бы фортуна решила его осчастливить?
Шубников не откликнулся.
- Желание у него такое, - сказал Бурлакин. - Иметь сто крепостных. Из
числа посетителей пивного автомата. И - чтоб был порядок. И страх.
Пожелание свое, а может быть, мечту мрачный водитель Николай Лапшин
высказал позавчера в пивном автомате при большом скоплении мужчин.
Собеседники отнеслись к его мечте без раздражения, скорее, с благодушным
субботним интересом. В частности, поинтересовались, что бы с каждым из них
Лапшин стал делать в положении барина-крепостника. "В карты проигрывал бы
всю эту шваль!" - сказал Лапшин. "А кому?" - спросили. Выходило, что
проигрывать Лапшин соглашался лишь таким же, как и он, помещикам. Значит, и
другие помещики должны были быть. "И сечь бы принялся и ноздри рвать?" "И
сечь и рвать", - ответил Лапшин. "А барщина была бы у тебя или оброк?" - "И
барщина и оброк!" - "А кем бы мы у тебя стали? Ведь цена-то у каждого
своя..." Тут Лапшин задумался. Проще всего было с таксистом Тарабанько, того
Лапшин быстро перевел в кучера. Потом и других он определил - в шорники,
кузнецы, чесальщики шерсти, большинство же решил держать при сохе и на
гумне. "А крепостные актрисы у тебя будут?" Лапшин долго молчал. "На хрен
они мне нужны! У меня жена есть... Хотя... - тут он взглянул сквозь стену на
дворец Параши Жемчуговой. - Может, и придется прикупить. В Малом театре. Или
выиграть. Штук двадцать".
Шубников поднял голову.
- Зачем ты мне рассказываешь?
- Откуда я знаю, - сказал Бурлакин. - Затем, чтобы ты не заснул. Или не
рехнулся в печалях о юдоли земной.
- Я принял твою историю к рассмотрению.
И Шубников опять сник. Голову опустил на мягкое, а глаза закрыл. Будто
энергия из него изошла. Всякая энергия. И та, что по Фарадею, и та, что по
Вернадскому, и та, что по Л.Н.Гумилеву. Бурлакин посчитал, что измученный
заботами Останкина приятель его задремал. Шубников и задремал. Но не сразу.
Он еще думал о своем несовершенстве и своих неудачах. Никаких даров после
чурчхелы и временного оживления ротана Мардария он так и не получил.
Возможно, что и замысел записок случился ошибочным, ничего в трудах своих
Шубников не приобрел, кроме словесных подсказок Любови Николаевны. Да и
подсказки ли это были? Теперь Шубников уже сомневался в этом. В школьные и
студенческие годы он славился памятью, выигрывал пари, произнося наизусть
двухстраничные периоды Гегеля или же цельные журнальные отчеты о заграничных
прогулках редакторов "Огонька". Может, и теперь память его оживилась? Ведь
на самом деле Михаила Михайловича Щербатова и Себастьяна Бранта он когда-то
читал.
"Ну и ладно, - произнес Шубников самому себе. - Жили без пая и проживем
без него". Ему было отрадно сознавать, что он сострадает Останкину и
Сретенке, будто он отец им. И он верил сейчас в то, что к нему придет
прозрение и он облагородит жизнь Останкина и Сретенки. Пусть при этом и сам
пострадает.
С тем он и заснул.
29
Вялое участие Любови Николаевны в жизни пайщика Виктора Александровича
Шубникова имело объяснение.
Михаил Никифорович вернулся домой.
В неприятную для него и жильцов дома ночь он дошел до Рижского вокзала
и просидел там на жесткой скамье пять часов. Рядом шумели цыгане, но не
пели, а рассовывали в мешки губную помаду для продажи в Великих Луках. Где
жить, решал Михаил Никифорович. К кому пойти. Приятных ему женщин Михаил
Никифорович не имел в виду. Почему, объяснять я не стану. Не имел в виду, и
все. Знакомые же, которые бы его приняли, обогрели и не отпустили, все были
семейные, с детьми и без излишков площади. Бессовестно было бы обременять их
своим проживанием. Подумал Михаил Никифорович о дяде Вале. Нет, странным
казался ему теперь Валентин Федорович Зотов. Такой дядя Валя мог и не
открыть дверь.
В конце концов Михаил Никифорович посчитал, что скамьи на вокзалах не
такие уж и жесткие. Но вот беда. Быстро росла щетина на щеках Михаила
Никифоровича. А чужие бритвы он не любил. Несвежая рубашка тяготила его,
явиться в ней сегодня на работу было бы скверно. И Михаил Никифорович решил,
что он зайдет, заскочит на минуту в свою квартиру побреется, встанет под
душ, переоденется, заберет вещи. Авось его гулящая знакомая еще спит либо
отправилась развлекаться на помеле или на зубной щетке.
В квартиру он вошел неслышно, словно был таинственный персонаж
готического романа. Он согласился бы стать и невидимым.
Любовь Николаевна сидела на кухне в мятом халате и вид имела самый
несчастный. Макияжем она не занималась, волосы не причесала и не уложила,
здоровье ее, надо понимать, было подорвано. Михаил Никифорович намерен был
сразу же удалиться или хотя бы незаметно прошмыгнуть в ванную, но не вышло.
"Михаил Никифорович", - чуть ли не прошептала Любовь Николаевна, и ноги
Михаила Никифоровича повели его к ней. А Любовь Николаевна и на колени перед
ним рухнула.
- Этого не надо, - угрюмо сказал Михаил Никифорович. - Это уже было
однажды.
Усаженная им на табурет Любовь Николаевна молчать не могла.
- Михаил Никифорович, простите меня, - сказала она. - И не считайте
сейчас меня притворщицей. Я все говорю как есть. Я подлая. Я грешная. Я
противна самой себе. И виновата перед вами. И перед всеми я виновата.
- Это известное состояние, - сказал Михаил Никифорович. - Оно
поправимо. Я в таком случае пью горячий чай с каким-нибудь кислым вареньем.
Стакана четыре. Вам поставить чайник?
- Поставьте, пожалуйста, - кивнула Любовь Николаевна.
- Потом бы, часа через два после чая, я бы поел горячего и выпил бы две
кружки пива, тогда и ощущение вины и перед соседями и перед всеми
выветрилось бы.
- Вы не о том, Михаил Никифорович, вы зря так... Вы не хотите поверить
мне...
Михаил Никифорович снова взглянул на Любовь Николаевну.
В тоске сидела перед ним женщина. Может, и вовсе неуместны были теперь
его ирония, строгость его? Но хватит. Ведь было решено: побриться, встать
под душ, взять вещи - и вон из дома. Куда и насколько - потом будет видно. И
вот снова пошли досадные разговоры... Вода в чайнике тем временем вскипела.
- Чай сделать вы, надеюсь, сами в состоянии. И не забыли, где стоят
чашки и стаканы...
Любовь Николаевна поднялась покорно, поставила на стол стакан и для
Михаила Никифоровича. Михаил Никифорович хотел было сказать, что он ни о чем
не просил и что распивать чай в компании с ней не собирается, но утренний
чай и ему был необходим, и он, то ли разжалобившись, то ли ослабев натурой,
сел на табурет напротив Любови Николаевны.
- Сейчас для вас было бы хорошо крыжовенное варенье, - сказал Михаил
Никифорович, - то, что мать прислала...
Слова его были восприняты Любовью Николаевной как приказание. И розетки
с крыжовенным вареньем появились тут же, и лучшие из кухонного собрания
Михаила Никифоровича чайные ложки, чуть ли не мельхиоровые, добавились к
ним, опять Михаил Никифорович сидел за одним столом с Любовью Николаевной.
Но теперь-то, полагал он, ни в какую телегу его запрячь не смогут...
- Я подлая... И падшая... Я грешная... - снова начала каяться Любовь
Николаевна.
- Это надо исполнять на волынке, - сказал Михаил Никифорович. - Есть
такой инструмент. Или в крайнем случае на скрипке. И знаете, вы мне больше
нравились нынче ночью во всех пыланиях страстей. Пусть и трясли дом.
- Я все починю. И в доме. И в парке. И возле метро.
- Где это - в парке и возле метро? - удивился Михаил Никифорович. - И
что там надо чинить?
- В парке - бильярдную и читальню, но не всю, а возле метро киоски, те,
что по дороге к Выставке, три липы, столовую у троллейбусного круга.
- Ночную, где едят милиционеры и водители троллейбусов?
- Я не хотела...
Естественно, она не хотела, чтобы люди в парке, в особенности в
состоянии заслуженного отдыха, не могли шелестеть поутру газетами или
загонять шары в лузы, коли без этого их жизнь пустая, и не хотела, чтобы
ночные милиционеры стояли и ходили голодные, но энергии или молнии ее чувств
и досад разлетелись в буйстве и наделали дел, привели к поломкам и порчам.
- Я починю... И липы исправлю...
- Нет, вам надо покинуть Москву, - сказал Михаил Никифорович. - И
немедленно.
- Я не могу покинуть...
- Постарайтесь!
- И без вас я не могу, Михаил Никифорович.
- Если вы меня разжалобить хотите, то тут старания напрасные. К тому же
ночью вы говорили, что никаких предпочтений мне выказывать не имеете нужды,
да и натура ваша требует иного.
- Имею нужду! Без вас я не могу! А паем Шубникова я вас дразнила и
задорила, я хотела, чтобы вы встрепенулись.
- Взъерепенился, - усмехнулся Михаил Никифорович.
- Нет, встрепенулись. Мне обидно за вас...
Михаил Никифорович отставил пустой стакан, тонуть в беседе с Любовью
Николаевной он не желал, а молча отправился в ванную. Шел дождь, следовало с
презрением отнестись к дождю или, наоборот, посчитать, что нет ничего
приятнее, чем прогулка под осенним московским дождем в созерцании еще не
опавших листьев тополей, нынче они были цвета недозревших лимонов. Да и
многое можно было созерцать сейчас в Москве, приняв мировосприятие китайских
пейзажистов и поэтов классического периода, видевших мудрость и бренность
жизни в застылости сырых туманов, в движении мокрых облаков вблизи
безмолвных скал. Михаил Никифорович положил в спортивную сумку вещи, какие
ему были теперь нужны.
- Я все починила, - сказала Любовь Николаевна. - И липы поправила... А
столовую сделала даже лучше... С росписями стен...
- Под Палех, что ли?
- Под Мстеру... Что вам приготовить на ужин?
- Ужинать здесь я не буду, - заявил Михаил Никифорович. - И прошу вас
более не утруждать себя заботами обо мне. И то, что я вам сказал сегодня,
примите к сведению всерьез.
- Михаил Никифорович... - Любовь Николаевна встала и даже шагнула к
нему, но Михаил Никифорович движением руки остановил ее. - Вы забудьте про
документы, какие я вам показывала. И не считайте себя как-либо связанным со
мной. Мне и из-за бумаг этих теперь стыдно и противно.
- Вы мой настоящий паспорт мне верните.
- Вы и разорвали настоящий. Но не волнуйтесь. Чистый паспорт, без
записи обо мне, сейчас в кармане вашего пиджака.
- А он что - фальшивый?
И он не фальшивый.
- На том спасибо. - И Михаил Никифорович двинулся к двери.
- Вы возвращайтесь вечером, Михаил Никифорович. Здесь ваш дом. Я вас не
буду стеснять. Я цветком стану или пылинкой крошечной и раздражений ваших не
вызову.
Мольба была в глазах Любови Николаевны.
Михаил Никифорович вышел из квартиры.
30
Суета дня не позволила Михаилу Никифоровичу стать созерцателем. Да и
какие могут быть в Москве безмолвные горы и ущелья с сырыми туманами?
Созерцателем в Москве затруднительно пребывать, будучи и совсем удаленным от
дел. Хотя бы и в опасениях, как бы тебя не переехал ломовой автомобиль, как
бы ноги тебе не оттоптали на тротуаре, не ухудшили зонтиками зрение и не
повредили локтями ребра. Михаил Никифорович лишь мельком взглянул на
опадающие зелено-лимонные листья тополей. "Ляжет ли нынешней зимой снег?" -
подумал он. Хорошо бы лег.
Восточные созерцатели, представление о которых у Михаила Никифоровича
было чрезвычайно приблизительное, пришли ему на ум случайно, но в памяти он
их держал несомненно после разговора с Петром Ивановичем Дробным. Дробный
повстречался Михаилу Никифоровичу дней пять назад на Сретенском бульваре,
выглядел он неожиданно задумчивым и уязвимым. Или незащищенным. И не в
энергическом движении, свойственном ему, находился Дробный, а сидел на
бульварной скамейке. К проходящему мимо него Михаилу Никифоровичу Дробный
отнесся как к некоему миражу, он видел его и не видел, и не было для него
никакой необходимости, чтобы Михаил Никифорович из проплывающей мимо или
недвижной картины мира превратился в физическую реальность. А Михаил
Никифорович не понял состояния Дробного и поздоровался. Ему было предложено
сесть на скамью. Долго они сидели молча. Попытки Михаила Никифоровича
заговорить Дробный гасил запретом губ и глаз. Но при этом он как бы
приглашал созерцать вместе с ним осенние деревья бульвара, прозрачный теплый
воздух, сухие, но будто обретшие в солнечный день надежду на вечное
существование листья, желто-апельсиновые, пурпурные, багряные и еще зеленые,
стрекозокрылые и жестяные, приглашал созерцать потемневшие руки-ветви,
худоба и оголенность иных из них были уже роковыми, тревожными и
противоречили надеждам листьев. Приглашал Дробный созерцать на
багрово-охряном шлаке пешеходной дорожки жизнь воробьев, каждого со своими
возможностями и норовом выхватывавших крошки печенья из-под клюва
балованного горожанами ленивца голубя. Но вот Дробный взглянул на часы,
кивнул часам, себе, а может быть, и Михаилу Никифоровичу, словно давая
понять, что срок созерцания вышел. "Мудрее - пребывание в жизни, - сказал
Дробный, не глядя на Михаила Никифоровича, - а не знание о ней". Дробный и
просветил Михаила Никифоровича относительно дальневосточных созерцателей. Но
он по-своему их понимал и во многом с ними не был согласен. То есть ему
стало интересно их отношение к природе, миру, но, приняв к сведению их
нравственные и философские позиции, он остался человеком иных корней, а
главное - самостоятельным. Однако выходило, что созерцание ему необходимо,
хотя бы полчаса созерцания в день или хотя бы даже час в неделю, иначе в
бегах и толкотне жизни можно невзначай унестись к пульсарам и в них
исчезнуть либо провалиться в коричневые тартарары. К тому же в толкотне и в
бегах этих случалось столько паскудного, что душа Дробного порой стонала и
горела. Дробный так и сказал: "Душа стонет и горит!" И являлись ему
мечтания... Дробный проводил Михаила Никифоровича к аптеке, говорил еще,
реализуя, видно, потребность в слушателе, в особенности таком уважительно
молчаливом, как Михаил Никифорович. Из его слов Михаил Никифорович понял,
что нечто Дробного испугало, или удручило, или смутило. Оттого-то он
вспомнил, в частности, о созерцании. И как будто какие-то житейские перемены
наметил себе Дробный. Прежде всего он решил вовремя уйти из мясников.
Дробный полагал, что рано или поздно может появиться столько блеющих и
мычащих скотин, что почет и уважение в народе к мясникам истают и их
положение будет ничем не замечательнее, чем у продавцов жевательной резинки.
Но даже если такого и не случится, однообразие жизни заставит его, Петра
Ивановича Дробного, загрустить, а натура его оскудеет. Не исключал Дробный
возможности пойти на время в каскадеры. "Но там же есть возрастные
ограничения, - засомневался Михаил Никифорович. - И я читал: берут только
мастеров спорта". "И кандидатов, - сказал Дробный. - А я был кандидатом в
мастера. Как раз в спринте. Им нужна реакция спринтера. Машины я вожу
сносно. С гор же съезжаю не хуже многих..." Михаил Никифорович знал, что
зимой Дробный ездит на Кавказ, в Карпаты и Хибины, а костюмы и снаряжение у
него - изысканные, лучших альпийских фирм, не менее ценные, нежели рама,
достойная полотна А.Шилова. Дробного привлекало и то, что каскадеры могли не
бросать свою опорную профессию. Скажем, если верить программе "Время",
группой каскадеров при Одесской студии руководил действующий кандидат
философских наук, философ-каскадер. Или каскадер-философ. "Одно другому
способствует, - объяснил Дробный. - Особенно в Одессе... Впрочем, пойти в
каскадеры - лишь один из возможных для меня вариантов...".
Когда уже подходили к аптеке, Дробный из созерцательного перетек в
деловое состояние, душа его свое сегодня отстонала и отгорела, быстро
выстудили ее житейские ветры. Дробный мог возвращаться к говяжьим и бараньим
тушам.
Еще в студенческие годы Дробный был куда более организованной натурой,
нежели Михаил Никифорович, а теперь день бывшего педиатра наверняка был
жестко расписан, в том расписании отводились обязательные часы и для занятий
контактным каратэ, и для сеансов созерцания. Правда, созерцать Дробному
приходилось невдалеке от мясницкой, в местах, какие вряд ли были бы одобрены
восточными созерцателями. "Приезжай к нам в Останкино, - посоветовал Михаил
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг