Север Гансовский
Башня
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Человек, который сделал Балтийское море".
OCR & spellcheck by HarryFan, 15 September 2000
-----------------------------------------------------------------------
1
Итак, я снова на грани безумия. Чем это кончится, я не знаю.
И можно ли так жить человеку, когда чуть ли не через месяц ставится под
вопрос сама возможность его существования? Когда моя жизнь буквально через
три-четыре недели повисает на тонкой ниточке, и я с замиранием сердца
должен следить, не оборвется ли она...
Сегодня я пришел в институт и обратился к Крейцеру, чтобы он дал мне
какой-нибудь расчет.
В канцелярии было много народу. Поминутно растворялась дверь - одни
входили, другие выходили. В большие окна струился рассеянный свет
пасмурного утра и ложился на столы, покрытые прозрачным пластиком,
заваленные всевозможными бумагами.
Крейцер долго не отвечал мне. Он сидел за своим столом и рассматривал
какие-то списки с таким видом, будто и не слышал моей просьбы. А я стоял,
упершись взглядом в воротник его серого в клеточку пиджака, и думал о том,
что у меня никогда не было такого красивого и так хорошо сидящего костюма.
Это было долго. Потом Крейцер поднял голову и, глядя в сторону, а не на
меня, сказал, что пока ничего подходящего нет и что вообще большинство
расчетов передается сейчас просто в Вычислительный центр. После он отложил
те бумаги, которые только что читал, и взялся за другие.
И это Крейцер! Крейцер, с которым в студенческие годы мы вместе
ночевали в моей комнате и со смехом сталкивали друг друга с дивана на пол!
Крейцер, для которого я целиком написал его магистерскую работу...
Он молчал, и я молчал тоже.
Я совершенно не умею уговаривать и, когда мне отказывают, только тупо
молчу и потом, подождав, не скажет ли собеседник еще чего-нибудь,
удаляюсь, сконфуженно пробормотав извинение. Так бывает и здесь, в
институте, и в журнале "Математический вестник".
Но сегодня мне невозможно было уйти ни с чем. Если б я мог говорить, я
сказал бы Крейцеру, что не ел уже почти два дня, что мне нечем платить
дальше за комнату, что я изнервничался, не сплю ночами и что особенно по
утрам меня одолевают мысли о самоубийстве. Что должен же я завершить
наконец свою работу, одна лишь первая часть которой значит больше, чем вся
жалкая деятельность их института за десятки лет.
Но я не умею говорить, и я молчал. Я стоял у его стола - мрачная,
нелепая, деревянно неподвижная фигура.
А люди разговаривали о своих делах, и в большой комнате стоял бодрый
деловой шум. Хорошо одетые, сытые, самоуверенные люди, которые всю свою
жизнь едят по три или четыре раза в день и которым для того, чтобы жить,
не нужно каждый час напрягать свой ум и волю до самых последних пределов.
Некоторые исподтишка бросали на меня взгляды, и каждый из них думал, я
знаю, о чем: "Как хорошо, что это не я!"
В канцелярию вошла молодая женщина, выхоленная, в дорогой шубке, и,
подойдя к столу Крейцера, спросила, где ей взять гранки статьи, которая
идет в "Ученых записках".
Крейцер, отодвинувшись от стола и согнувшись, стал рыться в ящиках, а
она вскользь глянула в мою сторону и потом начала рассматривать меня
искоса снизу вверх. Сначала она увидела ботинки - мне не на что их
починить, потом брюки с мешками на коленках и, наконец, залоснившийся
галстук и воротничок рубашки, который так вытерся, что напоминает по краям
тычинки в пестике цветка. Затем ее взгляд поднялся еще выше, она
посмотрела мне в лицо и... испугалась. Она испугалась и покраснела.
Дело в том, что мы были знакомы. Это дочь декана нашего факультета, и
когда-то, лет восемь назад. Крейцер вечером завел меня к ним на чай.
Раньше у него была привычка таскать меня по своим знакомым и хвастать
моими способностями - меня считали будущим Эйнштейном или кем-нибудь в
таком роде. Эта молодая женщина была тогда семнадцатилетней девушкой и в
тот вечер во все глаза смотрела на меня, в то время как Крейцер расписывал
мои таланты.
Теперь она встретила меня в таком виде и испугалась, что я ее узнаю и
поздороваюсь.
Краска медленно заливала ее шею, потом стала подниматься по нежному
белому подбородку.
Я понял, о чем она думает, и равнодушно отвел взгляд в сторону.
По-моему, она была мне очень благодарна.
Затем и она ушла, и Крейцер наконец соблаговолил снова обратить на меня
внимание. Он с неудовольствием осмотрел меня с ног до головы, пошевелил
губами и сказал:
- Ну ладно, подожди. Кажется, у меня есть кое-что. Это относительно
магнитного поля вокруг контура.
Он поднялся со стула, подошел к несгораемому шкафу, отпер его и достал
папку с несколькими листками.
- Вот посмотри. Это нужно запрограммировать для обработки на счетной
машине.
Я взял листки, бегло проглядел их и сказал, что это можно было бы
сделать, применив метод Монте-Карло. Сам даже не знаю, почему я назвал
этот метод. Вероятно, потому, что я не имею права просто выполнять те
задания, которые мне дают в институте. Я должен вносить в решения что-то
новое, свое. Чем-то компенсировать Крейцеру те неприятности, которые
доставляю ему, будучи его знакомым.
- Монте-Карло? - Крейцер наморщил розовый лоб. - Да, понимаю... - Он
задумался, потом вяло улыбнулся. (Это улыбка должна была показать научный
энтузиазм, которого он в действительности не испытывал.) - Да, это можно
сделать. Понимаю. (На самом деле он ничего не понимал и не старался.)
Он сел за стол.
- Видишь ли, это чистая случайность. Расчет мы получили от заводов
"Акс". Должен был делать один наш сотрудник, но ему пришлось дать отпуск
из-за женитьбы. Впрочем, если ты рассчитаешь по-новому, будет даже удачно.
- Он опять задумался, сощурил глаза и кивнул. - Метод Монте-Карло...
Понимаю... Это интересно.
Мы договорились о сроке - неделя.
Я уже пошел было к двери, но вдруг он остановил меня:
- Подожди!
- Да.
Он кивком позвал меня.
- Послушай... - Он задумался на миг, как бы сомневаясь, стоит ли
вводить меня в эту тему. Потом сказал: - Ты не знаешь, где сейчас Руперт?
- Какой Руперт?
- Ну Руперт. Руперт Тимм, который был с нами на третьем курсе.
Способный такой парень. Кажется, он уехал тогда с родителями в Бразилию.
Ты не знаешь случайно, не вернулся ли он?
- Не знаю.
- А вообще среди твоих знакомых в городе нет никого, кто занимается
теоретической физикой?
- У меня нет знакомых.
Лицо его выразило удивление, потом он кивнул.
- Ну ладно. Все. Значит, через неделю.
И я вышел, унося с собой листки. Мне очень хотелось получить хотя бы
десять марок в качестве аванса, хотя бы даже пять. Но я не решился
спросить их у Крейцера, а он сам не предложил, прекрасно понимая между
тем, в каком я положении. Интересно, что при этом я не сказал бы, что
Крейцер жестокий человек. Просто я нахожусь в зависимости от него, и он
считает, что меня не надо баловать. Это меня-то!
А между прочим, вопросы о Руперте и о том, не знаю ли я кого-нибудь
другого физика-теоретика, я слышал уже второй раз в этом месяце. Меня
спрашивал на улице еще один из бывших сокурсников. Но мне не хотелось
занимать этим голову.
Я вышел из института, прошел три квартала и, войдя в Гальб-парк, уселся
там на скамью. Весна в этом году какая-то неудачная и серая, днем было
довольно холодно. Но я привык мерзнуть, и это мне не мешало. В парке не
было никого, кроме меня.
Хорошо, сказал я себе. Я сделаю этот расчет и получу возможность
существовать еще месяц. Заплатить за квартиру, купить кофе, сыру и
сигарет.
А дальше что? Еще через месяц?..
Да и, кроме того, какой ценой я оплачу этот будущий месяц? Ведь мне
нужно не просто сделать расчет. В институте уже привыкли, что я постоянно
вношу что-то новое в такие работы. Если я рассчитаю по старому методу, как
делают все, то Крейцер решит, что я не выполнил работу или выполнил плохо.
Но внести что-нибудь новое означает борьбу, мучительное напряжение
мысли, на которое я способен все меньше и меньше после одиннадцати лет
каторжной работы над своим открытием. Внести новое - это хождение из угла
в угол по комнате, сигареты за сигаретами, крепкий кофе, отчаянная
головная боль, бессонные ночи.
И все это лишь за один месяц жизни!
Я сидел на скамье, и вдруг мною овладел приступ отчаяния. Можно ли так
жить дальше?
Почему за каждый час бытия с меня спрашивается так много, в то время
как другие живут почти даром? Ну трудно ли существование Крейцера,
например? Трудно ли быть, скажем, продавцом в магазине - отрезать,
взвешивать хлеб и улыбаться покупателям? Или батраком - разбрасывать навоз
в поле? Или правительственным чиновником - отдавать распоряжения
нижестоящим и сидеть на совещаниях? Все эти люди не создают ничего нового,
а лишь манипулируют уже давно апробированными элементами мысли и действия.
Им не приходится преодолевать инерцию действительности, они сталкиваются
только с легковыполнимыми задачами, с тем, что не требует крайнего
напряжения разума и воли. Но отчего же я не такой, как Крейцер, не такой,
как другие? Почему я не одет в хороший костюм, почему я не сытый, не
самоуверенный? Отчего я чужой в этом городе, где каждый сумел встроиться в
общий поток жизни, найти в нем свою ячейку - тесную или просторную - и
катит себе день за днем?
Сколько времени я смогу еще выдерживать это балансирование на краю
пропасти? И имеет ли смысл выдерживать его дальше?
Таких сильных приступов отчаяния у меня никогда раньше не было. Мне
страшно сделалось - чем же это кончится?
Я встал, прошелся по аллее и решил, что сейчас поеду в
Хельблау-Вальдвизе и посмотрю на свое пятно. Я чувствовал, что, если мне
не удастся тотчас же подтвердить себе, что моя жизнь имеет какой-то смысл,
я не выдержу.
У меня в кармане было еще несколько пфеннигов, и прежде предполагалось,
что я зайду куда-нибудь в закусочную, съем полпорции сосисок с маленькой
булочкой. Но теперь я понимал, что деньги нужны мне на трамвай - доехать
до Хельблау-Вальдвизе и увидеть пятно.
Я вышел из парка и медленно, чтобы не расходовать понапрасну силы,
добрел до трамвайной остановки.
В вагоне было много народу, тепло, и поэтому, пока мы ехали через
центр, я немного согрелся. Потом у вокзала почти все пассажиры вышли. Я
сел и стал смотреть в окно.
Когда-то, во времена моего далекого детства, трамвайные поездки были
лучшим развлечением для меня и моей матери. Пока мы еще ехали по городу,
обычно не в вагоне, а на площадке, мать крепко держала меня за руку, а
сама, отвернувшись и почти касаясь лбом стекла, что-то шептала про себя,
нахмурив брови и едва шевеля губами. Она была молодая, лет на десять
моложе отца, и долго держала на него смутную обиду за то, что он привез ее
в наш город из Саксонии, где она родилась и выросла.
В нашем городе ей не понравилось, она не сошлась с женами немногих
отцовских приятелей и чем-то напоминала птицу, попавшую не в свою стаю.
Часть обиды мать переносила на меня, считая, что я, родившийся уже жителем
нашего города, тоже ее противник и союзник отца. Это выражалось в быстрых,
искоса сторонних взглядах, в том, что она обычно отмалчивалась при моих
детских вопросах и уходила в свой отчужденный шепот. Но, впрочем, я не
очень-то замечал это. Все-таки она была моя единственная мать, и мне не с
кем было ее сравнивать. А во время трамвайных прогулок так счастливо было
припластоваться носом к толстому вагонному стеклу, наблюдать знакомые
улицы, на которых по мере движения к окраине сады все шире раздвигали
дома, редели прохожие и все синее делалось небо. Трамвай добирался до
вокзала, где рельсовый круг проходил уже вплотную к полю колосящейся
пшеницы. В опустевшем вагоне кондуктор солидно и важно подсчитывал билеты.
Трамвай, заскрежетав, останавливался, все кругом окутывала неожиданная
огромная тишина, согретая солнцем, светлая и душистая. Мать, забыв про
свои обиды, резкая и быстрая в движениях, радостно подхватывала меня, и мы
бежали в поле.
Какие миры рухнули с тех пор, какие пропасти разверзлись!..
В ту эпоху город почти и кончался у вокзала. Дальше шли нивы,
перелески, бегущие по холмам, крестьянские дворы с красными крышами,
обсаженные ивами пруды, а за Верфелем открывалась светлая долина Рейна с
горами на левом лесистом берегу и доминирующим надо всем краем
полуразрушенным замком Карлштейн. Одним словом, то были пейзажи, которые
можно еще увидеть на гравюрах старинных немецких мастеров вроде Вольфа
Грубера или Альтдорфера и даже на акварелях поздних романтиков XIX века.
(Если, конечно, не замечать присущей большинству таких акварелей
слащавости.) Теперь же местность застроена и удивительным образом в то же
время полностью опустошена. В тридцатые годы вдоль линии трамвая наставили
прямоугольные железобетонные коробки, где должны были жить рабочие заводов
"Геринг-Верке". (Сейчас это "Акс".) Часть не успели достроить, а часть
была разрушена во время войны, и они так стоят теперь, поднимая к небу
гнутые железные прутья с нанизанными на них бесформенными кусками бетона и
вызывая мысли о внутренностях огромных, в клочья разорванных животных.
Бетонные коробки остались наконец позади. Трамвай - новая система -
остановился без скрежета.
Отсюда мне нужно было пройти еще около пяти километров лугами к лесу
Петервальд. Снег оставался уже только кое-где рыхлыми кучами у канав, он
потемнел и изноздрился. Но все равно было еще холодно. Вечерело. Природа
вокруг была по-весеннему неприбранной, косматой, сорной, болезненной.
Шлепая по грязи, я добрел до заброшенной мызы, разбитой прямым
попаданием бомбы, потом обошел вдоль канавы большое поле картофеля,
обрабатывать которое приезжают откуда-то издалека.
Поворачивая к лесу, я случайно обернулся и увидел сзади, шагах в
двадцати, небольшого роста мужчину в черном полупальто.
Я сделал вид, будто у меня развязался шнурок на ботинке, и пропустил
мужчину вперед.
У него было очень бледное лицо. Проходя мимо, он бросил на меня
странный взгляд: испуганный, жалкий, даже почему-то виноватый, однако
притом наглый и черпающий силу именно в своей слабости и
несопротивляемости, в готовности отказаться от всего и от самого себя в
том числе, что-то напоминающее жидкого морского моллюска, который живет
лишь благодаря тому, что уступает всякому давлению.
Он повернул на дорогу, ведущую в обход леса к хуторам. Фигура у него
тоже была необычная, как бы без костей, резиновая. Казалось, он мог бы
согнуться в любом месте.
Я подождал, пока он скроется за поворотом, и потом сам углубился прямо
в лес.
В прошлом году я очень точно запомнил место, где создал пятно, и теперь
шел уверенно. Свернул с тропинки, затем возле расщепленного молнией вяза
сделал поворот на прямой угол и отсчитал пятьдесят шагов густым
ольшаником.
Вот она, поляна, и тут у корней дуба должно быть пятно.
Я подошел к дубу, но пятна не было.
Черт возьми! Меня даже в пот бросило. Теоретически пятно должно было
оставаться здесь до скончания веков и дальше. Или до момента, когда я
найду способ его уничтожить. Но вот прошло пять месяцев, а пятна нет.
Я потоптался на месте, и меня осенило: это же не та поляна. До той я
должен отсчитать еще сорок шагов.
Я вышел на другую. Там стоял такой же дуб, а под ним груда хвороста.
(Раньше этой груды не было.)
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг