жутко.
- И он не хочет, и глаза не хотят. Что же делать?
VI.
Руки сестры милосердия в жилках грязи, в трещинах и ожогах. Похоже, в
топке горячей кочергой мешала угли. В глазах усталость и притаившиеся
искорки: скажи слово, и в них сверкнет, а из груди ударит злым звоном...
Глядит на градусник, считает пульс, а сама холодная, чужая, страшная.
В ее комнате, должно быть, так же холодно, как в палате. Должно быть,
она все уже решила и гудит злобой: обмозолили ее руки; лишили ее пудры,
румян, ослепительных косынок и халатов; уравняли со всякими Марьями,
Дарьями... У-у...
На часах ее брелок: серебряный полковничий погон с вензелем на оборо-
те.
До боли хочется, чтобы она скорее записала температуру и ушла. Чужая,
злая.
Заледенелые окна сизы, мертвы. От них на все легла мутная тягучая
марь. Затянула людей и предметы, - не боится даже смерти. Умрет один,
другой, третий, - она и над ними сомкнется. И пусть хлюпают родные по-
койному глаза и губы, пусть заламываются руки, - марь, запахи камфоры,
иода, карболки все так же будут плескаться в лица.
В груди Пимена минутами холодеет: ведь за ним, когда он поправится,
пойдет все это - марь, больные, сестры, сиделки. И будет преследовать
его, как преследует раздробленная на куски прожитая жизнь. Будет томить,
пока не заставит писать себя, пока полотнами не повиснет на стенах.
Оно уже пробралось в больничный альбом и живет там бредовыми глазами.
На одной из страниц уже реет белым знаменем докторский халат. Сведенные
болью руки мечутся перед ним и качают его:
- Спаси, спаси...
VII.
Москву ударил влажный ветер, и она залучилась. Крыши роняли стеклян-
ные косы и весело вщелкивали в тротуары капли. Прокопченным домам сни-
лись цветы, тепло. А Фелю не покидало ночное. Лишь под вечер, на Красной
площади, она заметила, что небо особенно сине. Коричневый купол из-за
стены плеснул в нее четким багровым флагом. Бугорки могил из-под снега
сказали: жизнь не кончается. Следы пуль слились с флагом, с синью, со
звоном древних колоколов глазастой башни, с церковью, что в кресты вон-
зила радужные головы.
- Да, да, жизнь не кончается.
Сердце стало шире, но передняя больницы сдавила его. И не холодом, не
мраком, - ладонями, что хватали из рук последние бумажки. С трудом пода-
вила боль и в палату вошла с улыбкой.
- А ты мне сегодня снилась.
- Да? это хорошо... И какой снилась?
- Пришла с большим узлом, - начал Пимен и нахмурился: - Я только о
еде и думаю. Продай что-нибудь из картин, а то...
- Из картин? - вздрогнула Феля. - Видишь, как все совпадает: я нес-
колько дней только об этом и думаю. Меня даже глаза твои не взлюбили за
это... все снятся, будят меня...
- Ничего, продавай. Меня опять знобит, опять головокружения. Говорят,
питаюсь плохо, грозят осложнениями.
- Да, да, я продам, продам. Перевезу тебя, каждый день буду топить. И
мне дома тяжело...
Шептала о криках, о ржаньи, о ночной Москве, о шевелившейся в углу
ситцевой занавеске. А Пимен порывался взять у нее узелок. Не мог слушать
и стискивал зубы.
- Есть, есть, - гудело в нем...
VIII.
Оттаявшие днем ледяные бельма впустили в комнату лунный свет, и гла-
за, когда Феля уснула, заговорили:
- Убивать можно.
- Можно? А если смерти нет?
- Это бога нет, а смерть есть!
- Есть?
- Люди каждый день умирают.
- Это кажется: они не умирают, - уходят друг в друга.
- А-а! Ну, а есть они хотят?
- Хотят.
- Значит и смерть есть!
- Голодные даже трупы едят.
- Выкапывают их.
- Крадут и едят.
- Да, все едят.
- И детей?
- Своих?
- Да... и чужих воруют...
- Всех, все едят.
- Вот нам бы поесть.
- Да, и вдоволь.
- Е-е-есть!
Глаза детей, баранов и козлов в ужасе закричали:
- Мама! ма-а-а, с'едят!
- Мэ-э-э!
Детские глаза звенели "а-а-а", а бараньи "э-э-э". Коровьи захлебну-
лись жутким мыком. Голова Фели с подушки прыгнула в звеневшую тишину.
Вокруг тяжело клубилось дыхание. С освещенной луною стены свирепо уста-
вились глаза голодных: помешала. Глаза детей сияли ей, как матери. Глаза
баранов и козлов были широки, но улыбались, будто увидели пастуха.
"Это оттого, что Пим там... Нет, вчера читала о голоде и людоедстве,
- решила Феля, но тут же выпрямилась и вскочила: Зачем я поддаюсь это-
му?" Зажгла свет, порывисто прошла в угол, сняла с огромного полотна за-
навеску и глянула на него.
Подвал тюрьмы. Окно забрано решеткой. Квадраты света выхватывают же-
лезную дверь и пятерых. Старший тюремный надзиратель. Перед ним, на по-
лу, три младших держат арестанта в синей куртке. Один мешает ему выпря-
миться, а двое заковывают его в кандалы. Одна нога уже закована, другая
прислонена к наковальне. Лица надзирателей разгорячены: Кандальник соп-
ротивляется, грозит рукой, кричит... Надзиратели бьют по заклепке тороп-
ливо, промахиваются, и на желтоватой ноге Кандальника темнеет исси-
ня-красное пятно. Глаза старшего выпучены... Напруженная рука Кандальни-
ка, его влажные губы и яркие глаза кричат:
- Закуете?! Заковывайте! А еще что сделаете?! Убьете?! Убивайте!.. А
еще что?! Ничего... А если я не один?! Если я это все?! Все, понимаете?
Даже вы!.. А не вы, так ваши дети! Или вы довольны жизнью?! Трусите
только, пресмыкаетесь! А я всем недоволен и ничего не боюсь!.. Вот зас-
тавьте меня быть довольным! Ну, заставьте! Не можете?!
Крики стегают надзирателей. Они спешат, промахиваются, бьют по ногам.
Боль Кандальника вступает в ноги Фели, и она ежится. Это в нее впиваются
руки надзирателей. Это она, смятая, лежит на полу... Это ее заковывают.
Болезнь помешала Пимену отвезти Кандальника тем, для кого он писал
его: на окраину, в клуб фабрики, на повседневный ветер невзгод, радости
и тоски фабричных корпусов. Его глазами, синяками и кандалами, его сжа-
той в гневе рукою вместо выветрившихся и поблекших слов хотел он напоми-
нать о неугасимом.
IX.
В марте, за Курском, идущих с севера на юг бродяг порою ждет радость.
Случается это вдруг, вот так:
Устали месить опорками и котами тающую кашицу, издрожались на ветру,
а впереди все те же следы копыт чашечками, все тот же растертый по-
лозьями навоз и снега. И вдруг из-за пригорка в глаза плеснет черной
далью...
- О-о, вон где весна!
И забыта усталость, шире шаги, шире груди. Встречу плывет черная,
обогретая солнцем, в изумрудной паутине земля.
Бродяги спешат к ней, окунаются в весну и, сияя, глядят назад. С при-
горка зима машет им тлеющими рукавами грязной рубахи. Из балочек и лощин
зияют бельмастыми белками осевшие снега. А впереди весна, тепло...
Из утра в утро спешила Феля в серый старинный дом. Перебирала бумаги,
писала, заседала, томилась без экскурсантов. Потом, в поисках денег,
сновала по знакомым, а от них на рынок, в больницу, к Пимену. И опять на
службу, и, и, - конца этому не было. Лживыми казались слова, будто Р. С.
Ф. С. Р. - мать трудящихся. Мать! В ней трудящийся - кляча. Тянет? и
пусть тянет, пока не свалится. Тогда о нем, может быть, вспомнят.
... И вдруг, как там, за Курском, плеснуло: подошел прямоволосый, что
в бумагах перед "заведующий" крючком выводил "Зам":
- Вам бы в отпуск пора. У вас неладно, я слышал...
Феля вспыхнула и растерялась:
- Да, да, отпуск, это хорошо, это, я уж и не думала... кстати это, я.
- Ну вот, складывайтесь...
Юльливая, бесконечная, служебная тропочка, как зима с пригорка, за-
мелькала папками, связками, докладами и... пропала...
X.
В книжных и антикварных лавках появилось об'явление о продаже Кан-
дальника...
Феля из газет склеила простыни и завесила глаза на стенах. Окунулась
в жизнь дома и на каждый стук выбегала в коридор.
Первыми явились те, для кого об'явление художника о продаже картин то
же, что степному воронью смертью сбитый с ног человек или конь: можно
поживиться.
Феля узнавала их по бегающим и жадным глазам, по толковым и обдуман-
ным вопросам. Лгала, будто деньги нужны для найма дачи. Прямо глядела в
глаза, показывала Кандальника и повторяла:
- Двести пятьдесят рублей, двести пятьдесят...
- Т.-е. на советские сорок миллионов? Да? Ого!
Удивление леденило, но Феля улыбалась. Разводили руками, норовили
заглянуть под газетные простыни, притворялись холодными и неожиданно
спрашивали:
- Четвертную возьмете? Нет? Чудная вы. Кому нужна теперь такая карти-
на? Еще чего-нибудь нет продажного? Жалко. А за эту больше четвертной не
дадут. Не в моде такой товар. Советским разве. Да и они теперь не очень
любят это. А настоящий ценитель отмахнется: на плакатах, скажет, видел.
"Ничего, ничего", бодрилась Феля и покорно слушала. Над Кандальником
издевались, - не слышали его криков, не чуяли дребезга ног его под уда-
рами молотков. Один, старенький, начал было даже глумиться:
- Ваш муженек, видно, под это самое пролетарское норовил? Надо бы ему
трубу еще и прочее приделать...
- Замолчите, пожалуйста...
- Извиняюсь, конечно, а только раз уж эта социалистическая и прочая
кончилась, на что такое малевать?
- Успокойтесь, не кончилась.
- Оно и видно: попахивает.
- А, может быть, это не от нее попахивает?
Старик нахмурился и от двери кинул:
- Ничего. Мы хоть и с душком, а скрутим.
Звук "у-у-у" прошел по всклубившейся в нем злобе и слово:
- Скру-р-р-тим, - осталось в комнате.
XI.
По одиночке и стаями прилетало к Кандальнику воронье. Перебирало пе-
ред ним ногами, каркало и разлеталось.
А на исходе четвертого дня постучались нежданные, розовые, упитанные.
Оба в теплых шляпах, в коротких, не-русских пальто. Выбритые, причесан-
ные, с проборами. Русый и желто-волосый.
Сломались в поклоне, оглядели рваные кресла, косые стулья, Фелю, по-
хожую рядом с ними на нищенку, завешанные газетными простынями стены и
переглянулись: "Туда ли зашли?".
В груди Фели взмыло дикое, московское времен голода и холода. Она
вспомнила: зажиточные немцы купают детей в наваре из пшеничной мякины,
те выходят, вероятно, вот такими, как вошедшие, - розовыми, упитанными.
Им дико, что художник работает в такой комнате, что любит он такую, как
Феля. В лицо ее полыхнул жар, и она громко спросила:
- Вы картину?
- Та, та, - закивали... и по-английски: - Покажите.
Феле сдавило горло. Она метнулась к полотну и сдернула с него зана-
веску:
- Вот.
Иностранцы приблизились к Кандальнику, отошли, подошли, вновь огляде-
ли комнату и уставились на Фелю. Ей опять стало жарко: может быть,
иностранцы думают, что она украла картину? Русый наклонился к ней и уро-
нил несколько слов. Она напрягла память и с трудом сказала по-французс-
ки:
- Не понимаю... Говорите по-французски.
Русый покачал головою. Феля вновь напрягла память, но ни одного слова
по-немецки не нашла в ней и развела руками.
Желтоволосый обрадованно кивнул ей, вынул часы, длинным ногтем указал
на минутную стрелку и как бы описал круг.
Феля поняла: через час...
XII.
В сумерки иностранцы пришли с женщиной... И женщина услышала крики
Кандальника, отозвалась на них одобрительным:
- А-а-а, - и по-русски шепнула Феле: - Вы извините, но я, кажется,
все понимаю. Не удивляйтесь: я только переводчица. Просите как можно
больше... Тысячу золотом.
Феля в испуге глянула на нее и удивилась: на лице переводчицы лежал
след голодной, холодной, измученной Москвы. Переводчица кинула несколько
слов иностранцам и шепнула Феле:
- Назовите сумму и не уступайте.
И громко:
- Так сколько вы хотите?
Рядом с розовыми Феля представила Пимена и замигала веками: Что это?
Ведь, если она запросит тысячу рублей, иностранцы захохочут. Что им Кан-
дальник?.. Может быть, они скупают здесь бриллианты, серебро, золото,
предметы старины и искусства? Или кормят голодающих и изучают рынок? За-
чем им Кандальник?
Переводчица коснулась ее плеча:
- Что же вы?
Феля с'ежилась и тихо уронила:
- Тысячу рублей...
Переводчица трелью перевела.
- Пффф, - перекосил губы русый и покачал головою.
- Они привыкли у нас к жалким ценам, - об'яснила переводчица и шепну-
ла: - Не уступайте... возмутитесь, взмахните рукою.
Феля как бы зажала в ладонь дрожавшее от отвращения сердце и откинула
голову (так в опере артистки делают):
- Нет.
Иностранцы выслушали переводчицу и пожали плечами. Русый скучающе за-
играл губами, небрежно приподнял газетную простыню и насторожился. Из-за
простыни в него впилась толпа глаз рабов. Желтоволосый и переводчица
нагнулись и раскрыли рты.
- Нельзя! - крикнула Феля.
Простыня с шуршанием приникла к стене, но глаза рабов еще бродили по
иностранцам. Переводчица жарко заговорила, и в руках желтоволосого поя-
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг