турна и в ветку жимолости, в небо, выскользнувшее из стихот-
ворной строки и повисшее над каналом Грибоедова вместе с ра-
дугой, с солнцем и последними каплями только что пролившего-
ся дождя.
Часы шли на ее руке и на башне бывшей Городской думы на
Невском, где только что остановился Коля, купивший зубную
щетку и томик Шекспира.
Часики шли на ее руке. И Офелия была здесь, рядом со
мной, в моей неприбранной комнате, пахнувшей ваксой, мышами,
чайной колбасой, и одновременно в душе Александра Блока в
тот час, когда она, выливаясь на бумагу, ловила ритм крас-
ногвардейских шагов и голос частушки, слившейся с вьюгой.
Офелия была здесь, рядом со мной, и на корабле Христофора
Колумба, в гнезде ласточки, вылепленном из комочков грязи
под крышей спящего Фета, в храме, где молился Данте, у пос-
тели, где умирал и так и не мог умереть Дон-Кихот.
Она была рядом со мной и одновременно на полотне Модиль-
яни, в мастерской Родена и на аллее, на которой остановился
Есенин, прислушиваясь к свисту соловья и скрипу колес, в ли-
тейном цеху и в лихой тачанке, в небе вместе с голубем, вы-
летевшем из ковчега, в дивизии Чапаева и в сердце Лобачевс-
кого в тот миг, когда ему открылась тайна неэвклидова прост-
ранства.
Офелия и миг - разве это не одно и то же? Она и существо-
вала для того, чтобы наполнить миг тоской и нежностью, гне-
вом, предчувствием радости, чувством утоляющего жажду и при-
никшего губами к прохладной струе лесного ручья.
Она умела растянуть миг до вечности, слив его с эхом в
ущелье, которое целое столетие повторяет река, налаживая
прерванную связь прошедшего с настоящим.
Офелия и эхо, разве у них нет сходства?
Но эхо отражает звук и зов, крик реки и стон зверя, а
Офелия впитывает в себя, как губка, мир и превращает его в
поэму.
Но случались и такие дни, когда Офелия, высмеивая обыва-
теля, вводила и его в роман и запирала в мир, лишенный
страсти и движения, в оцепенелую квартиру Обломова с окаме-
невшим бытом, со стульями и креслами, одетыми в серый чехол
скуки, с вещами и чувствами, отданными в заклад мещанскому
благополучию, жалкому желанию, чтобы ничто не сменялось,
служа только одному богу - привычке. И тут же рядом, в сле-
дующей главе или абзаце, не боясь, что ее обвинят в тенден-
циозной прямолинейности, она переносила читателя в нацист-
ский застенок, где немецкий коммунист, собрав всю железную
волю, низвергал в духовную пропасть своих озверевших пала-
чей.
Подбородок Бальзака и усы Мопассана, Эйфелеву башню и
гипсовую бороду Платона, озноб малярии и крик грешника из
Дантова ада, топот кавалерии, полет стрекозы, запах ландыша
и смердящее удушье тюрьмы, раскат грома и котелок Чарли Чап-
лина, могилу Шопена и арию Татьяны, чеховскую грусть и оглу-
шительный смех Рабле, огонь лесного костра и вечное небытие
космического вакуума, лицо венециановской крестьянки и хохот
Мефистофеля, якутские морозы, африканский зной, тропический
ливень - все это она выливала на лист рукописи, как из ведра
на грядку, где цветут диковинные цветы, посаженные в Ленинг-
радском ботаническом саду рукою - кого бы вы думали? - ква-
лифицированного садовника, специально командированного с
Марса.
Она уже подкладывала динамит из страстных слов под тяже-
лое обывательское здание серой обыденности, чтобы взорвать
безмятежную скуку и лень мещанских вещей, чтобы вырвать че-
ловека из вечных спален, выгнать его с пропахших снами перин
на бессонный простор, который уже начала творить жизнь по
чертежам Циолковского и вычислениям Эйнштейна.
Она превращала слова в цемент, чтобы скрепить музыку и
камень, грезу поэта и чугун, опутанные дымкой деревья на по-
лотне Коро и якорь, лепет ребенка и двенадцатибалльный
шторм, разорванный гневом рот Дантона и березовую рощу,
плеск фонтана и жестикуляцию немого, тело бегущего бизона и
танцующую ножку балерины, тяжелый взмах глухариного крыла и
плывущий по реке плот, на котором сидит русалка и печатает
на пишущей машинке приказ директора завода, производящего
волшебные палочки.
И мне казалось, что в Офелию вселился Рильке или даже Эй-
зенштейн и начал склеивать облако с сапожной мастерской, го-
ру с консерваторией, реку и ее волны с железнодорожной кас-
сой, пихтовый лес с ломбардом, проселочную дорогу, небо и
телеграфные столбы с фигурой средневекового рыцаря, грохот
падающей воды с вечным молчанием мраморной статуи, песню со
звездой, слона с лисицей, руку хирурга с музыкой Баха, пыта-
ясь мыслью и чувством догнать жизнь, снова выскользнувшую из
объятия фразы.
Она помогала мне писать роман не об отдельном человеке и
не о семье, а о Вселенной, пойманной в силок нашего вообра-
жения, о будущем и настоящем, о скользящем мгновении и о тя-
желом, как ртуть, времени, застывшем в глубоком колодце ис-
тории, скованном поистине космическим морозом. Она и пыта-
лась разморозить все, что было заморожено, оживить все, что
притворялось мертвым, будто слово это и была та живая вода,
целебный секрет которой знают только русские народные сказ-
ки.
Увлекаясь, она забывала, что у солидной прозы с ее после-
довательностью есть свои законы и что только наивная поэзия
способна на одну нить нанизать океан и слезу, обморок и ма-
монта, Шекспира и акушерку, шквал и часовщика, только что
разобравшего часы.
Она и пыталась превратить наш роман в эту нить, как будто
существует такая крепкая нить, способная удержать на себе
Кавказский хребет и бабочку, неисчислимую тяжесть правещест-
ва, из которого возник мир, и мечту, не нуждающуюся в земном
притяжении.
Она и писала вместе со мной пронизанный молниями роман,
чтобы оторвать тебя, читатель, от твоих привычек, от земного
притяжения, от зыбкой, как болото, постели, от мягкого крес-
ла, чтобы отправить тебя вместе со своей мыслью к Магеллано-
ву облаку, к заменявшим танки боевым слонам Ганнибала, к
дружинам Дмитрия Донского на Куликовом поле, в смоляные лод-
ки Ермака, в шахты Донбасса, к формулам Эйнштейна и к душев-
ному движению Микеланджело, умевшего даже холодный мрамор
начинить грозой и страстью.
Но наступил такой день, когда она сказала:
- Все. Теперь можно поставить точку.
И в этот день я узнал от нее, что она собирается вернуть-
ся в XXII век, захватив с собой и меня.
- А Коля? - спросил я.
- Коля уезжает в научную командировку. За границу на пол-
тора года. За это время много воды утечет.
48
О моем предстоящем возвращении в XXII век раньше всех по-
чему-то догадались вещи. Они явно рассчитывали, что я их
возьму с собой, - прихрамывающий стул, когда-то купленный в
комиссионке, синий эмалированный чайник, только что прочи-
щенный иголкой и весело горевший примус, старенький шкаф,
кушетка, этажерка на бамбуковых ножках и, разумеется, моль-
берт, свысока посматривавший на другие предметы и не без ос-
нования считавший себя любимцем хозяина.
Пока я находился в том столетии, где вещи еще не превра-
тились в расторопного и умного слугу и были частью неспешно-
го существования, постоянно напоминая человеку, что они не
продолжение его самого, а только привычные его желания, об-
ретшие на всякий случай материальное бытие.
Недаром натюрморт - великое создание голландцев - пытался
вытеснить из живописи другие жанры, намекая на странную осо-
бенность мироощущения многих поколений, когда человек через
созерцаемую на полотне вещь пытался осознать мир и самого
себя в этом мире.
Вещи были еще вещами, а не одетыми в жароустойчивые моле-
кулы функциями - соперниками человека и в материальной и ду-
ховной сфере, заменившими и мускул и интеллект, правда не
для самих себя, а для прогресса техники и науки.
Да, в вещах было еще много наивно-интимного и трогатель-
ного, на что первыми обратили внимание те же голландские ху-
дожники, умевшие уловить скрытую поэзию домашнего очага и
объяснить нам, что такое уют.
В моей захламленной комнате не было ни уюта, ни поэзии,
ни порядка, но все же я привык к своим вещам, и вещи тоже ко
мне привыкли. Я был всегда верен им и, переезжая на новую
квартиру по объявлению об обмене в "Вечерней Красной газе-
те", я всегда нанимал ломовика, чтобы доставить их в сохран-
ности вместе с подрамниками и холстами, которым не удалось
проникнуть ни в частные коллекции, ни в музей. Я не сбывал
вещи барахольщику, шурум-буруму, даже в те дни, когда не на
что было купить колбасы или крупы, чтобы сварить на примусе
кашу, понимая, что каша не заменит мне утраченную вещь и что
вместо каши я могу обойтись чашкой чая с куском ситного,
обгрызенного за ночь тихой и деликатной соседкой - мышью.
Хотя я отнюдь не был голландским бюргером XVII века, но
тем не менее между мной и окружающими меня вещами существо-
вала подспудная связь, не имеющая ничего общего с гнусной
страстью скупого рыцаря, но чем-то напоминающая любовный
взгляд живописца, кладущего вещь сначала себе в душу, а по-
том уже на хорошо загрунтованный холст.
И вещи, словно чувствуя это, безмолвно просились со мной
туда, где в них не было никакой нужды. Не мог же я им объяс-
нить, не зная их языка, что мой удивительный транспорт - это
все же не экспресс Ленинград-Будущее с багажным вагоном в
конце длинного состава.
Я возьму с собой только то, что влезет в мой старенький,
сшитый из брезента портфель, словно занятый у бухгалтера
райпотребсоюза, и оставлю здесь все, в том числе даже карти-
ны, которые - если они только чего-то стоят - доберутся до
будущего и без меня.
Брезентовый портфель с большим масляным пятном от забыто-
го когда-то и раскисшего в нем бутерброда сразу забыл о сво-
ем скромном провинциальном обличье и не смог скрыть своего
самодовольства не только от загрустивших покидаемых мною
стен, но даже от меня. Из всего моего движимого и недвижимо-
го только он один был выбран для столь необычного вояжа в
будущее, чтобы там представлять мир вещей, оставшихся в да-
леком прошлом. Он явно заважничал, не Слишком охотно раскрыв
свое чрево, чтобы принять кое-какие бумаги, удостоверение со
множеством печатей от прописок и, наконец, рукопись романа,
созданного мною в соавторстве с Офелией и не претендующей на
авторские права русской природой, всегда безвозмездно помо-
гавшей писателям, художникам и поэтам.
Брезентовый портфель заважничал и, как все зазнайки, был
за это наказан. Пришла Офелия, увидела портфель, спросила
надменно:
- Уж не хочешь ли ты взять с собой эту некрасивую, грубо
сшитую вещь?
- А в чем же я повезу роман?
И в ту же минуту в Офелии проснулась капризная супруга
покойного василеостровского Тициана, умевшего роскошно укра-
сить не только огромные холсты, но и свою жизнь, словно пос-
ле него не было ни Коли, ни двораколодца, ни поденной и пло-
хо оплачиваемой работы машинистки, ни пахнувшей кошками
лестницы, вечно погруженной в сумрак, ниспосланный в старые
петербургские дома еще Достоевским.
- Ну купи маленький чемоданчик из крокодиловой кожи или
элегантный саквояж. По этому брезентовому портфелю будут су-
дить о двадцатых годах, которые так гостеприимно приняли нас
с тобой.
- И пусть судят, - категорически заявил я. - Вот такой
портфель носил сельский врач, который поставил меня на ноги
после того, как меня избили кулаки. Я хочу сохранить память
об этом враче и о сельской интеллигенции - скромной, простой
и душевной, как и окружающая их природа и вещи. Но природу
я, к сожалению, не могу забрать с собой.
И Офелия не стала со мной спорить. Спорить не стала, но с
сомнением посмотрела на мой брезентовый портфель с большим
масляным пятном возле застежки.
И представьте себе: из-за этого маленького брезентового
портфельчика чуть не произошла большая неприятность. Когда
мы с Офелией отправились в свой далекий, изрядно подзабывший
нас век, произошла непредвиденная задержка, и, вместо того
чтобы сразу оказаться там, мы застряли возле огромного и
пустого стадиона довольно причудливой архитектуры, чьи ухо-
дящие к облакам скамьи стояли на самой границе двух эпох:
еще не прошедшего настоящего и еще не наступившего будущего.
Офелия тяжело, со свистом дышала, словно только что про-
бежала по огромному кругу этого стадиона, гонясь за рекор-
дом. По-видимому, для нее был тяжеловат ее груз: я, изрядно
обросший жирком, с моим туго набитым портфелем, и тот чемо-
дан, который ояа захватила с собой, наполнив его своими
платьями, юбками, блузками, чулками и другими подробностями
дамского туалета.
- Понимаешь, - сказала она, - мы, должно быть, превысили
норму. Иногда один лишний грамм может испортить все дело.
- Но ведь на том вокзале, - возразил я, - с которого мы
отправились, не было весовщика с весами, чтобы взвесить наш
багаж.
- Придется оставить здесь твой брезентовый портфель.
- А может, лучше твой чемодан с туалетами? В портфельчике
груз духовный, а в чемодане...
- Нет, нет, - замахала рукой Офелия, и на лице ее появи-
лась то самое выражение, которое я видел, когда заходил в
квартиру василеостровского Тициана, каждый раз встречаемый
лаем огромного кудрявого пса. - Нет! Нет! Чемодан я не бро-
шу. Ведь я везу в нем то, к чему я привыкла за долгие годы.
- Значит, придется выбросить рукопись нашего романа. Кро-
ме него там документы, пачка писем, дневник и какая-то пере-
водная книжонка, захваченная на тот случай, если произойдет
вынужденная посадка.
- Вот и выбрось эту книжонку, выпущенную частным изда-
тельством на потребу обывательским вкусам. Иногда все дело в
одном лишнем грамме.
Я вытащил из портфеля изрядно затрепанную книжку со штам-
пом библиотеки Василеостровского района. Это был знаменитый
в те годы роман Пьера Бенуа "Атлантида".
- Ну, вот и все, - весело сказала Офелия, - теперь я
чувствую себя легче. Летим!
И мы двинулись дальше.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг