - смеялся он. - Как не порадеть.
У Маши была одна любовь - цветы. Каких только гвоздик и георгинов
не росло в палисадничке перед её домом! А пышный куст сирени у крыльца
распускался раньше всех в деревне и держал цвет дольше всех. С Панькой
Маша жила дружно, не раз предлагала ей корни и рассаду цветов, но
Панька отказывалась намертво.
С бабкой Машей Антоновой было совсем другое дело. Она просто жила,
словно и нет на свете никакой Паньки с дурным глазом. В конце концов
это взяло Паньку за живое, и она отправилась поглядеть на нелюдимую
старуху. Нашла её на огороде, поздоровалась, заговорила о житье. Но
бабка не приняла разговора.
- Моё житьё - лучше некуда, - отрубила она, - и тебе его не
спортить.
- О чём ты, тётя Маша?
- Сама знаешь. И не зыркай тут, всё одно ничего не получится. Меня
Тоня, учителка твоя, крепко любила, потому и власти твоей надо мной
нет.
- Что-то ты, тётя Маша, городишь. Я лучше пойду.
- Ну иди, иди...
Панька сбежала домой в смятении, но с тех пор ревниво
присматривалась к бабки-машиному существованию, нутром чуя, что
последнее слово здесь ещё не сказано, и когда-нибудь наступит её час.
Время, казалось, остановилось. Если что и менялось в жизни, то
только к худшему. Расползалась из деревень молодёжь, потихоньку
вымирали старики. Закрывались фермы, на которых стало некому работать,
пашни превращались в покосы, старые лесные делянки зарастали вербой.
Закрылся магазин в Андрееве - не нашлось продавца. Потом ушёл на
пенсию и уехал из села фельдшер, и старики вновь вспомнили про Паньку.
Сама Панька тож давно была на пенсии, вышла при первой возможности -
кому они нужны, совхозные заработки, если денег всё равно тратить не
на что?
Лечила Панька за бесплатно, как в юности привыкла, а подарки
брала, напоминая о себе забывчивым ломотой, прострелом или иной
лихоманкой. Хотя так случалось редко, годы текли без треволнений,
Паньке казалось, что ничто в мире не меняется, и меньше всего она
сама.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг