вился из рукава вытянутый желтый портфель.
- Покупают. Проверяйте. На советские 150.000.000 рублей.
Феля нетвердо подошла к столу, пошуршала пачками денег и кинула их на
диван. Сквозь дымку видела: с Кандальника сняли занавеску, он вспрыгнул
на руки желтоволосого иностранца, отвернулся и, качаясь, поплыл. Про-
щальные слова смял хлопок двери. Шаги замерли... Но глаза Кандальника
были еще в комнате и укоряюще полыхали от двери:
- Продала? с кандалами? упитанным? Эх, ты-ы.
XIII.
Вместо Фели в палату впорхнула записка. Топит, моет, завтра переве-
зет. Строчки слетели в марь лепетом и зазвенели... Четыре года тому на-
зад, до голода и аборта, так звенели живые слова Фели. Пережитое стеною
стало между тогдашней Фелей и теперешней. И уж не пробраться теперешней,
матери, с черточками на лбу, к той, смеющейся, беззаботной. Стена высока
и с каждым днем выше, выше... А юность дальше, ярче, синее...
Стрелкам под стеклом уютно. Их не томят жар, озноб, и они чуть шеве-
лятся. Ночь далеко, а к утру надо продираться сквозь дебри минут.
- Сестра, позовите доктора.
- Он уехал.
- Неправда. Мне очень нужно.
- Обход кончился. Что вам надо?!
- Попросите согреть мое платье: я уйду.
- Не капризничайте!
- Я не могу больше. У меня дома лучше, чем здесь.
- А-а-а, дома стало лучше, и мы вам не нужны?
- Не вы, не вы, больница, не забывайтесь!
- Не кричите!
- Позовите доктора!
- Не стану!
В глазах темно. У сердца топорщится пружина - дззинь! - и в голову
огонь. Тело взметывается, руки ловят табурет и швыряют. Звенит кружка,
хрустят пузырьки. От двери в туче белых халатов катятся гул и крики:
- Успокойтесь, успокойтесь.
- Моренец.
- Воды, воды.
- Ну, хорошо. Я же не со зла. Домой хочет, а слаб еще, температура не
спала... Ну, хорошо, хорошо. Наймите извозчика. Сейчас... Вот так.
Вода студит в груди, и пружина сворачивается, стучит глуше:
- Тах, тах.
Стыдно в глаза глядеть.
XIV.
За больничной дверью мело, кружило. Столбы вторили жалобам проводов.
В лицо плеснуло стытью и тут же обмахнуло тягучим февральским запахом
талого.
Снежинки нитками пушистого гаруса спешили к снежным холмам, к мосто-
вой. Сквозь них мелькали лица, головы. Мигнуло синью Фелиных глаз и ми-
мо: чужие, похожие.
Ноги подгибались. На большой улице пустоту звенящего тела заполонило
ошеломляющее.
Вьюга, из разбитых окон тянет стоячим холодом. Как и тогда, в ноябре,
когда заболел. Но теперь сквозь белый пушистый гарус новые вывески кри-
чат:
- Купи!
Под вывесками, за стеклами, светляками переливаются огни. Пасхальными
столами пучатся подоконники: груды масла, колбас, бутылок, банок, пече-
ний. Шлепают разбитые сапоги, мелькают лохмотья, меха, шелка, дыры, в
дырах посинелое тело. Из отрепьев тянутся руки. Чавкают бухлые мокрые
лапти. Из-за стекла глядят розы, сирень, солнышки мимоз.
Тротуар не отпускал ног, и Пимену казалось: мелькающее, спешащее -
палатный бред. А в уши:
- Подайте голодающему.
Протянутая рука будто приклеена к зеркальному стеклу. Изнутри стекло
обдувает электро-вентилятор; за вентилятором, из бутылок, бумага кричит:
- Вино!
"Вино, ну вино... какое вино?" Стена дробит мысли, рвет глаза с лица.
На ней в белую кайму поймана черная ночь, а в ночи высокий старик. Сло-
манный колос ржи пронизал его насквозь. Он в судороге протягивает ко
всем длинные руки, и крик в темную дыру разворотил его рот:
- Помоги!
Пимен нетвердо подошел к нему и потрогал: "Бумага"... Наклеенная ря-
дом со стариком газета сквозь снег бормотала о хилых домах, о замыслах
попов, о голоде и людоедстве, о лечебе паровозов. Ветер, снег, шум авто-
мобилей и лохмотья мешали ей.
Сбоку рассыпался смех. Пимен обернулся, и вой умчал бормотание газе-
ты. С противоположной стороны в глаза ударило: за стеклом по соломковым
рельсам, карамелевыми колесами, в глазури, в шоколадной обшивке, ехал
паровоз. Ожили залепленные снегом строчки о лечебе паровозов. Вот, ведь.
Но паровоз сменила бисквитная башня.. Этажей сколько у нее. И все раз-
ноцветные, вкусные...
- Подайте голодающему!
XV.
И опять улица, опять вывески... И глазеющие... За стеклом, в золотой
раме, стоит нарисованный нищий. Опрятен, благообразен, - спорит с глазе-
ющими на него: кого парикмахеры прилижут так, как его прилизала кисть?
На щеках румяна. Сбежал с подмостков театра и играет в витрине нищего. И
на него глядят: на него можно глядеть: у него не настоящая кожа, под ко-
жей нет крови.
- Чорт знает что...
Глазеющие перевели глаза на Пимена. Рядом прошуршало:
- Похоже, тифозный, - и перед оперным нищим стало пусто.
- Подайте, граждане, - донеслось...
Пимен пошел на голос и забормотал в худое лицо:
- Нарисованный им ближе, чем ты... Его они купят, повесят, понимаешь?
повесят над ковром и под его взглядом будут целоваться, нюхать цветы,
есть шоколадные паровозы, бисквитную башню. И нарисованный вынесет, а ты
вместо фальшивой сукровицы брызнешь огнем. Ведь брызгало же, помнишь? Я
сейчас схожу к нему. Погоди, или этого еще не было? 1917 год был?
- Отойди к дьяволу. Граждане, подайте!
- Гражданин, вы не видели нарисованного нищего? Его обманули: ему да-
ли жалкие глаза. Их надо выцарапать...
- Кого? глаза?
- Да, глаза... и вставить настоящие, нефальшивые...
- Ну, ну, идите, пожалуйста.
...Встречу плыл бред со страниц 1800 и 1900 каких-то годов. И тогда
вот так же кричало все:
- Надо холста? Купи. Надо красок? Купи. Учиться? Заплати. На выстав-
ку? Купи. Бегай на завод, иди в агенты, в статисты, в репортеры, но ку-
пи, купи.
Метет, кружит, воет, лепит. Холодное, мокрое, а сквозь него черные,
синие, лиловые слова:
- Продается! купи!
Через всю улицу протянулось полотнище и хлопает в метель:
- Помоги голодающему.
Опять со стены выпирает из ночи в белой кайме старик, пронизанный
одиноким ржаным колосом. Руки его ко всем:
- Помоги!
Чего он кричит? Разве не видит: шляпы, шелка, шинели, звезды, сумоч-
ки, собаки на цепочках, ридикюли, сани, - все мимо, все льнет не к нему,
ходоку от голодных, а к банкам, к бутылкам, к горам масла и хлеба...
XVI.
- Да нет... что это я?
Пимен протер глаза и свернул на площадь, в белое, в вой. С огромного
дома его увидела каменная женщина, взметнулась в снег на вздыбленном ко-
не и грянула в трубу:
- Не-э-т?
Пимен обрадованно заспешил к ней:
- Вот, вот.
Едкое синее облако скрыло женщину и коня. На плечо легла тяжелая ру-
ка, о голову разбилась брань. Из облака выплыло лицо шоффера. Блеснуло
лакированное крыло автомобиля в слезах снежинок, стекло, а за ним
фальшиволицая женщина. Заплывшие глаза ее в такт машине сверлили стужу:
- Хрр-хрр.
- Чего стоишь?! Несет тебя чорт под колеса!
Шоффер толкнул Пимена и исчез. В щелочках, на размалеванном лице за-
хоркало неистовей. Опять взмыло облако. Налетевший ветер смыл его и ав-
томобиль. Сквозь вихрь, как в 1800 и 1900 каких-то годах, со вздыбленно-
го коня глядела женщина и крякала уткой, свистала, хрипела.
Пимену вдруг все стало ясным: вспомнились долетавшие с коек разгово-
ры, жалобы Фели, читанные до болезни статьи... Но каменная женщина вновь
затрубила:
- Не-э-э!..
И он заспешил к ней:
- Вот, вот. Иди сюда. Или хочешь, чтоб с тебя еще сотни лет рисовали
головы, руки, ноги и бедра? Ведь, устала заслонять наших живых женщин?
Пойдем со мной к одной из них...
По Москве, в метель, шли каменная женщина с дома и Пимен Моренец в
жару. Он лихорадочно говорил ей:
- Ты, вероятно, очень наивна... Ведь, мы старше тебя на три тысячи
лет... Что ты знаешь? Ты сгорала над небывшими? Как? Не знаешь, что
это?.. А вот вообрази: дети должны были родиться, а чахотка выглодала
матерей, голод влил в них яд страха. Разве не страшно носить под сердцем
чахоточного, хилого? От этого у наших женщин мутится в голове, и они
идут под нож акушера... Да... А потом, за едой, им чудится, что они едят
тех, небывших, убитых операционным ножом, своих, для кого в грудях моло-
ко. Сквозь сон слышат, как детские губы ищут груди. Вскакивают, вспоми-
нают все, но ищут, ищут... Это ночью, во тьме, понимаешь? Ощущать на
груди тепло губ ребенка и не находить... Матери кусают губы, руки, бьют-
ся о стены. И с них нельзя рисовать рук, ног, бедер... Страдания скручи-
вают их в веревки. Лица их в значках. Да... Это у женщин... У мужчин
другое...
Пимена вдруг поразило: на доме женщина вздыбливала коня, трубила в
трубу, теперь же идет, как все. Но мысли вспыхнули, и он захлебнулся:
- И у меня, у всех... у многих. Те, для кого я рисую, не видят моих
картин. Им нужны хлеб, сапоги. Они могут жить без картин, без книг. А
ведь, пока они живут без картин и книг, дело земли не в их руках. Вот
как сделать, чтоб картины и книги были им нужнее хлеба? как воздух? Не
знаешь? А что если все наделять глазами? Вот смотри?
Пимен подбежал к книжной лавке:
- Видишь: книги мертвы, и люди идут мимо. Они могут итти мимо них, ты
понимаешь? А если наделить эти книги глазами, чтоб они глядели, приковы-
вали, кричали о том, что в них? пройдут ли мимо?
Захлопнутая дверь выстрелила. Пимен вздрогнул и вместо женщины рядом
увидел юношу. Злоба смочила его губы и трепала их:
- Надо убивать подлецов!
- Кого? - спросил Пимен.
- Их! - указал юноша на книжную лавку: - за два учебника просят пять
миллионов. А где, ну, где я возьму их?!
Молодые глаза осветили Пимена и рассеяли бред. Он схватил юношу за
рукав и привлек к себе:
- Слушай, моя жена продала одну вещь. Пойдем, я дам тебе на книги...
Дрожащий, желтозеленый, с яркими больными глазами, он казался пьяным.
Юноша отстранился от него, вырвал руку и пошел. Дорогу к нему, Пимену,
преградила голова в знакомой шапочке, и в лицо с синью родных глаз плес-
нуло:
- Пим, что ты делаешь?! Зачем из больницы ушел?!
Маленькая рука повлекла его к лошадиной морде и властно толкнула за
синюю гору извозчичьей спины:
- Скорее, прямо!.. Ты сумасшедший!..
Улица дрогнула и ринулась под Пименом.
XVII.
Видеть глазам мешали газетные простыни. По грядам строчек прыгала
тень Фели. А в постели, в стеклянной трубочке, прижатой к горячему Пиме-
ну, за красной чертою, металась ртуть.
Луною, звездами, солнцем и хмурью заглядывал сквозь прозревшие окна
февраль. По вечерам с далеких бульваров доносились всплески вороньих
граев. В стены и окна бил ветер. В его песню тонкими визгами падали жа-
лобы прибитого к макушкам домов железа.
С темени Пимена, как стеарин от горящего фитиля, на глаза, на руки и
ноги плыла муть. Газетные простыни расплывались в облака. Готовым вста-
вало бередившее мозг полотно с фонарями глаз на лицах. Пальцам было зуд-
ко, - будто они только что уронили кисть. Суставы затопляла радость, с
них струилась на предметы и стены. Стирал ее очкастый, высокий, с бурой
шерстью вокруг шеи... Словно из стены выходил, ронял шерсть и утоньшал-
ся, светлел. Сверкая стеклами, потирал руки. Студеными, как свечки,
пальцами бегал по груди Пимена и кому-то стучал в нее. Пропадал - и
опять. И всегда неожиданно.
От этого вечеров и ночей, будто, не было: был один, на миги окутывае-
мый тьмою, разрываемый снопами электричества, бесконечный день.
Мела и выла метель. Барабанил дождь. Опять шел снег. Подмораживало,
распускало. И все, будто, в один день... Когда он кончился, Пимен ощутил
себя усталым и легким.
Об окна терлась влажная хмурь. На горящую печку через форточку дышал
день... Было хорошо, но из-за двери вынырнул очкастый, замутил свежесть,
ощупал Пимена и засмеялся:
- Во-о-от, поздравляю. Теперь вас только корми, пальцы пооткусывае-
те... Всего...
Пятился к двери, кивал, рассыпая с очков блестки, и Пимен увидел
вместо него худенькую Фелю. Под его взглядом к щекам ее прилила кровь и
затопила испуг в глазах. Губы раскрылись, ноги ринулись к Пимену и зас-
пешили прочь. Феля боялась, что расплачется, шепнула:
- Молчи, - и засуетилась у стола.
Глаза ее прорвались сквозь улыбку Пимена и прикипели к сердцу. И не
для того, чтоб он нарисовал их. Таких не нарисуешь.
Свет их воскресил: его уход из больницы; странные улицы Москвы и ка-
менную женщину; предосенний день, когда умер сын; летний день, когда на
четвертом месяце был убит другой, ожидавшийся, - в клинике так и сказа-
ли: "Хороший мальчишка был бы"; и утро, когда его, Пимена, собирали в
больницу: все расплывалось, глаза на стенах плакали, рядом с Фелей стоял
ее брат, Вениамин: ехал в командировку, на голод, и волновался: к нему
пришел неведомо где скитавшийся оборванный... отец... бывший помещик,
тот, что 10 лет тому назад прогнал Фелю: без его ведома вышла за Пимена.
Феля кинулась к брату:
- Где же он? У тебя?..
- Да, но не ходи к нему: он и слышать о тебе не хочет...
Феля плакала тогда, как плакала после аборта, как плакала в день
смерти сына. И теперь в глазах ее стояла боль за кинутую в землю родную
кровь, за отца, за всех, за все, а под болью - судорожная радость: Пимен
жив, она не одинока.
XVIII.
Теплые ветры скачут по белой земле. Под их копытами, под их фырком
ноздревятся снега. У берез начинается праздник. Они дрожат от радости,
но, кроме земли, полной хмеля, кроме жажды впитать его, у них ничего нет
в дни первых теплых ветряных песен.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг