Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
местным масштабам, далеко отстояла от дома Лобойковой. Мне  тут  не  с
кем было играть на улице: знакомых ребят я здесь не встречал, а  новые
знакомства я всегда заводил туго, мешала стеснительность. Да  и  детей
здесь мало было; у домиков сидели на скамеечках все больше  старики  и
старушки. Иногда я один шлялся по близлежащим  улочкам,  изредка  меня
навещал отец, и тогда мы шли гулять в какой-то сад. Вскоре среди  лета
вдруг выпало несколько дождливых дней, похолодало. Я перестал выходить
со двора, и тогда все внимание  мое  обратилось  на  то,  что  было  в
комнате.
    На туалетном столике лежали два альбома.  Помню  их,  будто  видел
только вчера. Один толстый, большой; на его добротной синей матерчатой
обложке красуются ромашки. Он полон поздравительных открыток. На одной
-- зайцы в сбруе из голубых ленточек везут экипаж в  виде  пасхального
яйца, на котором  золотятся  буквы  "X.В."  ("Христос  воскресе").  На
другой -- дама в розовом, усыпанном блестками платье целуется с усатым
мужчиной, а над ними порхают два голубка  с  веточками  в  клювах.  На
третьей едет по золотым рельсам серебряный  паровоз,  весь  оплетенный
лиловой сиренью, и из его трубы идет дым в виде  сиреневых  лепестков.
На четвертой изображены огромные часы, и на их фоне девочка и  мальчик
стоят с бокалами, улыбаясь друг другу.  В  альбоме  много  открыток  с
фотографиями цыганских певиц и иностранных артисток. Про одну из  этих
артисток тетя Нуля сказала мне, что это -- самая  красивая  женщина  в
мире. Зовут ее, как и мою бывшую няню,  Лина,  а  фамилия  --  конная,
военная: Кавальери. Я в этой  Кавальери  ничего  красивого  не  нашел:
бледная длинноволосая женщина в каком-то  белом  балахоне.  Сама  тетя
Нуля, если на то пошло, гораздо миловиднее.  Да  и  вообще  весь  этот
альбом не очень-то меня интересовал.
    Второй альбом -- потоньше, обложка его поскромнее, победнее.  Зато
содержимое -- куда как интересно.  Он  весь  наполнен  патриотическими
почтовыми открытками; некоторые из них даже в  прорези  не  вставлены,
лежат между страницами: некуда  уже  было  вставлять.  И  если  каждая
открытка в первом альбоме заполнена на обороте рукописными чернильными
строчками (которых я читать еще не умею),  то  у  всех  патриотических
карточек оборотная сторона чистая; только в правом верхнем углу  виден
напечатанный прямоугольничек, куда надо клеить марку, а  слева  вверху
-- изображен  красный  крест.  Зато  на  лицевой  стороне  под  каждой
картинкой обязательно напечатаны стихи. Описываю все это так  подробно
из-за того, что с этими открытками связано мое первое  воспоминание  о
самостоятельном чтении.
    Читать отец обучал меня раньше, еще в Куженкине.  Но  я  не  помню
себя читающим что-либо до появления на моем жизненном горизонте  этого
альбома. Едва я раскрыл  его,  мне  сразу  вспомнилось,  что  подобные
рисунки я уже видел дома, в Петрограде. Кажется,  няня  показывала  их
мне, когда я раскапризничался по какому-то мелкому поводу;  она  тогда
то ли хотела меня утешить, то ли припугнуть. Вот  огромный  человек  с
чубом, выбивающимся из-под фуражки с красным околышем, мчится по  полю
на огромном коне. В руках у  него  огромная  пика.  На  пику  нанизано
несколько  маленьких  человечков  в  остроконечных  касках   и   синих
мундирах, -- некоторые висят вниз головой. Другие маленькие  человечки
со всех ног удирают по полю от  этого  огромного  всадника.  Тогда,  в
Петрограде, я не знал, что это за великан. А теперь я  своими  глазами
прочел, что написано внизу -- и все понял. Это:

                    Храбрый наш Кузьма Крючков
                    Ловит на поле врагов,
                    Много ль, мало -- не считает,
                    Всех на пику подцепляет!

    На другой картинке изображен большой глиняный  горшок.  Горшок  не
простой: у него есть глаза, нос, рот, а вместо волос -- как  бы  шапка
из аппетитно вздувшейся, готовой  перевалиться  через  край  гречневой
каши. Рядом с горшком  лежит  сосиска  --  и  в  то  же  время  она  и
человечек, притом в военной форме. Чуть  поодаль  --  важная,  толстая
человекообразная колбаса  с  заплывшими  глазками  и  в  остроконечной
каске. Внизу текст:

                На полке буфетной, лишь вечер настал,
                Сосискою Венской был поднят скандал
                Прижал ее с кашей Наш Русский Горшок:
                -- Подвинься, сестрица, хотя на вершок! --
                Сосиска вскричала: -- Обид не снесу! --
                И кличет на помощь себе Колбасу.

    На  следующей  открытке  --  продолжение  этого   военно-кухонного
конфликта:

                        Расскажу я, как пошла
                        Русска Каша из горшка,
                        Хвост Сосиске залепила,
                        Тут она и вовсе взвыла...

    А вот еще карточка. На ней под рисунком такое четверостишие:

                        Эх, ледащие вы все,
                        Далеко до наших,
                        Не сравниться Колбасе
                        С Русской Черной Кашей!

    Странно, что на многих таких лубках Россия изображалась нападающей
стороной. Делалось ли это для поднятия духа читателей  или  просто  по
недомыслию  авторов  и   издателей   --   неизвестно.   Что   касается
кухонно-пищевой символики этих стихов и  рисунков,  то  сейчас  она  и
взрослому может показаться загадочной и неясной, а тогда еще  доходила
до всех. Даже я, шестилетний мальчуган, отлично  в  ней  разбирался  и
твердо знал: Колбаса -- это Германия, Сосиска -- Австрия,  Ростбиф  --
Англия, Вдова Клико -- Франция, Макароны -- Италия. Так что немудрено,
что все эти вирши сразу и навсегда были схвачены моей памятью:  семена
упали на уже подготовленную, взрыхленную почву.
    Но до сих пор не пойму, почему моя  память  сразу  вцепилась  и  в
такой вот замысловатый стишок:

                    На фронта два война фатальна,
                    Прижал нас дерзкий Петроград.
                    Не будь, красавица, нейтральна
                    И сочный дай нам виноград.
                    Твой гибкий стан обнявши лапой,
                    И Франц, и Вилли будут папой.

    Ведь здесь мне тогда были непонятны не только некоторые слова,  но
и весь смысл темен. И картинка, напечатанная синей краской, ничего мне
не пояснила: изображена довольно легко одетая дама (одна грудь  у  нее
выглядывает  из  распахнувшегося   одеяния),   сидящая   на   каком-то
квадратном камне; на голове у нее -- набекрень -- шапочка  с  надписью
"Италия". К даме  тянут  мохнатые  лапы  два  существа  с  хвостами  и
копытами и с человеческими лицами. Физиономии эти мне уже  знакомы,  я
их знаю по другим открыткам: это Франц-Иосиф и Вильгельм. Зачем они  к
ней тянутся? И почему они оба станут папой? Политико-сексуальный смысл
этого произведения стал мне понятен много позже, -- вот тогда бы сразу
и позабыть эти строчки! Ан нет! Стишок гвоздем торчит в моей памяти  и
по сей день, так же, впрочем, как и  многие  другие  стихи  такого  же
художественного уровня из этого альбома.
    И все-таки -- поклон мой до земли этому  альбому!  Случилось  так,
что именно  благодаря  ему  из  человека,  умеющего  читать,  я   стал
Человеком Читающим. Да, я уже знал немало стихов и песенок, схваченных
на слух, но в выборе их я сам от себя не зависел. Я  жил  как  бы  под
диктовку.  Теперь  я  обрел  право  выбора,  обрел  одну  из  степеней
человеческой свободы.
    Конечно, лучше всего, когда дети начинают свое  первое  чтение  со
сказок -- ибо там добро всегда торжествует над злом. А  где  мне  было
взять  сказки?  Время  было   необыкновенное,   неустоявшееся,   почти
сказочное, -- а вот сказок для чтения  у  меня  не  было.  Прошло  еще
несколько лет, уже много книг было мною прочтено, прежде чем я впервые
прочел сказки, "скучая и не веря им". Силу и очарование сказок я понял
лишь в зрелом возрасте, они "дошли" до меня очень поздно.
    Лиха беда начало. Альбом с военно-патриотическими  открытками  мне
вскоре  наскучил,  и  я  стал  хищно  искать,  где  бы  прочесть   еще
что-нибудь. Первое,  что  попалось  на  глаза,  --  пачечка  тоненьких
журналов дореволюционного времени, не то "Нивы", не то "Огонька". Этой
стопочкой тетя Нуля накрывала кастрюлю с  водой,  чтоб  туда  мухи  не
лезли; мух, надо признаться, в доме обитало множество.  В  журналах  я
рассматривал снимки танков, траншей, орудий и читал надписи под  ними.
Рассказы и очерки меня не  привлекали,  меня  манило  только  то,  что
напечатано  узенькими  столбиками.  Одно  стихотворение  я   перечитал
несколько раз. Под ним была  виньетка:  девушка  с  длинными  волосами
стоит на берегу моря. Сразу и навсегда запомнились строки:

                    Ты стоишь печально над обрывом,
                    Ветер треплет золото волос,
                    Над простором пенным и бурливым
                    Реет в небе белый альбатрос.

    Дальше не помню. Помню только ощущение грусти, простора, тревожной
и светлой высоты и такую легкость, будто я раскачался на качелях --  и
вдруг на несколько мгновений повис под углом, вопреки закону  тяжести.
Потом эти качели метнулись вниз. Мне стало тоскливо, и я  дня  два  не
брал в руки журналов: читать совсем не хотелось.
    Когда я снова взялся  за  чтение,  мне  попалось  стихотворение  о
гибели "Лузитании". Оно  было  помещено  в  самом  конце  журнала,  на
внутренней   стороне   обложки   (помню   бледно-зеленоватую,   слегка
лоснящуюся  бумагу).  Там  шла  речь  о  потоплении  этого   огромного
пассажирского  парохода  немецкой  подводной   лодкой.   Стихотворение
завершалось энергичной строфой, обращенной к "бошам":

                        И занимают бивуаки
                        Доныне мирные поля,
                        И, как от бешеной собаки,
                        От вас избавится земля!

    Что такое "бивуаки", я не знал, но  я  представил  себе,  что  это
такие рослые, отборные солдаты в какой-то особой, строгой  форме.  Они
отовсюду выходят на поля и строятся там  в  ряды.  Четверостишие  меня
прямо-таки ошеломило, а две последние  строчки  --  в  особенности.  Я
ходил по комнате, повторяя их вслух.  Мне  не  терпелось  прочесть  их
кому-нибудь, но я был один, никого поблизости. Когда наконец пришла со
службы тетя Нуля, я вскочил на диван и оттуда, указуя  на  нее  рукой,
громко произнес:

                        И, как от бешеной собаки,
                        От вас избавится земля!

    Тетя Нуля не обиделась. Она  улыбнулась,  потом  сделала  сердитое
лицо, схватила  диванный  валик  --  и  ткнула  им  меня  в  живот.  Я
опрокинулся на диван и расхохотался.
    Через день отец отвел меня в дом  Лобойковой,  хоть  мать  к  тому
времени еще не прибыла из Петрограда; она  вернулась,  кажется,  через
двое суток. По-видимому, отец считал, что мое длительное пребывание  у
тети Нули стеснительно для нее. Но быть может, ему казалось, что и мне
оно на пользу не пойдет, -- хотя мне там, несмотря на  одну  тревожную
ночь, очень понравилось.
    Спасибо тебе, тетя Нуля!

                      18. МОЙ ПЕРВЫЙ ДЕТСКИЙ ДОМ

    Осенью здоровье отца ухудшилось, его положили в госпиталь. Там  он
пробыл около месяца, затем вернулся в часть. Тем временем  мать  через
УОНО устроилась в детский дом приходящей воспитательницей.  Но  вскоре
отец снова попал в госпиталь, уже на больший срок. Теперь мать с  моей
сестричкой и со мной перекочевала  из  дома  Лобойковой  в  детдом  на
постоянную работу. Ей предоставили комнатку в детдомовском здании; там
она поселилась вместе с другой воспитательницей, у  которой  тоже  был
маленький  ребенок.  Меня  же,  как  сына  военспеца,  через   уездный
военкомат зачислили в тот же детдом воспитанником.  Это  было  большим
благом: теперь заботу обо мне брало на себя государство,  теперь  мать
знала, что с голода я не умру.
    В том детдоме жили воспитанники  разных  возрастов,  --  некоторые
казались мне совсем взрослыми. Меня поместили  в  младшую  спальню,  в
комнату с высоким сводчатым потолком. Там стояло постелей двадцать, --
а могло бы вместиться и вдвое больше. Кровати были  разные:  некоторые
-- короткие,  действительно  детские;  другие   --   длинные,   вполне
пригодные  и  для  взрослых;  некоторые  --   красивые,   с   высокими
никелированными спинками и блестящими шариками (большая часть шариков,
правда, была уже свинчена); другие -- с низенькими спинками из железа,
покрашенного в синий или зеленый цвет.  Мне,  как  новичку,  досталась
кровать с оббитой краской,  с  погнутыми  железными  прутьями.  Но  по
сравнению с той, на которой спал я в доме  Лобойковой,  она  оказалась
очень мягкой.
    Так  я  перестал  быть  "вольным"  и   стал   "приютским";   слово
"детдомовец" в этом городке тогда  еще  не  вошло  в  обиходную  речь.
Теперь я носил, как и все ребята из младшей спальни, серую курточку из
бумажного сукна  и  короткие  штаны  из  чертовой  кожи.  Когда  стало
холоднее, нам  выдали  хлопчатобумажные  чулки  и  плоские  матерчатые
шапки-ушанки. Гулять мы ходили посменно, так как полупальто  (тоже  из
бумсукна) на всю младшую группу не хватало. Первое время  я  отличался
от других тем,  что  носил  не  "штиблеты"  (ботинки),  а  собственные
высокие военные сапоги. Но вскоре их спер и сменял на городском толчке
на еду один воришка из старшей спальни -- и тем уравнял меня со  всеми
остальными. Вообще-то с воровством у своих боролись и  воспитатели,  и
сами детдомовцы; воспитатели --  уговорами,  а  ребята  более  верными
средствами: кулаками. В случае же с моими сапогами никакого хода  делу
дано не было: для детдомовцев я был еще  чужим,  новичком,  а  мать  с
самого начала поставила меня на равную ногу со всеми воспитанниками  и
никакого личного покровительства мне не  оказывала.  Все  конфликты  с
окружающими я должен был разрешать сам. К жалобам я  приучен  не  был:
наушничества, ябедничества, фискальства ни отец, ни мать не одобряли.
    Хоть в Петрограде я и ходил в детский сад  Шафэ,  но  длилось  это
недолго, и к  обществу  детей  привыкнуть  я  там  не  успел,  остался
домашним мальчиком.  В  детдоме  я  был  ошеломлен  шумом,  постоянным
присутствием  людей,  новыми   непривычными   порядками.   От   первых
детдомовских дней у меня впечатления рваные, мятые;  ощущение  неуюта,
сумбура, отчужденности. Помню, что вначале я очень стыдился  бывать  в
общей уборной, стеснялся по вечерам раздеваться в  спальне  при  всех.
Помню и то,  как  первые  дни  не  успевал  вовремя  подставить  миску
("латку") дежурному по столовой, когда раздавали первое, и на мою долю
доставалось  мало  супа;  мне  чудилось,  что  дежурные  мне   нарочно
недоливают.  Помню  непрерывное   ощущение   своей   заброшенности   и
обиженности, своей чуждости всем детдомовцам, воспитателям и  чуть  ли
не всему миру. Иногда мне хотелось поскорее умереть.
    Вдобавок ко всему, меня  стали  дразнить  "косым"--  из-за  левого
глаза. Дома мне никто никогда не напоминал о моем недостатке, да и  те
ребята, с которыми я до этого играл на улице, как-то  не  обращали  на
это внимания, так что я считал себя  не  хуже  других.  Здесь  же  все
прицепились к моему глазу, и каждый норовил обозвать "косым". Когда  я
за это ударил одного мальчишку -- он дразнился больше  других,  --  на
меня навалились несколько его дружков и основательно поколотили. Тогда
один мальчик, который,  по-видимому,  сочувствовал  мне,  научил  меня
драться ногами. Это был дельный совет: руки у меня так себе, зато ноги

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг