Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
                                   Части                         Следующая
Юрий Мамлеев. 

---------------------------------------------------------------
     OCR: Ихтик	http://www.ufacom.ru/~ihtik/ б http://www.ufacom.ru/~ihtik/
---------------------------------------------------------------

                         Тетрадь индивидуалиста


     Эту  старую, драную  тетрадь нашел около  помойки  Иван Ильич Пузанков,
сторож. Он хотел было  обернуть в нее  селедку, но по пьяному делу  начал ее
читать. Прочитав  несколько  страниц,  он  ахнул, решив,  что  у  него белая
горячка.  Его напугало  больше всего  то,  что ему - значит - нельзя  дальше
пить,  а до литра водки он не  добрал еще 200 граммов. Но, гневно  рассудив,
что  мы, пьющие,  еще  никогда не  отступали, Иван Ильич  пополз все-таки  в
ближайшую пивную. Там он продал эту невероятную  тетрадь за полкружки пива и
кильку одному озирающемуся, болезненному интеллигенту, который и сохранил ее
в паутинах и недоступности.
     Тетрадь индивидуалиста
     Поганенький я все-таки  человечишко. И еще более поганенький,  что пишу
об этом - любя; кляну себя - негодяюшко, маразматик,  ушки надрать мало -  а
все-таки люблю! И как люблю! По-небесному.
     Но  все  же это подло, так любить  себя...  Особенно  после  того,  что
было... А что  было,  что было!  И началось ведь все с того, что любил  я не
себя, а - ее... Как это удивительно - любить  другого человека. На  душонке,
не обремененной тяжестью и страхами эгоизма, так легко,  легко и  чувствуешь
себя как-то  по-благородному. Я бы всем  влюбленным давал  звание дворянина.
Была  она  девица на  вполне высоком  уровне; в меру инфернальна, поэтична и
страдала лунатизмом. Любил я ее страстно, но больше все как-то по-грустному.
Бывало,   прижму    ее    к   себе,   смотрю    в    ее    глазенки    таким
сумасшедше-проникновенным  взглядом,  а она  плачет. Плачет  оттого,  что уж
очень выражение глаз моих было не от мира сего. А все, что не  от мира сего,
вызывало  ручьи ее слез.  И  плакала она тоже не  как  все, а по-нездешнему,
плакала  не слезами, а  мыслями; задумается,  унесется куда-нибудь, и  слезы
падают просто в такт ее отчаянным мыслям.
     Очень нервна была. Впрочем,  мне только этого  и надо было. По ночам  я
целовал  ее   одинокие,  холодные  ноги  и  нашептывал  кошмары.  Гладил  ее
прозрачную,  тоже не  от мира  сего в  своей  нежности,  кожу, впивался в ее
плоть...  и бормотал, бормотал...  о  страхах, о великом отчаянии жить среди
людей,  о смерти. Весь медовый  месяц я рассказывал ей о смерти. Метафизично
рассказывал, с бездночками,  с жутковатыми  паузами, когда все  замирало; и,
визгливо валяясь в ее прекрасных,  обнаженных,  неприступно-мистичных ногах,
выл, умоляя  ее защитить меня от страхов, от жизни, от гибели... Бедненькая,
как это все она выносила!
     Весь  гной,  все  параноидные  язвы  душонки   моей  перед  ее  глазами
разворачивал,  с  упоением, с визгом, с надрывом.  Это  и  называл  истинной
любовью. Так и любили мы друг друга, целыми днями скитаясь по нашим запертым
комнатам наедине  с  кошмаром и темным молчаливым небом,  глядящим  на нас в
окна.
     Зина чаще  молчала  и  все  больше в себя впитывала. Я  же подвизгивал,
смотрел  на нее и строил миры. Миров моих она боялась и, кажется, плакала от
них.  Впрочем, по-своему  шизоидна  она была необыкновенно и  могла простую,
пустейшую фразу  так  обыграть,  что построить из  нее "мир", уйти в него  и
спрятаться. Но до меня ей было далеко,  не хватало  полета-с! Так  и глядели
мы, одинокие,  растрепанные,  из  своих миров друг на  друга и пели потайные
сказки... На нервах все было, на нервах!
     Вы думаете, мы не  расписались  в  загсе,  не  оформились,  не зачлись?
...Если  я  мистик, так уж,  значит,  ничего этого  не было? Было, было, все
было. И загс, и идиотическая свадьба с идиотическими родственниками, и салат
с картошкой, и  даже "горько"... Впрочем,  у  меня было такое ощущение,  что
женят не меня, а кого-то другого...  Какое я имел отношение ко всем ним... И
моя  невеста  казалась мне  сказочным  существом,  спустившимся  с  небесной
обители, а вокруг нас одни свиньи, кабаны и ублюдки... Так что от  свадьбы у
меня  осталось  впечатление  одного  хрюканья. Я  сразу  же  возненавидел ее
родителей, возненавидел лютой ненавистью, именно  за то, что эти твари через
мою Зину осмелились стать со мною наравне.
     Должен сказать,  что  больше всего  на  свете я не терплю  обыкновенных
людей, каких  девяносто процентов  на земле. Я  готов  биться об заклад, что
любой  убийца,  дегенерат,   алкоголик  -   лучше  и   возвышенней  среднего
человека... У преступника в душонке может быть и покаяние, и страх, и на лбу
потик  от чувствительности выступает, а вот у  обычного человека  даже этого
ничего  нет  -  он  говорящая  машина,   антидуховен,  патологически  туп  и
считается,  что  обладает  здравым  смыслом.  Но  по сравнению с  ним  любой
олигофрен  с  субъективинкой   -  мыслитель.  Посмотрите  в  глаза  среднему
человеку: что  в нем  увидишь:  навсегда замкнутый в своей звериной  тупости
цикл мыслей  и  полное  отсутствие  высших  эмоций. Что  является  первым  в
иерархии ценностей для среднего человека: вещь, материя, деньги, а не мысль,
и не чувство, и даже не гаденькое покаяньице...
     А  почему так? Да  потому, что обыкновенный человек слишком туп,  чтобы
воспринимать  духовное,  и, чтобы  утвердить  себя,  вынужден  хвататься  за
внешнее и видеть высшую ценность  в чем-либо вещественном или, что еще хуже,
-  в какой-нибудь умственной глупости, если обычный человек  вдруг взялся за
идеи.
     Семейка  ее как  раз была  в  этом  обычном плане.  Братец ее  был даже
личностью  в своем  роде патологической. Очень замкнутый, скаредный  молодой
человек,  он отказывал себе во всем,  лишь бы скопить деньги.  Я помню,  как
вечером,  откушав корочку  черного хлеба с луковицей,  он  полез в  чемодан,
вытащил оттуда огромную пачку денег  и, истерично поглаживая ее, обслюнявив,
прижал   к   сердцу  и   пробормотал:   "Только  с  ними  я   чувствую  себя
интеллигентом".
     Деньги  ему  нужны  были  не  для  того,  чтобы  их  тратить,  а  чтобы
чувствовать себя  человеком, самоценной  личностью, и выше  их он  ничего  в
жизни  не  ставил.  Однажды он  всерьез,  по-нервному заболел,  когда где-то
услышал, что Черчилль читал Шекспира.
     "Как может  великий человек заниматься  такой  ерундой?"  - заявил  он,
побледнев. Для него это была психологическая катастрофа.
     В  стихи, в живопись, в религию  он просто не верил,  а считал, что все
это выдумано.  Он был искренне убежден, что люди не  только не  верят,  но и
никогда не верили в Бога и что  такого  человека, который верил бы в Бога, в
идеализм, в стихи, вообще не было,  а то, что  об этом написано в книжках, -
одна пропаганда.
     - Как можно видимое предпочесть невидимому? - говорил он.
     Родители его  - солидные  инженеры  - были так же  глупы,  но не  столь
патологичны.
     Первоначалу, еще в период ухаживаний за Зиной, держался я с ними тихо и
потайно,  так  что  они  принимали  меня  просто  за  чересчур  скромного  и
молчаливого, а в общем  достаточно приятного молодого человека. Поэтому и не
.возражали против брака. Но уже  через два дня после  свадьбы я развернулся.
Жили мы сначала у  нее, так что  все  было  на виду.  Принцип мой был таков:
делать все по-своему, но на словах ничего не возражать, а, наоборот, со всем
соглашаться  и  показывать  внешне,  что   веду  себя  по-ихнему.  Это  была
необходимость:  я  органически  не  мог  с  ними  не  только спорить,  но  и
разговаривать. Я чувствовал себя униженным, смятым,  приравненным, к чему-то
идиотскому, ненужному и вещественному уже оттого,  что сижу с ними за  одним
столом и вынужден их выслушивать. Все мои нервы болели.
     "Саша  (так  зовут  меня),  Саша  говорит,  что  он  страсть как  любит
домовитость и будет помогать нам ухаживать за дачей", - кричала на всю кухню
мамаша Зиночки.
     А я каждую субботу увиливал от общения с ними и предпочитал уйти в свой
мир. А мирочки свои ведь я обожал, упивался ими, и  они были для меня такими
же  близкими и  родными, как  и  мое тело... И я варился в  их  соку, как  в
собственной крови, и не любил, чтобы их касались...
     Но родители меня быстро  раскусили. Помню одинокие вечерние чаи,  когда
все семейство было в сборе. Застывшая лампа с синим абажуром казалась мудрой
и  индивидуальной по  сравнению  с  этими обычными, ничуть  не  хуже других,
людьми, сидящими за столом.
     Пока я с ними  ни о чем  не говорил, я чувствовал в душе непередаваемую
тонкость  и нежность. Мои мысли казались мне потусторонне сентиментальными и
воскресающими мертвых...
     -  Саша,  почему  ты не поедешь на  дачу,  не купишь котлет, не выучишь
стихи? - осторожно спрашивает меня Зиночкина мамаша.
     - Я обязательно сделаю  все  это в субботу, - невозмутимо и покойненько
отвечаю я.
     А  внутри начинаю  заболевать оттого, что они  смотрят на  меня, как на
равного человека.
     "Почему они не чувствуют моей необычайности, - думаю я. - Может быть, я
обычен?!  Действительно,  когда  я им  отвечаю, я  становлюсь  обычным.  Это
ужасно".
     -  Но ты каждый раз  обещаешь нам все  делать в субботу,  -  равномерно
говорит мамаша Зиночки. - И так уже четыре месяца. И ничего не делаешь.
     Ее глаза влажнеют  от злости. У  отца такой вид, как  будто ему снится,
что он  на официальном приеме. Я молчу. Их поражает моя потусторонность. Они
не  могут определить  ее словом, теряются  в  догадках,  но  что-то  смутное
чувствуют. Это им кажется таким страшным, что брат Зины роняет на пол ломоть
хлеба.
     - Может, ты думаешь, что ты умнее нас? -холодно спрашивает меня мать.
     Я опять отвечаю какой-нибудь вздор, и от  этого вся ситуация становится
еще загробней.
     - Может быть, ты что-нибудь скажешь ему? - спрашивают мою Зину.
     Но на ее глазах появляются защитные слезы...
     И таких вечерочков было немало.
     Бедная Зиночка -  она,  как зверек,  любила  своих родителей - металась
между  мной и ними.  Днем  мне  было трудно ею управлять  (они запутывали ее
здравым  смыслом), но по ночам и когда мы оставались tete-a-tete  я был царь
над ней. Тут уж действовали мои  миры. В конце концов, чтобы отгородиться от
родителей, я решил отвечать им  на все  вопросы своими выдуманными  словами,
чтоб они ничего не поняли и ужаснулись. "Кольцом инакоречия самоогорожусь от
внешних болванов", - хихикнуло тогда у меня в уме.
     Если теперь они  допытывались  у  меня, люблю ли  я Зиночку, я отвечал:
"дав-тяв-гав-сяв".  Если  они,  например,  спрашивали, почему  я  не почитаю
модного актера, я отвечал: "брэк-тэк-халек". Если они сердились и психовали,
вспоминая мое мнение, что луна внутри пустая, я отвечал односложно: "му". На
каждый вопрос я реагировал по-разному.
     Самое забавное: они решили, что я  хулиганю. Дальше так продолжаться не
могло,  и я навизжал  по ночам  Зиночке, что мы переедем ко мне. Она отлично
понимала мою политику и считала, что я еще милостиво обошелся  с ее родными.
Ей   было   страшно   переезжать  в  мои  грязные,   одинокие,  заставленные
доисторической  мебелью,  какие-то оторванные от этой жизни комнаты. Но  она
знала, что найдет  там нежность.  Нежность, от которой мутнеет ум и которая,
может быть, даже превращается в мучительство, в истязание; нежность, которая
повисла над бездной страха... Мы переехали в мою квартиру...
     Там  мне  уж  совсем  стало хорошо,  покойненько  так,  оторванно...  И
развернулся  я  перед своей  женушкой  уже  по-настоящему, взаправдашне,  до
конца... "Отъединенности, отъединенности", - визжал я в ее ушко по ночам.  А
ей тут  же снились  кошмары.  Я  очень любил наблюдать, как  ей они  снятся.
Чутьишко у меня в этом отношении было необычайное: как только кошмарик ей во
сне  представится, я тут как тут - проснусь сладенько, подскачу на кроватке,
но  ее  не  бужу, а свечечку  (специально у меня была в  тумбочке припасена)
зажгу  и  тихохонько  на ее  личико  наслаждаюсь.  Выразительное было  очень
личико: белое, нежное, оно  легко содрогалось, как  будто змеи там под кожей
ползали. Страшно ей, видно, было... Потом, когда все кончалось, я будил Зину
и, нашептывая переходы, тайные мечты, разжигая в ней патологическую  жалость
к самой себе, неистово брал ее.
     В  агонии,  в драме полового  акта  искал я выход и убежище от Властных
Сил, создавших нас не по нашей воле. За  все эти минуты  мысли  мои и слова,
обращенные  к  Зине,  были  творениями  Духа   в  самой  потайности   его  и
подло-оголенной интимности.
     "Сплетенности,  сплетенности",   -  визжал  я  теперь  в   ее  ушко.  В
нарастающем визге  полового акта заставлял я  видеть  ее и  всю человеческую
жизнь, обреченную и  хрупкую, как  сперма,  гаденькую, маразматическую, с.ее
взлетом, сладострастным цеплянием за  наслажденьице  и падением  в  ничто. Я
заставлял  ее  представлять, что пот сладострастия - предсмертный пот и  что
истомленный  конец  полового  акта -  это  и  есть символический конец нашей
человеческой  жизни, жизни такой же гаденько-родной  и обреченной на быструю
гибель, как извержение семени.
     В  конце  концов  она доходила  до того, что болезненно-нежно  целовала
остатки разбрызганной моей  спермы, бормоча, что это слезы расколотой жизни.
"Упьюсь, упьюсь", - надрывно стонала она.
     И  все  эти  актики я заставлял ее совершать в  глубоком подполье,  при
свечах, под одеялом, как что-то глубоко-подленькое, родное и неотказное...
     Вы  думаете,  когда  мы  не  дрожали  в  физической  дрожи,  а  были  в
покойненько-удовлетворенном, духовном состояньице, мы меньше маразмировали?!
Ничуть. Только по-своему. Ведь состояньице было тихое, умственное, как будто
у нас не было тел.
     Тел-то  не  было,  зато глазенки  были...  Плакала она  много, конечно.
Металась по моим одиноким, шизофренным  комнатам, где каждое пятно пугало ее
и  казалось  миром.  Морил я ее также  голодом. Голод ведь вообще  усиливает
потусторонность и  хрупкость  тела; вызывает потоки причудливых  сублимаций,
чудесных  желаний. Ведь интеллигентный человек никогда  не признается  себе,
что  хочет  есть,   а  подумает:  чего-то  мне  не  хватает,  непонятного  и
таинственного.  Таким  образом я и будировал ее высшие качества. Духовности,
духовности - я хотел как можно больше духовности.
     Другой  мой способ заключался в том, что  я  разжигал у нее страх перед
смертью.  Я  сам до патологичности, до  судорог  боюсь  смерти и считаю, что
Творец  должен еще передо мной ответ на коленях держать  за  то, что  я  так
гнойно смертен и каждую минуту - хотя бы теоретически - могу умереть.
     Ну-с, а тут были пустяковые болезни, у меня и  у нее, так что почва для
страхов была прямо-таки благодатная.
     Нежно  подольстившись к  ней  в смятенном полумраке  нашей  комнаты,  я
целовал ее  левую  пухленько-родненькую  грудку  с  умилительной родинкой  -
место, которое она сама очень  любила в себе и на которое не могла без  слез
смотреть в зеркале - и говорил: "это умрет"; прильнув губами к ее блаженному
горлу,  пришептывал:  "и   это  умрет";  и  заглянув  -  надрывно  заглянув,
мистически - в ее чистые,  бездонные глаза, произносил: "и  то, что там,  за
этими глазками, тоже - умрет..." И  она понимала, что душонка умрет, бедная,
нежная и  затерянная, как  маленькая лодка в глухом лесном пруду. Постоянным
подчеркиванием  реальности и  в то  же время  ужаса, абсурдности смерти  как
окончательного  конца   "я",   при   одновременном   аккуратном   разжигании
безудержной любви к этому своему обреченному "я" -  доводил я  ее до  дикого
состояния, подобно тому, когда снится,  что тебя преследуют, а ты  не можешь
проснуться  и никогда  не проснешься. Под конец  при  мысли  о смерти, точно
подстегиваемая страхом, она  начинала бросаться  посудой, стонать и лезть на
стены, особенно когда я, томимый ужасом перед гибелью, одиноко, не требуя ни
на что ответа, забивался в темный, паутинный угол и плача целовал  свои руки
и ноги.
     Маленькая, как это она все  мне прощала. От нежности, конечно, прощала,
я уже говорил, что нежности. Вы ведь понимаете, что среди всего этого мрака,
патологического ужаса  и шараханья  мыслей была  неземная, болезненная  нить
нежности. Нежности, которая соединяет двух людей в смертной камере. Нежности
во взгляде человека, которого ведут по улицам на гильотину  и который  видит
среди толпы Ее - которая могла бы быть его Единственной и которая не знает и
никогда  не узнает  об  этом. И  наконец, нежности, с которой  мать дает  яд
своему сыну,  чтобы  спасти  его  душу  от смертоносного  греха и  дать  ему
Царствие Небесное.
     Так протекали наши дни, но ведь не все измеряют свою жизнь днями  - для
меня  это был  единый  духовный  порыв,  бесконечный  ветер,  устремленный в
Неизвестность.
     Понимала  ли  она  меня?  Что  было  в  ее  глазах, ослабленных  легким
безумием? Она была  для меня то, что я  о ней  думал, но  что думала она обо
мне?
     Но  я всем  потом своим,  всеми  неврастенично-гнойными ранками душонки
своей,  перепачканными  идеальностью,  любил   и  жалел   ее,   видя  в  ней
живехонький, маленький клочочек  своего "я", обиженный, задерганный и одетый
в эстетически-женскую форму. Поглаживая ее  властительно-белую кожу на бедре
(и тихо  маразмируя при  этом), я точно гладил собственное сердце.  Мне было
так  приятно  видеть себя  вовне себя и в  то же время хотелось пожрать этот

Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг