- Может, мы ее зря отвалтузили? Она с голоду, поди, на людей-то
бросаться стала?
- Хэх, размяк, валеная шляпа, поверил ведьминым турусам на колесах!
Попомни: теперь никто вас не встретит у маслобойки - вот и все
доказательства.
А и правда: отныне никакая свинья не мешала Ваньке со Стюркой гулять по
Маслобойному переулку. До самой зари.
Зов покойницы
Ну, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах - лешие, в
домах - домовые, это было, как уже говорил, всем известно, почти обыденно и
воспринималось как само собой разумеющееся.
Знали многие также, что души умерших могут прилетать домой, к родным,
оставленным на земле, или в виде ласточки, голубя, если она (душа)
принадлежала человеку доброму, светлому, или в облике совы, если покинула
человека темного, угрюмого. Однако изредка случалось и так, что души
являлись в точном образе тех людей, которым они принадлежали в земной жизни.
Общение с такими душами умерших не поощрялось, более того - было
предосудительным и даже греховным, как общение с неким наваждением,
внушенным злою силою для соблазна.
...Филат был, пожалуй, самым незаметным человеком в деревне. Ничем не
выделялся среди прочих мужиков - ни броским мастерством, ни буйным норовом,
ни красными речами... Напротив, человек он был молчаливый, нрава тихого и
покладистого, работал самые рядовые колхозные работы - на посевной подвозил
семена, на сенокосе отбивал литовки и правил стога, на хлебоуборке отгружал
зерно в мешках и бестарках... А войдя в года, больше всего сторожил - то на
зерновом току, то в бригадной избушке. В селе вообще показывался редко, что
делало его еще более незаметным человеком.
Но однажды случилось такое, что сделало его в некотором роде знаменитым
в последний год жизни. Печально знаменитым, в самом точном смысле этих слов.
А случилось то, что умерла его жена, такая же тихая и незаметная, как
он сам, и вскоре с Филатом стало твориться неладное. Филат шибко затосковал
по своей умершей половине, и сын Куприян, живший с ним, и невестка стали
замечать, что по ночам он вроде как бредит - беседует с покойницей. Сын
сначала молча сочувствовал ему, потом стал увещевать и даже выговаривать,
что нехорошо это и грешно - эдак тосковать по покойнику, беспокоить его дух
и тем гневить Бога. Тогда Филат, спавший на печи, стал выходить ночью в
ограду, чтобы его беседы с новопреставленной никому не мешали.
Один раз, проснувшись среди ночи, сын услышал, как заворочался на печи
отец, как слез на пол, сдернул с вешалки свой дождевик и тихо, стараясь не
шуметь, вышел в сени. Раньше бы Куприян не обратил на это особого внимания -
мало ли зачем направился родитель ночью в ограду: скотину присмотреть,
покурить от бессонницы или просто по нужде, - но теперь, помня о неладном,
он решил проверить, что делает в полночь отец во дворе. И сам, наскоро
одевшись, прокрался вслед отцу на крылечко. Увиденное так поразило Куприяна,
что он оцепенел и не запомнил, сколько простоял на верхней ступеньке,
впившись руками в перила.
Напротив крылечка, под навесом, на длинной козлине сидел в дождевике
отец и живо разговаривал с невидимым собеседником. Невидимость эта
объяснялась отнюдь не ночной темнотой, ночь, напротив, была довольно
светлой, лунной и отец был виден прекрасно: отчетливо различались все его
жесты и даже мимика. Но того, с кем он говорил, Куприян не видел и не
слышал, хотя, судя по интонациям голоса, по вопросам отца, он был явно не
один. И притом собеседницей его была женщина. Если бы не эта односторонняя
слышимость, разговор был вполне обыденный, будничный. Сначала отец
рассказывал сельские новости, говорил о домашних делах, о сыне, о невестке и
внучке. Но потом он стал расспрашивать невидимку, как ей спится там, в лесу
за поскотиной, не беспокоит ли трактор, пашущий рядом пары, не тесна ли
могила, и Куприян с ознобом в спине понял, что отец опять беседует с
покойной матерью. Когда же, повторив неслышимый вопрос: "Не собираюсь ли к
тебе, говоришь?", Филат со вздохом сказал, что надо бы сперва с сеном
убраться, с огородом, помочь сыну прибрать скотишко, а там уж к зиме видно
будет, Куприян не выдержал и, весь дрожа, окликнул:
- Отец!
Разговор тотчас оборвался. Филат понурил голову, опустил плечи,
замолчал, вроде как заснул.
- Тять! Что ты там бормочешь сидишь? Вот наваждение, ей-богу...
Куприян спустился с крыльца, подошел к отцу.
- С кем ты опять разговариваешь?
Филат поднял виноватое лицо, неловко улыбнулся:
- Мать приходила снова ко мне. Как не поговоришь? Родной же человек...
- Да что с тобой? Опомнись. Какая мать? Наша мать ушла навсегда, уж
скоро месяц, как в могиле спит...
Куприян почувствовал прилив жалости к отцу, сел рядом с ним на козлы,
приобняв его с непривычной нежностью, почувствовал, как завздрагивали плечи
отца, и сам не выдержал, заплакал горькими слезами, приговаривая:
- Оставь ты это... Нехорошо это, неладно... Может, тебя в больницу
свозить в район, врачам показать? Есть же лекарства такие, успокаивающие,
усмиряющие...
- Да каки тут лекарства, сынок? Душа болит. А душу пилюлями не
излечишь. Зовет она меня...
- Кто?
- Да мать.
- Как это "зовет"?
- Обыкновенно. Вот сплю я на печке - вдруг среди ночи просыпаюсь в
тревоге, ровно кто под бок меня ширнул, и чувствую неодолимую тягу взглянуть
из-за трубы на оградное окно. Потянусь, гляну - а там уж она, маячит в окне,
бледная, худая, смурная, с открытыми недвижными глазами (будто не сам я
закрыл ей глаза), и машет мне призывно рукой, выходи, дескать, жду, к тебе
пришла. Ну, я дождевик или фуфайку на плечи - и в ограду. А она уже вот
здесь, сидит на козлах с краешку. И я сажусь рядом. Начинаем беседовать...
- Ну, и о чем она...
- Я ж говорю: зовет к себе. Скучно ей там, видать, одной-то. Я другой
раз уж думаю: а может, мне и вправду пора - долой со двора?
- Ну, что ты заладил, ей-богу! - всплеснул руками отчаявшийся вразумить
родителя Куприян.
Как ни старался он, никакие уговоры и увещевания не помогали. Пробовал
даже ругаться на отца, и стыдил его, и корил - тоже все бесполезно.
Филат вроде бы и понимал сына, порой давал туманные обещания
"образумиться", но сам продолжал ходить на ночные свидания с покойницей. А
когда ему стало совсем невмоготу от преследований, скандалов и нравоучений,
нанялся он сторожить избушку седьмой бригады, полевой стан по-нынешнему, где
косцы и метчики оставляли технику, инвентарь, иногда - лошадей. Домой
приходил только изредка, днем, чтобы взять нехитрой еды, помыться в бане, а
ночевал больше там, в бригадной избушке, в семи верстах от села, среди
хлебов, лесов и волчьих логов. Ночевал чаще всего один, у колхозников
седьмой бригады не были приняты ночевки в поле - семь верст до дому не
считались расстоянием. Когда в сумерках скрывалась за косогором последняя
телега, Филат чувствовал облегчение и даже что-то вроде радости: теперь уж
никто не мешал ему беседовать со страшным, но таким притягательным
призраком, прилетавшим к нему и сюда, в неближние леса, чуть не каждую ночь.
А если все же случалось, что кто-то из трактористов или метчиков
оставался ночевать на полевом стане, то, наслышанный о странностях Филата,
спать уходил на сарай, оставляя старика в избушке одного со своими
причудами - ночными бдениями и беседами с невидимкой.
Однажды довелось ночевать и мне на том бригадном стане. Я тогда дергал
веревочку (так называлась работа копнильщика) на "Коммунаре" у комбайнера
Прокопия Жданова, человека на редкость добродушного и неунывающего, самым
сердитым ругательством которого было - "ёшь твою в роги". Естественно -
таковым было и прозвище.
Помнится, роса в тот вечер долго не выпадала, мы бросили жатву только к
полуночи и решили домой не ездить, а заночевать в поле. Сначала
расположились прямо на отволглых соломенных копешках, но было очень свежо, и
кто-то предложил поехать в избушку седьмой бригады. Мы все, комбайнер,
тракторист, отгрузчики зерна, охотно согласились, захватили котомки с
остатками еды, сели в дощатый фургон, запряженный парой лошадей, и скоро
подкатили к полевому стану.
Меня поразили темень и тишина, царившие здесь. Нас никто не встретил.
Не залаяла даже собака. Одинокая избушка и стоявший на отшибе сарай, которые
смутно просматривались во мгле, казались безжизненными. Мы уже решили, что
на стане никого нет, однако когда зашли в избушку и Прокопий чикнул спичкой,
то перед нами предстала неожиданная картина. На кровати в фуфайке и шапке
сидел, нахохлившись, бородатый Филат. Он, прикрывая ладонью лицо от света,
смотрел на нас каким-то усталым, отрешенным взглядом. Впечатление было
такое, что мы оторвали его от неких важных дел или дум.
- Чего сумерничаешь, хозяин? Примай гостей, ёшь твою в роги! - бодро
сказал Прокопий. Филат нехотя поднялся, молча зажег керосиновую лампу без
стекла и снова сел на кровать, покрытую старым тряпьем.
- Не найдется ли чайку, дядя Филат? - спросил Прокопий все тем же
бодро-непринужденным тоном, желая вызвать сторожа на разговор. Но Филат
снова не произнес ни звука в ответ, лишь молча указал на старый, облупленный
чайник, стоявший на буржуйке. Мы все испытывали чувство неловкости от того,
что хозяин был явно не рад нашему ночному вторжению. А Прокопий, все еще не
теряя надежды расшевелить его, сказал не столько с вопросительной, сколько с
утвердительной интонацией:
- Видать, помешали тебе...
Этот вопрос-утверждение прозвучал явно бестактно, ибо все мы тотчас
поняли его скрытый смысл. Понял, конечно, и Филат, что имел в виду Прокопий.
Но снова ничего не ответил, а только слабо и как бы обреченно махнул рукой
и, поднявшись, вышел за двери.
Подавленные этой странной односторонней беседой, мы молча подогрели чай
на железной печке, доели остатки съестных припасов и пошли спать на сарай. А
когда проходили мимо Филата, сидевшего на крылечке, он, наконец, сипло
выдавил единственную фразу, услышанную мною от него в ту ночь:
- Ложитесь в избушке, там теплее, а мне все равно не спать.
- Ладно, отдыхай, дядя Филат, мы как-нибудь на сеновале, - ответил
Прокопий уже без нарочитой бодрой нотки, скорее даже с грустным сочувствием.
Сухо шуршавшее сено на сарае было устлано какими-то дерюгами. Мы легли
на них вповалку, не раздеваясь. Мне досталось место с краю, напротив лаза в
дощатом фронтоне. Лаз был обращен к избушке, и я долго еще смотрел на тускло
светившееся оконце, в котором мелькала тень Филата.
Он то ходил из угла в угол, то присаживался к столу и, подперев голову
рукой, недвижно смотрел на огонек, то выходил на крыльцо, но скоро опять
возвращался в избушку, точно бы ждал кого-то.
С жадным вниманием, смешанным со страхом, я следил за ним, надеясь
увидеть его встречу с призрачной гостьей, однако время текло, а к Филату
никто не прилетал, не приходил. Наконец, огонек в окошке погас, избушку
поглотила мгла, и я незаметно заснул под дружное похрапывание своих
сотоварищей.
Когда закончились полевые работы и на бригадном стане сторожить стало
нечего, Филат вернулся домой, похудевший, с запущенной бородой. И первое
время, к радости родных, не возобновлял своих ночных бдений. Однако вскоре
сын и невестка снова стали замечать, что он в полуночный час ведет беседы с
покойницей. Надеялись, что эти вылазки во двор прекратятся с наступлением
холодов, однако и морозы не остановили Филата. Он продолжал по таинственному
зову выходить на свидания с тенью усопшей. Но, правда, недолго. В декабре,
на Катерину-санницу, слег, стал жаловаться на боли в груди и удушье,
проболел недели две и тихо отошел.
Суеверные люди не преминули увидеть в его кончине козни нечистой силы и
утверждали, что это "она" его все же сманила к себе, а мыслящие более здраво
говорили, что он просто схватил простуду, маясь от бессонницы и полуодетым
коротая морозные ночи на козлах во дворе.
Скачущий череп
Нас воспитывали в презрении к собственности, к корысти, к чистогану, и
мы действительно росли полными бессребрениками. Но все же и нам хотелось
иногда иметь некоторые деньжонки. Пусть самые скромные, какую-нибудь мелочь
или мятый рублишко. Однако и таковые водились у нас редко. И раздобыть их в
глубинном селе было трудно, почти невозможно. Даже у взрослых колхозников,
работавших в основном за натуральную оплату, карманы были пусты. Ну, а у
нас, крестьянской ребятни, и подавно.
Нет, мы не были лентяями, и я уже говорил об этом. Мы начинали работать
рано, чуть ли не с малолетства. Сперва возили копны в сенокосную пору,
пололи колхозный огород, табачные и картофельные делянки и даже пшеничные
посевы (да-да, в те годы пололи и хлеба, притом вручную), потом, немного
повзрослев, шли на конные грабли, на косилки, в подпаски, прицепщиками на
трактора или штурвальными на комбайны... Да мало ли разных работ на селе! Но
заработков своих мы не видели, не ощущали. Колхозникам платили только дважды
в год: раз осенью зерном, после расчетов с государством, а второй - уже
зимой, после отчетного собрания, - деньгами. Но деньги эти были ничтожными.
К тому же их получали за нас родители и пускали вместе со своими на покрытие
налогов, на затыкание срочных дыр в хозяйстве...
Конечно, какие-то копейки перепадали изредка и от родителей, но чтобы
иметь свой свободные деньги - на кино, на конфеты, на игру в чику, - нам
приходилось изобретать различные пути добывания их.
Прямо сказать, путей этих было немного. И почти все они сходились к
приемному пункту сельпо, к "Утильсырью". Для получения денег туда
требовалось сдать что-либо с крестьянского двора, из лесу или с поля. И вот
одни ловили сусликов, бурундуков, зайцев и сдавали пушнину, другие искали
куриные яйца, "плохо лежавшие" в своих или соседских подворьях, третьи
собирали металлолом, тряпье и кости...
Именно с последним сырьем, с костями, связана в моей памяти одна
страшная история, которую я также хочу рассказать.
Палую скотину и лошадей у нас хоронили за селом, на скотомогильнике (к
которому почему-то как магнитом тянуло живых деревенских коров, и они, роя
копытами землю, подолгу ревели дикими трубными голосами) или же, если трупы
были относительно свежими, увозили на колхозную звероферму, где содержались
то лисы, то еноты. Однако нередко падаль выбрасывали и просто где-нибудь в
лесу, в черемуховом колке, в глухой лощине - подальше от глаз.
И вот однажды мой сосед и приятель Гришка Кистин сообщил мне, что он
видел в Пашином логу у колка лошадиные кости, почти целый скелет, дочиста
обработанный волками, лисицами и воронами. Неплохо бы его притащить и сдать
в "Утильсырье".
Мне это предложение показалось дельным. Речь шла о десятках килограммов
костей. Как говорится, игра стоила свеч. Дело было зимой, и мы решили идти
на промысел с санками, притом - немедля, сегодня же, чтобы опередить
возможных конкурентов.
Надобно сказать, что у меня были преотличные деревянные санки,
сработанные отцом. Точная копия настоящих саней-розвальней, с высокими
головками, с шинеными полозьями, фигурными копыльцами и даже - с отводами,
заплетенными посконной веревкой. Неплохие санки имел и Гыра, правда,
железные и без отводов, но тоже довольно вместительные.
- Как стемняется, так и пойдем, - сказал Гыра.
- Зачем ждать, когда стемняется? - не понял я.
- Да не тот это груз, чтоб везти напоказ по деревне.
И только тут дошло до меня, насколько прав мой приятель. Мне живо
представилось, как тянем мы на санках грубые мослы, с потеками обмерзлой
крови, через Школьный проулок на главную улицу, а из дома напротив выходит,
например, Римка Юркина, на которую я не дыша оглядывался по десять раз за
урок с соседней парты... Случись такое, впору провалиться от стыда сквозь
землю.
А Гыре пришлось бы еще труднее. Он был года на два постарше меня и хотя
еще не окончил семилетки, но уже считался почти что взрослым парнем. Его
запросто пускали на вечерние сеансы. Он даже дружил в открытую с
одноклассницей Галькой Петуховой и провожал ее из клуба домой. Правда, жила
она на другом краю села, на Московской заимке, однако частенько приходила
вечерами к школе на пятачок, где обычно собиралась молодежь, в аккурат
напротив переулка, через который шла прямая дорога из Пашина лога.
Словом, выход был действительно один - отправиться за лошадиными
костями под покровом тьмы. Верно, и это не гарантировало от нежелательных
встреч на улице и за селом, но все же снижало их вероятность.
Чтобы не вызывать лишних подозрений у наших приятелей и не выслушивать
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг