- Отчего же, могли бы и помешать... - теперь уже чуть ли не ласково, но
и зевая, произнесла Любовь Николаевна.
- Я вам вообще докучать больше не буду, - сказал Михаил Никифорович.
И он покинул квартиру дома номер семь по улице Королева с намерением
никогда туда не возвращаться.
28
Ротан Мардарий проснулся, сел, поковырял в зубах ржавым гвоздем, однако
далее заметных успехов в его развитии не случилось. Дня три он был живой,
голодный, ловкий в упражнениях с трясогузкой, а потом снова захирел, стал
усыхать.
Шубников с Бурлакиным приуныли.
Желания Шубников позволял теперь себе самые крохотные, будто выпрашивал
две копейки на телефонные разговоры с судьбой, обещая к тому же в скором
времени долг вернуть. Но и эти его двухкопеечные желания, выходило, не
всегда поощрялись.
Случай же с чурчхелой виделся сейчас сверкающей тяньшаньской вершиной в
жизни Шубникова и Бурлакина.
- Ты бы поговорил с этой... с рабыней... - сказал однажды Бурлакин. - А
то ведь несерьезно получается. У нас какой-то тлеющий пай.
- Я говорил! - взвился Шубников. - Я говорил! Но не будем об этом...
Бурлакин дал понять Шубникову, что тот не хорош, если имеет тайные,
отдельные от него разговоры или даже отношения с Любовью Николаевной.
Шубников как будто бы смутился, но сейчас же восстал духом и принялся
уверять Бурлакина, что если он о чем-то и просил в отдельном разговоре
Любовь Николаевну, то лишь о том, чтобы она помогла ему прекратить
обвешивать и обсчитывать покупателей овощей и фруктов на семь рублей в день.
Такое он высказал ей сокровенное желание.
Однажды, явившись к Шубникову, Бурлакин увидел приятеля за кухонным
столом с листами бумаги, глиняной чернильницей для фиолетовых чернил и
древесной ручкой со стальным пером. Такие чернила и ручки увидишь теперь
только в сберегательных кассах и на почте. Оттуда, наверное, они и прибыли
на кухню Шубникова. На листе бумаги было написано: "Любови Николаевне X.", -
а внизу более рослыми и сытными буквами: "Записка о повреждении нравов в
Останкине". Было сочинено Шубайковым и начало первой фразы: "Взирая на
нынешнее состояние Останкина моего, а также Сретенки..."
- Не считаешь ли, - поинтересовался Бурлакин, - что ты из потомков
князя Щербатова, а стало быть, и из Рюриковичей?
- Нет, - скривился Шубников. - Щербатов был консерватором, глядел
назад, я же верю во всемирное просвещение. Пока верю.
А к жанру записок Шубников обратился вот отчего. Цель его разговора с
Любовью Николаевной не была достигнута. Вопреки своим желаниям Шубников
по-прежнему обвешивал и обсчитывал покупателей, к тому же стал и грубить им.
А что, если Любовь Николаевна находится в заблуждениях? Вдруг и при ее
способностях как будто бы все знать или обо всем узнавать она ничего толком
и не знала? И Шубников посчитал необходимым сесть за записки, которыми он
вразумил бы Любовь Николаевну, открыл бы ей глаза на то, что в Останкине
есть истинные пороки и истинные добродетели. И тогда, может, она бы
прозрела, растрогалась и оценила натуру Шубникова, поняла бы, какие злые
ветры и снеги заметали дорогу Шубникова ко всеобщей пользе, и поощрила бы
наконец скромные, но благородные и подвижнические его желания.
- Лукавишь ты! - сказал Бурлакин.
- Я не лукавлю! - обиделся Шубников. - И она это почувствует!
Тут и Бурлакин засомневался: а вдруг и не лукавит?
Записки давались Шубникову нелегко. Будто курсовая работа в институте,
отказавшем ему в дипломе. Впрочем, курсовые работы Шубников в конце концов
списывал. Сейчас списывать ему было неоткуда, но иногда его перо выводило
отчего-то облаченные в камзолы и парики слова, совершенно несвойственные
устной речи автора: "Умножились в Останкине искания способов без разбору,
дабы оными ублажить сластолюбие... Несть в Останкине дружбы, ибо каждый
жертвует другом для пользы своея..." Последнее утверждение покоробило
Бурлакина, он сказал Шубникову: "Вот ты, значит, каков. Но ведь это тебе
явилось небось именно из Щербатова... Однако учти. Ты называешь Щербатова
консерватором, а он был прежде всего умен и честен. А ты?.." "Прозрение -
вот что необходимо! - воскликнул Шубников. - Или озарение! А там уж
возникнут и идея, и истина, и воля!"
Надо заметить, что составление записок увлекло Шубникова. Как будто бы
и вправду не было в них ни корысти и ни лукавства и даже не имелась в виду
никакая Любовь Николаевна. Обличителем зла почувствовал себя Шубников. Он
был готов выявить и истребить в Останкине и на Сретенке все пороки. И прежде
всего свои. А потому еще раз напомнил на бумаге о шапках из собак и
обсчитанных, обруганных им покупателях. Теперь Шубников с удовольствием
полагал себя искусным в познании сердец человеческих. Впрочем, полагать-то
он полагал, но искусность свою часто не мог выразить. Необходимые слова
летали далеко от кухонного стола Шубникова, и Шубников принимался ожидать
прозрений. Или озарений.
Пожелал он описать какого-нибудь одного останкинского жителя (не себя,
ради истины - не себя!) и так этого жителя исследовать, так его
препарировать, так его распотрошить, так ему все косточки, все фибры, все
подсознания обнажить, чтобы и каракумскому варану стало ясно, до чего дошло
в Останкине повреждение нравов. Сразу же захотелось Шубникову распотрошить
именно Михаила Никифоровича Стрельцова, этого аптекаря, этого останкинского
цирюльника. Но Шубников охладил себя, вспомнив, кому он адресует записки, и
сообразив, что в случае с Михаилом Никифоровичем могут возникнуть и
сложности. "Постой, - сказал ему вдруг Бурлакин. - А почему ты увлекся
повреждением нравов? Тебе ведь придется сравнивать. Если теперь нравы
повреждены или повреждаются, стало быть, когда-то они были неповрежденными.
Когда? Какой у тебя уровень отсчета?" "Чепуха! - махнул рукой Шубников. -
Когда! Какой! Да хоть бы когда не было в Останкине лимитчиков!" "Это
несерьезно, - сказал Бурлакин. - Лимитчики - это частность". Задумавшись,
Шубников был вынужден признать правоту Бурлакина и, хотя свыкся со словом
"повреждение", заменил его "состоянием", мало ли куда, на самом деле, можно
было заехать с "повреждением". Но "состояние" ему не нравилось, впрочем, он
успокоил себя, решив, что рано или поздно верное слово объявится.
Никак не выходило у Шубникова описание и исследование местного
индивидуума. Михаила Никифоровича он точно описал и развенчал бы в назидание
человечеству. И, пожалуй, еще Бурлакина. Но Бурлакина ему стало жаль. А вот
другие останкинские жители усилиям мысли Шубникова не поддавались. Он то и
дело вспоминал какие-либо отдельные случаи и поступки, но они рассыпались. И
все же Шубников повелел себе описывать и их, постановив, что пока он создает
лишь черновик записок. А потом добудет машинку, перепечатает сочинение
набело и придаст ему умный вид.
Решил Шубников, что в его записках будут разделы. Или параграфы. Или
статьи. Скажем, раздел Распутства и Разврата. Раздел Мздоимства. Раздел
Торжества Плоти. Раздел Пренебрежения к Печатным Органам.
При мыслях о разделе, или параграфе, или статье, "Распутство и Разврат"
привиделся Шубникову закройщик из ателье на проспекте Мира Цурюков. Цурюков
был высокий и наглый блондин нордического характера, по мнению Шубникова,
все останкинские и ростокинские красавицы падали и раздевались поблизости от
него. Шубников завидовал Цурюкову. Он знал и факты. Воображение Шубникова
сейчас же воспроизводило их в красках и в движениях. Вот Цурюков открыл
дверь медсестре из районной поликлиники, что на Цандера, Анечке Бороздиной.
Он был в махровом халате на голое тело, и от него пахло коньяком "Мартель".
Впрочем, Цурюков не пил. Вот он Анечку, переступившую порог, обнял...
"Сволочь какая!" - подумал Шубников. Он был готов размазать негодяя Цурюкова
на бумаге. "Да и портной-то он паршивый! - думал Шубников. - Эвон как брюки
мне испортил!" Муки обличителя нравов кончились тем, что рука его сама по
себе вывела на бумаге фразу: "Цурюков учинил из Останкина и Сретенки очаг
распутства, не было здесь почти ни одной дамы и девушки, которые не
подвергнуты были бы его исканиям, и коль много было довольно слабых, чтобы
на оные искания приклоняться, и сие терпимо было Останкином..." Сочиненную
фразу Шубников перечитал с удивлением. Он ли писал? Во-первых, в нее
проникли преувеличения. Конечно, Цурюков был повеса, пострел и ходок, но не
настолько же, чтобы перебрать всех дам и девушек Останкина (к тому же при
чем тут была Сретенка, как будто бы между Сретенкой и Останкином не протекал
проспект Мира?). Во-вторых, слова вышли чересчур деликатные, а требовалось,
чтобы изображение Цурюкова и разврата было не слабее биографии Распутина
Григория Ефимовича. "Да и Анечка-то эта хороша!" - вспомнилось отчего-то
Шубникову. Вспомнилось и то, как пела Анечка на квартире под гитару с
бантом, адресуясь к родительнице, проживающей в Ворошиловграде: "Мама, мама,
я пропала, я даю кому попало". И сразу же Шубников вывел на бумаге: "К
коликому разврату нравов женских и всей стыдливости пример множества имения
А.Г.Бороздиной любовников, один другому часто наследующих, а равно почетных
и корыстями снабженных, подал другим женщинам..." Шубников аж вспотел,
выводя эти слова, перечитал их и опять удивился. Да он ли и это писал? Снова
вышла какая-то чепуха. Действительно, любовники Анечки Бороздиной один
другого наследовали, порой и перемежались, но какими они снабжались почетами
и корыстями? Только если липовыми больничными справками. И никакого примера
другим Анечка не подавала, потому как сама следовала чужим примерам... Но
записанное Шубников марать и зачеркивать не стал. Может, именно такие слова
и оказались бы понятнее Любови Николаевне.
Но он сознавал, что для основательного сочинения или даже документа
одного нордического блондина Цурюкова и одной девушки с гитарой Анечки
Бороздиной мало. Тут были нужны исторические наблюдения. И потом. Он
коснулся пока лишь разврата или, вернее, того, что он предполагал
представить развратом. Но ведь не одним же развратом могло быть сильно в
Останкине состояние нравов.
И Шубников незамедлительно перешел к иным разделам. Появление на бумаге
прежде чужих для него слов и выражений более не удивляло и не пугало
Шубникова. Даже радовало. Поначалу он предположил, что в недрах его натуры
существуют какие-то неведомые ему словарные запасы, а может, и клады и
тайны, доставшиеся ему от предков. Не было в этих словах нужды, они и лежали
себе, а теперь потребовалось - повылезли. Потом Шубников посчитал: а вдруг
Любовь Николаевна способствует ему? Чувствует, как он мучается, стараясь для
нее же, в надежде открыть ей истину, как ищет достойные слова, чтобы
выглядеть не безответственным горлопаном, а добросовестным и ученым мужем, а
потому она и подсказывает из сострадания ему умные тексты. Мысль об этом
обнадежила Шубникова. Обличая в записках себялюбие, он отважился проверить
догадку и был вознагражден. Опять возникли на бумаге чужие, но замечательные
слова.
- Откуда это у тебя? - удивился Бурлакин.
Составление записок потребовало неделю стараний Шубникова. В ванную к
Мардарию он не заходил, не имел времени. Он даже и не спрашивал о рыбе
Бурлакина, посещавшего ротана. Мардарий не доставлял хлопот и Бурлакину, еды
почти не просил, увядал.
Бурлакин призывал Шубникова не разбрасываться, не перескакивать со
случая на случай, а употреблять метод или систему. Метод или система
действительно стали появляться в сочинении Шубникова. Хотя и теперь ярче
прочего отражались в нем чувства автора. Оттого-то и шли, скажем, едкие
разоблачения бравых поваров из шашлычной Останкинского парка, мало Шубникову
известных, но однажды накормивших его гнусными купатами, в простонародье
называемыми колбасками. Досталось (тут бы и Михаил Никифорович порадовался)
и дамам из парикмахерской на Цандера, услугами которых Шубников не
воспользовался как-то из-за очереди. Дамы из парикмахерской, в их числе и
Юнона Кирпичеева, пролившая воды на аптеку Михаила Никифоровича, были
обвинены Шубниковым в лени и корыстолюбии, корыстолюбие же их происходило
оттого, что дамы эти имели в виду лишь собственные пользы, а потому, даже и
взирая на недостаток народный, увеличивали тщаниями своими доходы с каждой
побритой головы и шеи. Особенно с помощью одеколонов "Шипр" и "Полет". Но
это все были частности.
Система же и метод подводили Шубникова и его советчика и оппонента к
выводам значительным. При этом Шубников вовсе не желал представиться Любови
Николаевне ругателем, злыднем и саркастическим старцем, он просто, как
совестливый и благонамеренный человек, грустил и желал исправлений. Он готов
был предоставить Любови Николаевне планы переустройств, если б она посчитала
его достойным применения ее благ. Он не собирался закрывать глаза и на
светлые стороны останкинской жизни, о чем сообщал в преамбуле. Да и что же
закрывать-то? Что было, то было. Расписание ходьбы троллейбусов, скажем,
соблюдалось. И жена детского писателя Мысловатого готовила хорошие пельмени
(правда, Шубников в дом Мысловатого не был вхож, но рассказывали). И башня
не гнулась под ветрами, хотя и раскачивалась. Однако и еще лучше могло жить
Останкино, о чем Любовь Николаевна непременно и сейчас же должна была знать.
"Ведь могло бы лучше-то? А?" - сокрушался и ждал подтверждения Шубников.
"Могло бы и лучше!" - подумав, говорил Бурлакин.
Тогда Шубников снова срывался в сатиры. И следовали разделы о Злых
Женах. Об Увлечениях Азартными Играми. Здесь вспоминались не только
преферанс, или нарды, или шахматы, не только домино, снова чрезвычайно
модное, не только коварная железка, но и швыряние двадцатикопеечных монет в
молочные бутылки с расстояния семи метров. Возникали разделы, или этюды, о
Чревоугодии и Пьянстве, в них доставалось праздным гулякам-бражникам, в
особенности бормотологам. "Чревоугодие, пьянство - страсти, чьи спутники -
нужда, несчастье", - вышло из-под пера Шубникова. Увидев эти слова, Бурлакин
насторожился и стал припоминать... Осуждению Шубникова подверглись
мздоимство, кумовство, взяточничество, нарушения правовых судебных норм
(хотя никакого суда в Останкине не размещалось). Вспомнив же, что обещанный
жэком электрик не приходит четвертый день, Шубников высказал мысль о том,
что мастеровые теперь вообще нехороши и несостоятельны, а потому их следует
осадить. "Портачи одни да лодыри, проходимцы, топчущие дисциплину, - записал
Шубников, - украшают нынче производство. И нет в Останкине в наши дни
респекта к ремеслам". Бурлакин опять насторожился. А Шубников уже перешел к
случаям нарушения общественного порядка. Сокрушаться ему пришлось и по
поводу забияк-валтузников, и по поводу блюстителей в форме и с повязками.
Одним вменялись в вину дурные манеры и этическое невежество. Другим - как
недостаточная доблесть, так и, напротив, превышения в усердиях. Были
обличены Шубниковым льстецы и ленивые врачи. Досталось и утаителям правды,
беспечным администраторам, смотрителям квасных цистерн. Пришел на память
Шубникову высокий человек Собко, и Шубников тут же написал слова о
пустодушных прагматиках, живущих в вечной суете, хотя обличения эти к
знатоку тайской культуры имели отношение косвенное. "Да что ты всех чернишь?
- не выдержал Бурлакин. - У тебя не Останкино получается, а какой-то вертеп,
какой-то корабль дураков... Ага, вспомнил! Вспомнил наконец! То у Щербатова!
То у Бранта! Ты ведь теперь занимал слова у Себастьяна Бранта!" "У какого
еще Себастьяна Бранта? - удивился Шубников. - Ах, у этого... Ну и что? Ну и
пусть у Бранта. Культурное наследие не должно пропадать втуне. Не один ты
начитанный. И я знаю Бранта..." В студенческие годы Шубников, похоже, читал
Бранта. Но сейчас вспомнить из него смог, пожалуй, лишь одно: "Я, жаркозадая
Венера..." И более ничего. Брантовской Венерой он называл когда-то в сердцах
однокурсницу с актерского факультета, теперь звезду, но после упоминания
"Корабля дураков" он посмотрел на листы бумаги как бы с испугом. "Куда это я
забрел? - подумал Шубников растерянно. - Мне бы больше писать о
благоразумии, о торжестве освобожденной энергии высоких частиц, о
справедливости и доброжелателях... Мне бы жалеть Останкино... А меня эвон
куда понесло!"
Тут что-то сделалось с Шубниковым. Он резко отодвинул от себя листы
бумаги. Иные посыпались и на пол.
- А разорву-ка я все это, - сказал Шубников. - И сожгу.
- Зачем воздух-то в доме грязнить? - возразил ему Бурлакин. - Дай их
сожрать Мардарию. А Любовь Николаевна и так, наверное, хорошо знакома с
твоим текстом.
Шубников, казалось, его не слышал. Прошел к дивану, улегся на нем. И
застыл. Впрочем, губы его шевелились. Что-то он, видимо, объяснял кому-то.
Может, и одному себе. Но вряд ли. "Как мне жаль их, - наконец прошептал он.
- Как сострадаю я им. И хочется им помочь, все исправить и все улучшить. Но
как?" Бурлакин мог и рассмеяться. Но не стал. И не стал спрашивать, кого
Шубников жалеет и кому сострадает. Ясно, что останкинским жителям, которых
он только что обличал и пытался отстегать ювеналовым бичом. Сейчас бич
валялся изломанный и истерзанный, а Шубников, похоже, был намерен вырывать
сердце из груди и устраивать из него светильник. Но куда вести останкинских
жителей, он, видно, еще не знал. Случалось и прежде, Шубников укладывался на
диван, грезил о чем-то или строил планы, но и тогда в глазах его мелькали
скорые, а то и шальные соображения, и тогда глаза его оставались прыгающими
глазами балбеса. Теперь же в глазах Шубникова, будто замерзших, отражалось
нечто важное и серьезное.
- Ты не слышал, - спросил Бурлакин, - чего бы пожелал Коля Лапшин, если
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг