прочитал просьбу, подумал и сказал:
- Попробуйте зайти через два часа.
Что, у меня время, что ли, лишнее было!
Лишнего не было, но свободное было. Я пошел на Покровку, посмотрел, как
реставрируют палаты Сверчкова, а потом заглянул в Кривоколенный - не сломали
ли там дети в забавах охранный забор у пустого нынче дома с подвалами
семнадцатого века? Не сломали.
Через два часа Михаил Никифорович встретил меня у аптеки. Я был хмурый.
Не на Михаила Никифоровича я хмурился, а на себя. Что я маюсь дурью, неужели
мне не хватает своих забот? Но все же я рассказал Михаилу Никифоровичу о
дяде Вале.
- Я знаю, - кивнул Михаил Никифорович. - Я у него был.
- Ну и что же ты? - спросил я с неким укором, будто бы Михаил
Никифорович был в ответе за состояние дяди Вали.
- А что я... - пожал плечами Михаил Никифорович, но глаза при этом
отвел в сторону. - Лекарств он не принимает...
- При чем тут лекарства? Ну ладно... А про Шубникова он тебе ничего не
говорил? Зачем Шубников приходил к нему?
Михаил Никифорович не ответил. "Что я его пытаю? - подумал я. - Может
быть, он и вправду доверил Шубникову попеченье над Любовью Николаевной".
- А как Любовь Николаевна? - спросил я осторожно.
- Как, как! - сказал Михаил Никифорович. - Живет у меня!
- Значит, она осталась...
- Ну осталась, - сказал Михаил Никифорович без особой радости.
- И что же, она ничего не знает о дяде Вале?
Тут и Михаил Никифорович стал сумрачный. Закурил.
- Надоело мне все это, - сказал он.
Михаил Никифорович жаловался редко и теперь скорее не пожаловался, а
просто пожурил судьбу. Из нескорых и будто бы ни к кому не обращенных слов
его я узнал вот что. Живут они с Любовью Николаевной как разведенные судом
супруги, вынужденные оставаться пока под одной крышей. Обращаются иногда
друг к другу с холодными дипломатическими выражениями. Нецензурных слов, во
всяком случае, Михаил Никифорович ни разу не употреблял. Поначалу, поняв,
что к Шубникову ее не определяют, Любовь Николаевна запрыгала, чуть ли не
приятельницей крутилась возле Михаила Никифоровича, вроде бы даже и глазки
строила. Но он ее осадил. Любовь Николаевна замолкла, и Михаил Никифорович
почувствовал, что она гордая.
- Так уж и строила? - засомневался я.
Ну, не строила, пояснил Михаил Никифорович, а пыталась приветливо
улыбаться. Теперь не улыбается. Закуски утром и вечером берет из
холодильника, а чем и где она питается днем, он не знает. Выдает ей рубль в
сутки, больше не в состоянии. На три дня она пропала вовсе, Михаил
Никифорович уже обрадовался, но она вернулась. Положила на стол три рубля,
видно, кормилась где-то за чужой счет или бесплатно. Про устройство на
работу, хоть бы и лимитчицей, Михаил Никифорович ей даже и не намекал, но
пора было этой дармоедке и самой задуматься.
- Уж больно ты строг к ней, - сказал я.
Мне-то было легко говорить так. Не со мной в квартире проживала Любовь
Николаевна. Но обычно Михаил Никифорович своих денег не жалел, а деньги у
него были малые, аптекарские, дамские зарплаты, пусть и две. Что же все-таки
он учуял в Любови Николаевне, отчего она так раздражала его?
- Ладно, - сказал Михаил Никифорович, - что уж...
Тут он словно бы застеснялся чего-то в самом себе. Или какую вину в
себе обнаружил... Помолчав, он согласился со мной, что да, возможно, и
слишком строг. Тем более что в последние дни что-то неладное происходит с
Любовью Николаевной. Что-то мучает ее. Какие-то всхлипы и стоны слышит порой
Михаил Никифорович. Как медик он должен был бы дать совет, но нужна ли тут
медицина? Он и не суется. Возможно, за советами, поддержкой и наставлениями
Любовь Николаевна и отправлялась куда-то на три дня. Возможно, летала на
помеле. Но толку мало, коли дядя Валя ослаб. Порой она взглядывала на
Михаила Никифоровича как бы украдкой, но тут же отворачивалась в испуге, а
Михаил Никифорович видел в ее глазах и беспомощность, и растерянность, и
мольбу о чем-то. Раза два она падала ни с того, ни с сего, будто бы
наткнувшись на железную палку. Вчера Михаил Никифорович пришел домой, а она
сидит в халатике на диване, ноги поджав под себя, шепчет что-то просительно,
а глаза у нее опять мокрые. То ли кто-то ей мешает. То ли она недоучка. То
ли просто растрепа.
- Ты ее вчера успокоил? - спросил я.
- Еще чего! - сказал Михаил Никифорович.
Оказывается, не всегда она смирная и затравленная. Оказывается,
третьего дня Любовь Николаевна позволила себе разбушеваться. Швыряла на пол
одежду, книги и посуду. Правда, скромная посуда Михаила Никифоровича при
этом не билась. А вот книги его, в том числе и "Определитель лекарственных
растений", она топтала босыми ногами. Была Любовь Николаевна в те яркие
полчаса разбойной, как Алла Пугачева в народных легендах. Но и прекрасной.
Возможно, и нечто ведьминское проявлялось в ней. Грозила она кому-то. Но
явно не Михаилу Никифоровичу. И не было в ней дикарской свирепости, а было
нечто озорное, благородно-отважное, будто Любовь Николаевна тотчас же должна
вступить в рискованное сражение. В сражение она вступала не в латах и не в
кольчуге, а в одной лишь нежнейших свойств голубой ночной рубашке, без
прочего белья, ничего не боясь и не стесняясь Михаила Никифоровича, принимая
его как бы за своего. Однако не ее доспехи возмутили Михаила Никифоровича.
Возмутило его топтание "Определителя". Он на Любовь Николаевну цыкнул,
пообещал применить силу и буйство прекратил. Поэтому вчера он ни о каких
успокоениях жилички не думал. Сама, видно, при желании кого хочешь может
успокоить.
- Отчего ты, Миша, тогда при нас рассердился на нее? - спросил я. - И
теперь сердит...
- Бог Асклепий и дочери его Гигиея и Панацея!.. - резко произнес Михаил
Никифорович, и мышца над правой ноздрей его задергалась. Выражение это,
связанное отчасти с историей фармации, Михаил Никифорович произносил редко.
Но коли произносил, следовало оставить Михаила Никифоровича одного.
- Извини, Миша, - сказал я. - Зря я к тебе пристал.
- Надо идти, - сказал Михаил Никифорович. - У нас там напряженное
состояние.
Недели три назад Михаил Никифорович говорил о неприятностях в аптеке.
Наверное, перемен не случилось.
- Пора бросать это занятие, - вздохнул Михаил Никифорович. - А то...
Тут сто и там сто. Месяцами и пятьдесят. Это разве деньги для мужика?
Никитин зовет меня на химический завод...
Совета я Михаилу Никифоровичу никакого дать не мог. Мы попрощались,
предположив, что скоро увидимся на Королева, тем более что мне подарили
воблу. Пообещали друг другу звонить, если что.
Свидание с Михаилом Никифоровичем меня огорчило. В самом Михаиле
Никифоровиче было нечто тревожное... А я? Что я-то приставал к нему? Михаил
Никифорович мог подумать, что из любопытства. Отчасти так и было. Но и
что-то иное, смутное, для меня самого тайное толкало: иди, иди к Михаилу
Никифоровичу. Ясно было, что Михаил Никифорович всего мне не открыл. Либо
посчитал ненужным все-то открывать. Либо у него самого не было уверенности,
что он в своих оценках и поступках прав.
Не зашел я в тот день к дяде Вале. Что я мог сказать ему?
Вечером я был направлен в овощной магазин за капустой провансаль. Было
зябко. Ветер успокоился, снег, падавший нынче часа два, лежал мягкий и
чистый. Мне бы с приобретением идти домой, а я минут сорок ходил возле дома
Михаила Никифоровича, убеждая себя в том, что ходить полезно, что воздух -
целительный, что снег, и весенние сумерки, и природа - прекрасны, что и сон
будет хороший и что несомненно именно здесь и проходит тропа здоровья...
Тогда я и увидел Любовь Николаевну. Она тихо шла от троллейбусной остановки
к дому Михаила Никифоровича. Похоже было, что для буйств настроения у нее
сегодня не было. Впрочем, Любовь Николаевна прошла от меня шагах в двадцати,
а сумерки уже были синие. Заметил я вот что. Сутулилась она несколько, будто
обреченно. Раза три вздрагивала испуганно, оглядывалась резко: не преследует
ли кто ее. Никто не преследовал... Вот уж и лифт отвез ее, наверное, на
восьмой этаж... А ладная все-таки женщина, не мог не отметить я, хоть и
сутулилась из-за тяжких обстоятельств... Впрочем, женщина ли была Любовь
Николаевна?
И тут из-под арки, ведущей во двор, словно из засады, выскочили двое
бородатых мужчин. Глядели они на мостовую и именно на следы, оставленные в
свежем снегу легкими ногами Любови Николаевны. Были это Шубников с
Бурлакиным. Будто охотники или любители природы и мира животных, исследовали
они следы. Наклонялись, пальцами тыкали в снег и явно нюхали следы. Потом
принялись укладывать что-то во вмятины от каблуков Любови Николаевны.
Вернее, укладывал один Шубников, а Бурлакин, прыгавший рядом, давал советы.
Потом Шубников пробежался вдоль следов Любови Николаевны, остановился возле
одной из вмятин, расстегнул штаны и помочился в нее. И опять Бурлакин прыгал
и кричал, видимо выражая радость.
Я не выдержал, двинулся к ним.
- Эй, живодеры, во что играете-то?
Явление мое подействовало на Шубникова и Бурлакина странным образом.
Взрослые, здоровые люди, они словно бы испугались меня. Будто были
застигнуты на месте серьезного безобразия не частным лицом с хозяйственной
сумкой, а представителем власти. Конечно, они меня узнали, но, не дожидаясь
моего приближения, бросились бежать и исчезли под аркой.
Я осмотрел следы Любови Николаевны. Струей Шубников опошлил
безукоризненный белый цвет нынешней мостовой. Некоторые следы были
затоптаны. В один из них Шубников вмял гвоздь, в четырех других, удостоенных
внимания, лежали: лезвие "Нева", чуть ржавое, обглоданный хребет рыбы, видно
конченой, битое стекло и измятые бигуди. Мне захотелось все подарки
вытолкнуть из следов Любови Николаевны. Я и сделал это носком ботинка. И не
просто вытолкнул, а выбил чуть ли не к самой стене.
Гулять желания более не было, я пошел домой.
Обернулся. Две бородатые физиономии смотрели на меня из-под арки. Я
погрозил мошенникам кулаком.
9
Дней через пять я узнал, что дядя Валя стал двигать в Останкине дома.
Глазами. А иногда и опустив веки. Мысленным взором.
Не сразу он привык к домам, начал именно с мелких предметов. А прежде
он просто ожил. Почувствовал на своем диване в какой-то особенный миг
возрождение организма, вскочил, подпрыгнул и встал на ноги. Почувствовал он
и возобновление аппетита. Стало быть, надо было идти к народу, на улицу
Королева. Авось у кого-то и картошка с селедкой, разложенная на
"Строительной газете", нашлась бы. Но тут, рассказывали, что-то словно бы
осенило дядю Валю, что-то будто толкнуло его в грудь. Или в спину. Или в
иное место. И он взглянул на стакан с водой. Или на мой апельсин. Или на
запонку с фальшивым рубином. Напрягся, брови нахмурил, заиграл скулами - и
предмет двинулся. Ожившая и зазвучавшая собака суетилась возле ног дяди
Вали, дядя Валя посмотрел на нее строго, отважился и поднял блошиную суку в
воздух. Подержал ее полминуты над столом и распоряжением воли мягко опустил
на линолеум. Никакой опустошенности, никакой гибельной усталости дядя Валя
не ощутил, напротив, душа его рвалась к новым свершениям.
Палку дядя Валя все же взял. То ли желал на манер Ильинского, которому
дядя Валя, а не Яшка Протазанов наверняка подсказал трактовку образа в
"Иоргене", явить останкинским жителям чудо, то ли все же оставались в нем
сомнения. А встретили дядю Валю хотя и с радостью, но и с непременными
ироническими недоумениями и укорами. Скрывать силу дядя Валя не мог и, не
усладив даже натуры, принялся подымать и двигать отдельные тела килек,
луковицы, ломти черного хлеба, а потом, разъярившись, и пивные кружки.
Полные кружки дяде Вале поначалу не доверяли, но затем, убедившись, что
пустую посуду дядя Валя поднимает и опускает ровно, без толчков и срывов,
разрешили ему двигать кружки и с напитком. Дядя Валя не оплошал. Он вошел в
кураж, раскраснелся, годы сбросил.
- А вот мусорный ящик тебе, дядя Валя, слабо будет, - предположил
таксист Тарабанько.
- Чего! - возмутился дядя Валя. - Пойдем! Пошли во двор. Человек
двадцать пошло. Про палку дядя Валя забыл.
- Какой? - спросил дядя Валя.
Ящиков стояло три. Металлические, серые, они и пустые-то были тяжелые.
А два из них уже и забили всяким житейским хламом. Тарабанько заказал дяде
Вале пустой ящик. Но дядя Валя поблажек не желал.
- На сколько подымать? - спросил дядя Валя.
- Ну... на метр...
Тарабанько, похоже, и сам был не рад своей дерзости.
- Стану я из-за метра суетиться! - раззадорился дядя Валя.
И через десять секунд мусорный ящик висел над головой дяди Вали.
Зрители, понятно, стояли в стороне. Мало ли чего. Дядя Валя, конечно,
богатырь и дух, но вдруг в нем опять иссякнет сила и предмет рухнет. А был
момент, когда ящик, взвешенный в весеннем воздухе метрах в семи над грунтом,
вздрогнул, покачнулся, картофельные очистки, дырявый валенок, мятая
целлулоидная кукла посыпались из него, зрители зашумели, призывая дядю Валю
отпрыгивать, но тот не смалодушничал, остановил покачивание ящика и поднял
его еще метра на два. Потом дядя Валя поднимал два мусорных ящика сразу и
как бы жонглировал ими. Потом он заставил в некоей карусели носиться разные
предметы детской площадки, памятной всем, в том числе цветные лавочки и
стол, однако тут его опыты стали надоедать. Некоторые зрители пошли обратно
в пивной автомат. И Тарабанько бы ушел, но он чувствовал себя как бы
обязанным дяде Вале - и за остановленную прежде кровь, и за поднятые в
воздух по его дурости мусорные ящики. Он стал осторожно намекать дяде Вале,
что тот опять израсходует себя и сляжет с собакой в полном бессилии, но дядя
Валя остановиться не мог.
Тогда он и пообещал двигать дома.
Его опять же образумливали, выражали беспокойство по поводу здоровья и
благополучия жильцов, как бы их не опрокинуло, не растрясло и не ужаснуло
при передвижке. Дядя Валя заверил, что начнет он с домов пустых, обреченных
на снос. Такие дома, деревянные, чуть ли не дачные, с террасами и
мансардами, в один и в два этажа, действительно стояли в голых пока садах на
северной стороне улицы Королева, той, что ближе к Шереметевской дубраве и
Выставке достижений. При этих беспокойствах зрителей и кураже дяди Вали и
появились, рассказывали, Шубников и Бурлакин. Они принялись подстрекать дядю
Валю к свершению безрассудных и авантюрных действий. Шубников был при
бороде, как всегда, беззаботен и громок, а Бурлакин отчасти притих и надел
на голову мешок из белого сурового полотна с прорезями для глаз, носа и рта.
Будто гентский палач. Позже выяснилось, что накануне Бурлакин по своей
склонности ввязываться в пустые затеи съел на спор восемь килограммов
фотографической бумаги. Бумага же эта, как известно, содержит галогены
серебра. Другой бы сдох, а Бурлакина лишь пронесло. Но свойства бумаги
перешли к нему. В темноте кожа Бурлакина была хорошей, а на солнце и даже
при электрическом освещении становилась еще лучше - совсем черной, словно
Бурлакин родился не на Большой Переяславской улице, а в пригороде Нджамены.
Бурлакин тогда еще не привык к засвечиваниям, при всей своей наглости
смущался последствий спора и ходил за Шубниковым смирный. Но и он давал дяде
Вале советы... Жаль, что я в тот день был занят работой.
Вот тогда дядя Валя и поднял первые в своей жизни дома. Начал он,
правда, с усадебных построек - летних кухонь, сараев, туалетов, - но потом
неким винтом послал в воздух столетней красоты дом, то ли избу, то ли дачу,
память о добашенном Останкине. А там уж взлетели дома покрепче и бараки в
два этажа. Дом-музей Сергея Павловича Королева, стоявший поблизости, хотя
Шубников и подзуживал, дядя Валя отказался трогать - все же в нем были
экспонаты и люди.
Стоял дядя Валя со зрителями метрах в ста, а то и дальше от увлекших
его домов. Стоял в сквере, известном местным жителям как Поле Дураков.
Прохожие, проезжие, водители и пассажиры троллейбусов, работники милиции
особого внимания на полеты деревянных строений не обращали. Мало ли что.
Может, кино снимают. Скажем, режиссер Шамшурин. А может, пробуют новые
способы удаления одряхлевших кварталов. Впрочем, никакого удаления не
происходило. Постройки дядя Валя ставил на место. Ставил аккуратно, и они
как бы снова прирастали к останкинской земле.
Шубников требовал, чтобы дядя Валя перешел к каменным строениям. Но
дядя Валя сказал:
- Хорошенького понемногу.
Тут и Бурлакин стал подзуживать, стыдить, на что дядя Валя посоветовал
ему высморкаться в мешок. При этом было видно, что он не устал.
Два дня он ничего не двигал и не останавливал кровь.
В субботу я пошел в магазин, теперь уже в очередь за югославским
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг