- Это все ваше! Ваше! - успокоила его Любовь Николаевна. - Это я не
беру.
- Я их выкину, - сказал Михаил Никифорович.
- Не выкинете, - уверила его Любовь Николаевна. - Они украшают
квартиру.
- Выкину, - повторил Михаил Никифорович и пошел на кухню.
- А выкинете, будете дураком! - понеслось ему вдогонку.
Михаил Никифорович чуть было не ответил ей, но опустился на табуретку и
взял в руки "Вечернюю Москву". Что она, скандал, что ли, желает устроить?
Слова, какие ему явились для ответа, были самые базарные. Возня с
чемоданами, пакетами, сумками будто вновь преобразила Любовь Николаевну или
вернула ее в истинное состояние. Но какое ее состояние было истинным? По
вечерам Михаил Никифорович видел теперь в своем жилище строгую, платиновую
женщину, какая днем наверняка руководила текстильной фабрикой или даже целой
отраслью легкой промышленности, скажем, обувной или льнопрядильной, а если
брать занятие Михаила Никифоровича, то и всем аптечным делом, всеми
микстурами, порошками и рецептами в отечестве. Да и оборонными предприятиями
могла руководить Любовь Николаевна. Из-за иной Любови Николаевны Михаил
Никифорович ездил на Савеловский вокзал. Та была и пропала. А может быть,
той и вовсе не было... Приходила к Михаилу Никифоровичу тоска, какой он
никогда не испытывал. Но серебристой оказалась эта тоска, она была и как
мечта... А возвращенная в Останкино Любовь Николаевна в английском костюме и
белой блузке с кружевами, если являлась на улицу Королева после усердий в
отраслях и сферах, возможно, и ночами сидела над деловыми бумагами. Ей этаж
в доме полагался, а не койка и тумбочка в общежитии. Когда Михаил
Никифорович по недоразумению встречался взглядом с глазами Любови
Николаевны, ему казалось, что он видит в них презрение, а то и брезгливость.
"Ну и катились бы отсюда!" - желал сказать ей Михаил Никифорович, но не
говорил: а вдруг в нынешней Любови Николаевне, в тайнах ее, пребывала
прежняя Любовь Николаевна, летняя и осенняя.
Но сегодня-то Любовь Николаевна походила на ту, что готовила посинюшки,
суп харчо, кабачки, фаршированные мясом, посылала Михаила Никифоровича на
улицу Цандера за швейной машинкой и могла пуститься в загул. Да хоть бы и
пустилась!.. Ту, летнюю и осеннюю, живую Любовь Николаевну почувствовал
рядом с собой Михаил Никифорович, когда закрывал чемоданы. И запахи были -
живой Любови Николаевны. Жаркая, в пушистом оранжевом свитере, в ношеных
джинсах, высунув язык, помогала она ему затягивать кожаные ремни, плечом
толкнула, и оно было живое, знакомое. Михаилу Никифоровичу захотелось
отшвырнуть чемодан, обнять Любовь Николаевну. Не отшвырнул и не обнял...
- Как вы думаете, без паспорта можно поселиться в общежитии? - Любовь
Николаевна стояла в коридоре.
- Вам - можно, - сказал Михаил Никифорович.
- Вот и нет. И мне нельзя. Я и не особенная. Я обычная и с малым сроком
проживания в Москве. А в бумагах я осталась Стрельцовой. Неразведенной. И
можете представить, как нелегко было поселиться неразведенной и имеющей
площадь на Королева.
- Позвольте вам не поверить насчет нелегко, - сказал Михаил
Никифорович. - При вашей-то... пронырливости... Или пробойности... Или... А
не разведенная вы, видимо, со мной?
- С кем же еще?
- С одной дамой я хоть разведенный...
- Я ее хорошо знаю, - напомнила Любовь Николаевна.
- Но зачем вам теперь нужна моя фамилия?
- На время, на время! Девушки из общежития помнят, что вы мой муж. Но
это пустяки. Они могут и запамятовать. А вот площадь ваша останется у меня в
резерве. Мало ли что. И вы, как неразведенный, посидите для меня на скамье
запасных.
- Не нарушаете ли вы условия договоренности с нами?
- А хоть бы и нарушаю! - рассмеялась Любовь Николаевна.
- К чему вы все это мне говорите?
- Хочу - и говорю! Дразню вас. Скандала хочу!
- А-а, - сказал Михаил Никифорович и развернул "Вечернюю Москву". Когда
он прочитал (слова прыгали со строчки на строчку и не сразу собирались в
предложения) заметку о вымогательнице из парикмахерской, заслужившей восемь
лет и конфискацию имущества, из комнаты донеслось: "У кого же нет капусты,
прошу к нам в огород, во девичий хоровод..." Давно не пела при нем Любовь
Николаевна. И как пела теперь! Михаилу Никифоровичу бы слушать и слушать
ласковое ее пение, но он встал, газету бросил и, грозный, отправился
закрывать дверь в комнату, чтобы никакие издевательские звуки не мешали ему
жить.
И тут же Любовь Николаевна встала в дверном проеме, бедром прислонилась
к косяку.
- А вы нервничаете, - улыбнулась Любовь Николаевна. - Дверью хлопнуть
решились. Это я дверью должна хлопнуть. Вы-то что нервничаете, Михаил
Никифорович? Вам один вечер и осталось терпеть. Или вы недовольны тем, что я
ухожу в общежитие? Может, вы обижены? Может, удержать меня собрались? Что вы
молчите, Михаил Никифорович? А может, у вас любовь ко мне?
- Хорошо, считайте, что любовь, - каким-то дурным, сдавленным, чуть ли
не хриплым голосом сказал Михаил Никифорович, повернулся и пошел на кухню.
- Вот тебе и любовь! - рассмеялась Любовь Николаевна. - А сами
сбегаете!
"Издевается! Голову дурит! - старался уверить себя Михаил Никифорович.
- Нет, надо продержаться, всего-то одна ночь, до петухов". И удивился себе:
каких петухов, при чем тут петухи? Но не ущемляла ли в чем-то себя Любовь
Николаевна ради его покоя, комфорта и свободы? Однако тут же он вспомнил
Любовь Николаевну последних дней и за столом у дяди Вали. "Дурачит, дурачит!
Или развлекается. И жить она может где хочет. Общежитие - ее блажь, блажью
была и моя квартира", - говорил себе Михаил Никифорович. Но спокойствие к
нему не приходило.
- Да! - Любовь Николаевна появилась на кухне. - Сбежали!
- Что вам нужно от меня? - спросил Михаил Никифорович.
- Теперь, пожалуй, и ничего не нужно, - сказала Любовь Николаевна
серьезно. Печаль была в ее глазах.
Михаил Никифорович встал.
- Была надежда, - сказала Любовь Николаевна, - но, увы, то, что вы
могли, вы не сделали.
- У женщины, со мной разведенной, - сказал Михаил Никифорович, - тоже
была надежда, а я ее разочаровал. Вы знаете.
- Здесь иное, - сказала Любовь Николаевна. - Вы могли меня спасти, но
не спасли.
И Любовь Николаевна ушла в комнату.
Мрачный Михаил Никифорович ходил по кухне и ругал себя. Он был тугодум,
мыслить о житейских обстоятельствах быстро не умел. Виноватым признать себя
было легко, но сообразить, что именно он не сделал, чтобы спасти Любовь
Николаевну (и от чего?), он не мог. "Скотина я! - твердил себе Михаил
Никифорович. - Но что делать? Что?" Подсказала бы она, как ее спасти (от
чего - уже не имело значения), он бы и жизнь отдал.
А потом Любовь Николаевна снова запела. Вспомнила вначале о том, как
ночевала тучка золотая на груди утеса-великана... Не оказался Михаил
Никифорович утесом-великаном, так, стало быть, следовало понимать? Но Любовь
Николаевна, став Лелем из оперы тихвинского волшебника, отчитала глупых
девок словами чужанина: "Что за радость вам аукаться..." Никакой печали не
было теперь в голосе Любови Николаевны. Михаил Никифорович ходить перестал.
Напоминание об утесе-великане вряд ли было намеренным. Да она как будто бы и
танцует, показалось Михаилу Никифоровичу. Он закурил, стряхивал пепел в
банку из-под майонеза. Майонез покупала Любовь Николаевна. Могла ли женщина,
которую требовалось спасать, думать о майонезе? Сомнительно. А теперь она,
судя по звукам, пританцовывала или водила сама с собой хоровод. Вовсе не
грустным получался ее последний вечер в квартире Михаила Никифоровича,
сладостной, возможно, представлялась ей жизнь в компании девушек-отделочниц.
Да и одних ли девушек-отделочниц? А Любовь Николаевна запела "Черноокий,
чернобровый, молодец кудрявый...", призывно запела, с удалью. Михаил
Никифорович был чернобровый, но не кудрявый и глаза имел серые, не к нему
был обращен призыв Любови Николаевны. Среди знакомых к чернобровым и
чернооким можно было отнести Шубникова. Но черноокие и чернобровые нашлись
бы и помимо Шубникова. Тем временем Любовь Николаевна отправилась в ванную,
зашумел душ. Купание ее было недолгим. Веселая, ухоженная, прекрасная,
босая, в мохнатом халате вышла она в коридор, манила Михаила Никифоровича
шалыми глазами.
- Что же вы, Михаил Никифорович? - говорила Любовь Николаевна. - Или вы
боитесь меня? А ведь когда-то были отважным мужчиной. Или вы полагаете, что
я и впрямь полая, или на транзисторах, или вампир и кровью вашей наслажусь,
или кикимора из полесских болот и сглажу вас?
- Не издевайтесь надо мной, - тихо сказал Михаил Никифорович.
- А если вы заслужили?..
Михаил Никифорович и сам будто не хотел, но резко направился к Любови
Николаевне, возможно, чтобы высказать ей возмущение или даже скрутить,
связать ее, затрещину влепить и прекратить ее развлечение. Но в шаге от
Любови Николаевны остановился, ощутив, что несправедлив и нелеп, сказал
лишь:
- Вы уезжаете. И ладно.
Любовь Николаевна протянула руку и пальцем, перстом указующим,
дотронулась до груди Михаила Никифоровича.
- Все должно было быть иначе, - сказала она снова серьезно. - А вы,
может быть, меня предали... Или себя...
- Вы объясните мне, - сказал Михаил Никифорович, - что я должен был
сделать. Или что вы считаете, я должен был сделать.
- Михаил Никифорович, - грустно покачала головой Любовь Николаевна, -
подсказки здесь невозможны.
Палец свой с огненным ногтем она не отнимала от груди Михаила
Никифоровича, он будто жег. Мог и опалить.
Наконец отвела руку Любовь Николаевна...
- Да ведь шучу я, Михаил Никифорович! - сказала она. - Все я шучу! Или
вы не видите?
- Зачем? - спросил Михаил Никифорович.
- А я и сама не знаю зачем. Просто я дурная, вам известно. Куражусь
вот... Но, может, и удовольствие хочу получить напоследок. А? И вам небось
хорошо будет.
- Не будет, - солгал Михаил Никифорович.
Желанная, единственная стояла рядом женщина, а Михаил Никифорович волю
в себе собирал.
- Может, и случая потом не представится, - сказала Любовь Николаевна. -
В общежитии то...
- Ну и замечательно! - произнес Михаил Никифорович, пошел к
раскладушке, схватил ее будто за шиворот, скрылся в ванной и задвинул
защелку с силой, достойной амбарных засовов.
Еще когда был в коридоре, услышал: "Ведь я про какой случай говорю...
Вы же опять не поняли..." - но дальше разговор вести не пожелал. Нерушимое
убеждение в том, что она развлекается, и не только ради собственного
удовольствия, но и ради посрамления его как личности, казалось, захватило
его. Михаил Никифорович был из тех людей, что чаще готовы и самые горькие,
окаянные упреки по поводу их натуры и действий не отвергнуть, а посчитать
верными и заслуженными, признать, что именно в них самих и есть источники
чужих и своих бед. Но сейчас он заупрямился. Уверил себя в том, что и в те
мгновения, когда Любовь Николаевна говорила якобы серьезно (что он ее не
спас, а мог спасти, что предал ее и себя, а мог сделать нечто), и тогда она
лицедействовала и развлекалась. Или развлекала кого-то. Она по чьему-то
расчету или ехидству была навязана Останкину и ему, аптекарю, но она ему -
не по силам. И он негодяй, что не отторгнул ее сразу, а существовал с ней
рядом в теплой житейской сытости как с некоей беззлобной шуткой природы. И
несомненно он был безразличен ей или интересен лишь как объект опыта.
Возможно, в этом опыте, или, как было названо, в кашинском эксперименте, ему
и отводилась особая роль, но он ее не исполнил и тем расстроил
экспериментаторов. В мыслях об опыте Любовь Николаевна виделась Михаилу
Никифоровичу наглой и бесстыжей, поступавшей против правил. Каких правил?
Если и были у нее правила, то для Останкина непригодные. Так говорил себе
Михаил Никифорович, лежа в ванной на раскладушке.
Ему казалось, что он слышит смех Любови Николаевны. Потом будто
раздавались звуки царапающие, большой кошки или рыси. Потом словно бы
отмычкой или крючком хотели добраться до защелки и откинуть ее. "Спать, и
все. А завтра ее не будет..." Но не слетал на Михаила Никифоровича сон. О
своей жизни думал Михаил Никифорович и о Любови Николаевне. А может, надо
было открыть дверь? И все бы пошло иначе... Ни за что. Никогда... Дальние
шумы мерещились Михаилу Никифоровичу, подземные гулы и взрывы, обвалы в
снежных горах. Тревожно и больно стало на душе Михаила Никифоровича, будто
перед землетрясением. Или перед падением бомбы. Или перед гибелью близкого,
внезапно осознанной... "Нет от смерти в саду трав", - явилось ему. Нет в
саду трав... Что жизнь твоя, и ее, и его, и всех и зачем?.. Он хотел встать
и зажечь свет, но не смог. Да и принес бы электрический свет облегчение и в
чем бы укрепил? Вот и оставалось ждать до петухов... "Но отчего же до
петухов?" - противился петухам Михаил Никифорович. Студено стало в ванной,
стужа была не от льдов, не колымской, а сырой, будто от полесских болот,
упомянутых Любовью Николаевной. Михаила Никифоровича знобило. Глаза его были
закрыты, но виделось ему нечто быстрое, взлетающее и зеленое. Оно то
приближалось к нему, то будто отпрыгивало или отбрасывалось от него, и лики
чьи-то проступали в зеленом, незнакомые и скорбные. И уже не тревога была в
Михаиле Никифоровиче, а боязнь, чуть ли не страх чего-то. И выло, выло в
небесах ненасытное, злое. А тут из быстрого, взлетающего, зеленого бросилось
нечто - птица ли, ветка ли ожившая, корявая, колючая, зверь ли какой
оголодавший, - бросилось к Михаилу Никифоровичу, будто желая вцепиться ему в
горло. Михаил Никифорович отшвырнул одеяло, рывком поднялся на локтях.
Тишина была в доме.
Вода ни из единого крана не капала, трубы и батареи отопления не
громыхали, не скандалили и не стонали.
Кто-то заплакал. Заплакал тихо, но совсем рядом, в комнате или в
коридоре. Плакал ребенок. Плакал, ничего не выпрашивая и никого не подзывая.
Нет, теперь, жалуясь самой себе, плакала женщина. Михаил Никифорович захотел
встать и пойти на плач, но его качнуло, опустило на раскладушку и прижало к
ней. Глаза Михаила Никифоровича закрылись, и он заснул...
39
Проснулся он поздно, в девять, и то оттого, что в дверь ванной
энергично постучали. Любовь Николаевна ожидала водных процедур. Была она
деловой и чужой в квартире Михаила Никифоровича, вчерашний вечер мог
оказаться и его сновидением.
- Доброе утро. Извините, - хмуро пробормотал Михаил Никифорович,
собирая раскладушку.
Пока у Любови Николаевны были занятия в ванной, Михаил Никифорович
сходил за газетами, поглядел на мир из окна кухни. Башня была на месте,
троллейбусные провода висели необорванные, липы и тополя стояли прочно,
буйств стихий ночью в Останкине не происходило. Михаил Никифорович был даже
разочарован.
Он мог помочь Любови Николаевне перенести чемоданы и сумки на Кашенкин
луг. Но руки нашлись. В двенадцать явились две товарки Любови Николаевны -
девушки из комплексной бригады отделочниц, знакомые Михаилу Никифоровичу по
осенним гостеваниям в его квартире. Имен их, впрочем, он не помнил. Девушка,
та, что помоложе, смотрела на него с укором, чуть ли не враждебно, полагая,
видимо, что именно он виноват в раздоре с супругой, столь милой и
порядочной. Девушка постарше Михаилу Никифоровичу даже улыбалась, он
чувствовал, что она готова начать разговор, какой бы мог уладить или хотя бы
смягчить семейную драму. У порога, когда чемоданы и сумки были в руках у
трех дам, она все же высказала сожаление о разбитой семье.
- Что тут сожалеть, - жестко сказала Любовь Николаевна. - Оно, может, и
к лучшему... Найдутся люди и более достойные. А Михаилу Никифоровичу суждено
пожалеть о том, что он выпустил из рук. И куда оно уйдет. - Жесткий взгляд
Любови Николаевны был направлен теперь на Михаила Никифоровича. - И, видимо,
скоро пожалеть. Как бы и не вышло бед.
Отделочница помоложе будто ждала этих слов и закивала одобрительно.
Михаил Никифорович лишь руками развел.
- Проваливайте, проваливайте, - сказал он, закрыв за дамами дверь.
Ну и что он выпустил из рук, ну и куда оно пойдет? Пойдет и пойдет...
Михаил Никифорович заглянул в комнату. Осматривать со вниманием комнату он
не стал. Если что забыла - пришлет товарок-отделочниц. Занавески и
ламбрекены висели. И возвращенные Любовью Николаевной три горшка с худыми
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг