- Заргарьяна еще нет?
- Пока нет. Ждем.
- Как настроение?
- Не бардзо, Ольга плачет.
- Ну и глупо. Я бы радовалась на ее месте: человек на подвиг идет!
- Давай без пафоса, Галка.
- А что? Так и оценят, когда можно будет. Не иначе! Прыжок в будущее.
Даже голова кружится при мысли о такой возможности.
- Почему в будущее? - засмеялся я. Мне захотелось ее подразнить. - А
вдруг в какой-нибудь Юрский период? К птеродактилям!
- Не говори глупостей, - отрезала Галя: Фома неверующий уже превратился
в фанатика. - Это не предполагается.
- Человек предполагает, бог располагает. Ну, скажем, не бог, а случай.
- А ты чему учился на факультете журналистики? Тоже мне марксист!
- Деточка, - взмолился я, - не принуждай меня каяться сейчас в
политических ошибках. Покаюсь по возвращении.
Она рассмеялась, словно речь шла о поездке на дачу.
- Ни пуха ни пера. Привези сувенир.
- Интересно, какой я ей привезу сувенир - коготь птеродактиля или зуб
динозавра? - сказал я Кленову, который уже сидел за нашим утренним кофе.
Я был тронут: он не поленился прийти проводить меня в мое не совсем
обычное путешествие и даже успел успокоить Ольгу. Слезинки в глазах ее
испарились.
- На динозавров поглазеть тоже не вредно, - философически заметил
Кленов. - Организуешь этакое сафари во времени. Большой шум будет.
Я вздохнул.
- Не будет шума, Кленыч. И сафари не будет. Встретимся с тобой
где-нибудь в смежной жизнишке. В кино сходим на "Дитя Монпарнаса". Палинки
опять выпьем. Или цуйки.
- Воображения у тебя нет, - рассердился Кленов. - Не в смежную жизнишку
тебя посылают. Помнишь, что сказал Заргарьян? Вполне возможны миры и с
каким-то другим течением времени. Допустим, оно отстало от нашего. Но не
на миллионы же лет! А вдруг всего на полстолетия? Очнешься, а на улице -
октябрь семнадцатого.
- А если на столетие?
- Тоже не плохо. В "Современник" пойдешь работать. Выходит же у них
какой-нибудь "Современник" с таким направлением? Наверняка. И Чернышевский
за столом сидит. Скажешь, неинтересно? И слюнки не текут?
- Текут.
Мы оба захохотали, да так громко, что Ольга воскликнула:
- Мне плакать хочется, а они смеются!
- У нас недостаток хлористого натрия в организме, - сказал Кленов. -
Потому и слезные железы пересохли. А женам героев слезы вообще
противопоказаны. Давайте лучше коньячку выпьем. А то очутишься в будущем,
а там - сухой закон.
От коньячку пришлось отказаться, потому что Заргарьян уже звонил у
входной двери. Он выглядел строгим и официальным и за всю дорогу до
института не обронил ни слова. Молчал и я. Только тогда, когда он поставил
свою "Волгу" в шеренгу ее институтских сестер и мы поднялись по гранитным
ступеням к двери, Заргарьян сказал мне, впервые назвав меня по имени,
сказал без улыбки и без акцента, каким он всегда кокетничал, когда язвил
или посмеивался:
- Не думай, что я боюсь или встревожен. Это Никодимов считает возможным
какой-то процент риска: проблема, мол, еще не изучена, опыта маловато. А я
считаю, что все сто процентов наши! Уверен в успехе, у-ве-рен! - закричал
он на всю окрестную рощицу. - А молчу потому, что перед боем лишнего не
говорят. Тебе все ясно, Сережа?
- Все ясно, Рубен.
Мы пожали друг другу руки и опять замолчали до нашего появления в
лаборатории. Ничто не изменилось здесь со времени моего первого посещения.
Те же мягкие тона пластмасс, золотое поблескивание меди, зеркальность
никеля, дымчатая непрозрачность стекловидных экранов, чем-то напоминавших
телевизорные, только увеличенные в несколько раз. Мое кресло стояло на
обычном месте в паутине цветных проводов, толстых, и тонких, и совсем
истонченных, как серебристые паутинки. Западня паука, поджидающего свою
жертву. Но кресло, мягкое и уютное, к тому же ласково освещенное из окна
вдруг подкравшимся солнцем, не настраивало на тревогу и настороженность.
Скорей всего, оно напоминало сердце в путанице кровеносных сосудов. Сердце
пока не билось: я еще не сел в кресло.
Никодимов встретил меня в своем накрахмаленном до окаменелости белом
халате, все с той же накрахмаленной, жестковатой улыбкой.
- Я должен бы только радоваться тому, что вы согласились на этот
рискованный опыт, - сказал он мне после обмена дежурными любезностями, -
для меня, как ученого, это может быть последний, решающий шаг к цели. Но я
должен просить вас еще раз продумать свое решение, взвесить все "за" и
"против", прежде чем начнется самый эксперимент.
- Все уже взвешено, - сказал я.
- Погодите. Взвесим еще раз. Что стимулирует ваше согласие на опыт?
Любопытство? Стимул, по правде говоря, не очень-то уважительный.
- А научный интерес?
- У вас его нет.
- Что же влечет журналистов, скажем, в Антарктику или в джунгли? -
отпарировал я. - Научного интереса у них тоже нет.
- Значит, любознательность. Согласен. И душок сенсации, в какой-то мере
общий для всех газетчиков, пусть даже в лучшем смысле этого слова. Что ж,
газетчик Стэнли, ради сенсации поехавший на поиски затерявшегося в Африке
Ливингстона, в итоге пожал равноценную славу. Может быть, она и вам кружит
голову, не знаю. Представляю, как с вами говорил Рубен, - усмехнулся
Никодимов и вдруг продолжил голосом Заргарьяна: - Да ведь это подвиг, еще
не виданный в истории науки! Слава миропроходца, равноценная славе первых
завоевателей космоса! Я убежден, что он, наверное, так и сказал:
миропроходца?
Я искоса взглянул на Заргарьяна. Тот слушал, ничуть не обиженный, даже
улыбался. Никодимов перехватил мой взгляд.
- Сказал, конечно. Я так и думал. Бочка меду! А я сейчас добавлю в эту
бочку свою ложку дегтя. Я не обещаю вам, милый друг, ни славы
миропроходца, ни встречи на Красной площади. Даже подвала в газете не
обещаю. В лучшем случае, вы вернетесь домой с запасом острых ощущений и с
сознанием, что ваше участие в эксперименте оказалось небесполезным для
науки.
- А разве этого мало? - спросил я.
- Смотря для кого. О неоценимости вашего вклада знаем только мы трое.
Ваше устное свидетельство о виденном, вернее, только одно это устное
свидетельство - еще не доказательство для науки. Всегда найдутся скептики,
которые могут объявить и наверняка объявят его выдумкой, а приборов, какие
могли бы записать и воспроизвести зрительные образы, возникшие в вашем
сознании, - таких приборов, к сожалению, у нас еще нет.
- Возможно и другое доказательство, - сказал Заргарьян.
Никодимов задумался. Я с нетерпением ждал ответа. О каком
доказательстве говорил Заргарьян? Все материальные свидетельства моего
пребывания в смежных мирах там и остались: и оброненный во время операции
зонд, и моя записка в больничном блокноте, и разбитая Мишкина губа. Я же
не унес ничего, кроме воспоминаний.
- Я сейчас вам объясню, о чем говорит Рубен, - медленно произнес он,
словно взвешивая каждое еще не сказанное слово. - Он имеет в виду
возможность вашего проникновения в мир, обогнавший нас во времени и в
развитии. Если допустить такую возможность и если вы сумеете ее
использовать, то ваше сознание может запечатлеть не только зрительные
образы, но и образы абстрактные, скажем, математические. Например, формулу
еще неизвестного нам физического закона или уравнение, выражающее в
общепринятых математических символах нечто новое для нас в познании
окружающего мира. Но все это лишь допущение, гипотеза. Ничем не лучше
гадания на кофейной гуще. Мы пробуем переместить ваше сознание куда-то
дальше непосредственно граничащих с нашим трехмерным пространством миров,
но даже не можем объяснить вам, что значит "дальше". Расстояния в этом
измерении отсчитываются не в микронах, не в километрах и не в парсеках.
Здесь действует какая-то другая система отсчета, нам пока неизвестная.
Самое главное, мы не знаем, чем вы рискуете в этом эксперименте. В первом
мы не теряли из виду ваше энергетическое поле, но можно ли поручиться, что
мы не потеряем его сейчас? Словом, я не обижусь, если вы скажете: давайте
отложим опыт.
Я улыбнулся. Теперь уже Никодимов ждал ответа. Ни одна морщинка его не
дрогнула, ни один волосок его длинной поэтической шевелюры не растрепался,
ни одна складочка на халате не сморщилась. Как непохожи они с Заргарьяном!
Вот уж поистине "стихи и проза, лед и пламень". А пламень за мной уже
рвался наружу: громыхнув стулом, Заргарьян встал.
- Ну что ж, давайте отложим... - намеренно помедлил я, лукаво
поглядывая на Никодимова, - отложим... все разговоры о риске до конца
опыта.
Все, что произошло дальше, уложилось в несколько минут, может быть,
даже секунд, не помню. Кресло, шлем, датчики, затемнение, обрывки
затухающего разговора о шкалах, видимости, о каких-то цифрах в
сопровождении знакомых греческих букв - не то пи, не то пси - и, наконец,
беззвучность, тьма и цветной туман, крутящийся вихрем.
ДЕНЬ В ПРОШЛОМ
Вихрь остановился, туман приобрел прозрачность и тускло-серый оттенок
скорее весеннего, чем зимнего, утра. Я увидел захламленный двор в лужах,
затянутых синеватым ледком, грязно-рыжую корочку уже подтаявшего снега у
забора и совсем близко от меня темно-зеленый автофургон. Задние двери его
были открыты настежь.
Сильный удар в спину бросил меня на землю. Я упал в лужу, ледок
хрустнул, и левый рукав ватника сразу намок.
- Ауфштеен! - крикнули сзади.
Я с трудом поднялся, еле держась на ногах, и не успел даже оглянуться,
как новый удар в спину швырнул меня к фургону. Из темной его пасти
протянулись чьи-то руки и, подхватив меня, втянули в кузов. Двери позади
меня тотчас же захлопнулись, громыхнув тяжелой щеколдой.
Потом я услышал урчание мотора, металлический скрип кузова, хруст льда
под колесами автофургона. На повороте меня тряхнуло, ударив головой о
скамейку. Я застонал.
И опять знакомые руки протянулись ко мне, подняли и посадили на
скамейку. В окружавшей нас полутьме я не мог разглядеть лица человека,
сидевшего напротив.
- Держись за доску, - предупредил он. - Дороги у нас дай бог.
- Где мы? - спросил я, как показалось мне, каким-то чужим голосом,
глухим и хриплым.
- Известно где. В душегубке. - Сосед потянул носом воздух. - Да нет...
Кажись, не пахнет. Значит, на исповедь везут.
- Где мы? - снова спросил я. - Город какой?
- Колпинск город. Райцентр бывший. Глянь в окошко - увидишь.
Я подтянулся к маленькому квадратному окошку без стекол, затянутому
тремя железными прутьями. В крохотном проеме мелькнули водокачка,
подъездные пути в проломе забора, одноэтажные приземистые домишки, вывеска
комиссионного магазина, написанная черной краской по желтой рогожке, голые
тополя у обочины замызганного тротуара. Пустынная уличка тянулась долго и
неприглядно. Редкие прохожие, казалось, никуда не спешили.
- Вы меня извините, - сказал я своему спутнику, - у меня что-то с
памятью.
- Тут не только память - душу выбьют, - живо откликнулся он.
- Ничего не помню. Какой сейчас год, месяц, день... Вы не бойтесь, я не
сумасшедший.
- Я уж теперь ничего не боюсь. Да и с психом дело иметь сподручнее, чем
с иудой. А год сейчас трудный, сорок третий год. Либо январь в самом
конце, либо февраль в самом начале. Ну, а день помнить незачем: все одно
до утра не доживем. Вы в какой камере?
- Не знаю, - сказал я.
- В шестой, должно быть. Туда вчера сбитого летчика привезли. Прямо из
городской больницы. Подлечили и привезли. Не вас ли?
Я промолчал. Теперь вспомнилось, как это было, вернее, как могло быть.
В январе сорок третьего года я летел на Большую землю из урочища Скрипкин
бор в партизанском краю, в северо-западном Приднепровье. В районе
Колпинска нас накрыли немецкие, зенитные батареи. Самолет почти чудом
прорвался, долетели благополучно. Но в этой фазе пространства - времени,
должно быть, не прорвались. А в городскую больницу, вероятно, привезли не
сбитого летчика, а раненого пассажира. А из больницы - в шестую камеру, и
оттуда - на "исповедь", как сказал мой спутник. Что он подразумевал под
этим, было ясно без уточнения.
Больше мы не разговаривали, и только когда машина остановилась и
заскрежетала щеколда на двери, он что-то шепнул мне на ухо, но что, я так
и не расслышал, а спросить не успел: он уже спрыгнул на мостовую и,
отстранив конвоира, помог мне спуститься. Удар приклада в спину тотчас же
отшвырнул его к подъезду. За ним последовал и я. Немецкие солдаты спешили
по бокам, визгливо покрикивая:
- Шнель! Шнель!
Нас разделили уже на первом этаже, где моего спутника - лица его я так
и не рассмотрел - увели куда-то по коридору, а меня поволокли по лестнице
в бельэтаж, именно поволокли, потому что каждый пинок посылал меня в
нокдаун. Так продолжалось до комнаты с голубыми обоями, где под стать им
восседал за письменным столом тучный блондин с такими же голубыми
мальчишескими глазами. Его черный эсэсовский мундир сидел на нем, как
школьная курточка, да и сам он походил на растолстевшего школьника с
рекламы немецких кондитерских изделий.
- Ви имеет право сесть. Вот здесь. Хир. - И он указал на плюшевое
кресло у стола, должно быть, заимствованное из реквизита местного
городского театра.
Ноги у меня подкашивались, голова кружилась, и я сел, не скрывая
удовольствия, что и было тут же замечено.
- Ви совсем выздоравливать. Очень хорошо. А теперь говорить правду.
Вархейт! - сказал мальчикоподобный эсэсовец и выжидательно замолчал.
Молчал и я. Страха не было. От страха спасало ощущение иллюзорности,
отстраненности всего происходящего. Ведь это случилось не в моей жизни и
не со мной, и это хилое, изможденное тело в грязном ватнике и разбитых
солдатских ботинках принадлежало не мне, а другому Сергею Громову,
живущему в другом времени и пространстве. Так утешали меня физика и
логика, а физиология болезненно опровергала их при каждом моем вздохе, при
каждом движении. Сейчас это тело было моим и должно было получить все то,
что ему предназначалось. Я тревожно спрашивал себя, хватит ли у меня сил,
хватит ли воли, выдержки, мужества, внутреннего достоинства, наконец?
В дни войны было легче. Мы все были подготовлены к таким случайностям
всей обстановкой военных лет, всем строем тогдашней жизни и быта, всем
духом суровой и очень строгой к человеку эпохи. Был готов, вероятно, и
Сергей Громов, которого я сменил сейчас в этой комнате. Но готов ли я? На
какое-то мгновение мне стало холодно и - боюсь признаться - страшно.
- Ви меня понимать? - спросил эсэсовец.
Я кивнул.
- Вполне.
- Тогда говорить. Вифиль зольдатен эр хат? Столбиков. Иметь в отряде?
Зольдатен, партизанен. Сколько?
- Не знаю, - сказал я.
Я не солгал. Я действительно не знал численности всех партизанских
соединений, находившихся под командованием Столбикова. Она все время
менялась. То какие-то группы уходили в глубокую разведку и по неделям не
возвращались, то отряд пополнялся за счет соединений, оперировавших на
соседних участках. Кроме того, у моего Столбикова был один состав, а у
Столбикова, живущего в этом пространстве - времени, мог быть другой -
больше или меньше. Любопытно, если бы я рассказал обо всем, что знал,
совпало ли бы это с действительностью, интересовавшей эсэсовца? Судя по
знакам отличия, это был оберштурмфюрер.
- Говорить правду, - повторил он строже. - Так есть лучше. Вархейт ист
бессер.
- А я и вправду не знаю.
Голубые глаза его заметно побагровели.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг