чувствовать за собой вину - вину, которую я не мог признать. И кого винить?
Несправедливость и жестокость природы? Не слишком ли распространенное
обвинение и заодно оправдание? Я полагал, что она заплачет, но вместо этой
естественной женской реакции, произнесла не изменившимся голосом:
- Желается вам знать, что я - необычная пациентка. Когда я вижу в
зеркале свое лишенное красок и теплоты жизни лицо, я нахожу себя словно
полумертвой, то есть я не живу, не существую в той мере, в какой, например,
существуете вы. Мне известно о непознанных мною безднах радости, счастья,
полноты чувств, и я надеюсь, что стоит мне избавиться от моего уродства, как
я познаю их. Вы слышите, господин доктор? - неожиданно добавила она и
продолжила, не дожидаясь моего ответа. - Но вслед за тем я прихожу к
совершенно противоположному подозрению: уродливо ли мое лицо? Ведь многие
находят его изыскано красивым... К тому же, есть ли в жизни те бездны
счастья, о которых столь часто и надоедливо разглагольствуют люди? И почему
та, кто обладает пусть редкой, холодной, но красотой, никогда не чувствовал
себя счастливой? - она опять на мгновенье умолкла. - Говорят, что моя
красота леденит душу. Вы не находите?
- Вы явились ко мне за тем, чтобы я выписал рецепт счастья?
- Я не столь наивна, но...- она запнулась, - но я должна была к вам
прийти, - тотчас барышня с лицом деревянной куклы встала и, чуть сутулясь,
по-старчески засеменила, не попрощавшись, к двери. - Позже вы поймете
меня...
За окном усыпал дорогу куцый весенний снежок. У меня осталось грустное
чувство после ее ухода - не потому, что я узрел еще один из нескончаемой
череды ему подобных пример бездушия природы, но потому, что девица несла с
собой боль, к виду которой мое сердце не очерствело. Я сознавал, что ничем
не мог ей помочь, и в этом смысле был честен перед собой, однако признание
собственного бессилия не утешало, а унижало меня. Наблюдая мысленно свою
гостью, я находил и у себя ущербность. Она сказала, что она полумертвая, а
ведь и я - живу ли? Да и другие - живут ли? Мы все пригнетены
необходимостью, наш дух, по сути, умерщвлен, мы существуем рефлекторно... А
у нее, неожиданно подумалось, верно, двусторонняя контрактура лица, сильно
поражены лобные и скуловые мышцы - с медицинского угла зрения, вероятно,
было бы любопытно ее наблюдать. Впрочем, она заинтересовала бы не только
невропатолога, но и антрополога: какой-то и вправду необычный человеческий
тип, некое неизъяснимое притяжение было в чертах лица сутулой курсистки.
Я заварил чай в облупленном фаянсовом чайнике, поднес к губам чашку,
подул, разгоняя горьковатый парок... Вот ведь что непостижимо - минуту назад
она сидела передо мной на стуле, и вот ее уже нет, точно не было никогда.
Нечто подобное описывал Беркли, этакий незамысловатый философский этюд:
слышишь, как едет карета по мостовой, значит, карета существует, и
существует до той поры, пока доносится перестук колес... Мы все неспешно
уходим, погружаемся в небытие: я со своими рефлексиями, опухший от пьянства
Н.А., Леонтий в объятиях похотливой вдовушки, Юлия... Но ее лицо - "уродливо
прекрасное" - в отличие от бесчисленного множества иных не исчезло во мраке,
а проплыло и начало, напротив, ярче вырисовываться перед моим мысленным
взором; ее образ как бы противился погружению во тьму.
Я спустился к Леонтию, - он спал в батистовой сорочке, и на голове
белел вольтеровский колпак, старивший его. Я не решился будить гувернера -
посидел у кровати, меланхолически оглядывая комнату, видя в окне все те же
крупицы замедленно падающего снега, слыша, как Леонтий причмокивает во сне.
Шумно выдохнув, он повернулся на бок, и старческий колпак съехал с его
головы, после чего светлые волосы разметались веером, усыпали подушку. На
полу под кроватью стояли початая бутыль и высокий фужер с засохшей на дне
каплей красного вина. По стенкам фужера ползала муха, - я спугнул ее,
брызнул струей, наполняя фужер до краев, и в три глотка осушил его. Затем
поднялся к себе, переоделся и вышел на улицу.
Я не знал, куда шел, - машинально переставлял ноги. Помалу шаг мой
убыстрялся, мостовая клонилась, падала со взгорка, и я вышел к реке. В
заводи, в подкове низкого глинистого лысого бережка была недвижима лодка,
точно впаянная в воду. "Желается, господин почтенный?" - поднял голову
сидевший в лодке старик в солдатской шинели и взялся обматывать тряпьем
культю, что была взамен правой ноги. Я неопределенно махнул рукой: "На тот
берег". - "В какую деревеньку - в Касьяновку, Заболотово иль Ивановское?" -
"Ты меня на тот берег перевези, а там я сам дойду". - "Как угодно вашей
милости".
Я прыгнул в лодку и уселся на дощатую перекладину. Лодочник с
удовольствием на небритом морщинистом лице огладил повязку на культе,
поплевал на ладони и взялся за весла. Греб он неспешно, умело, ладно,
долгими пружинистыми гребками, с тихим плеском погружая лопасти весел. На
середине реки мне вдруг стало страшно - конечно, страх этот имел причину, я
представил, какая толща воды подо мной, но причина эта была не единственной.
Нечто недружелюбное, угрюмо-зловещее присутствовало в пейзаже сонной природы
окрест, в надвигавшемся крепостной стеной обрыве берега, да и в самой фигуре
лодочника, с хитроватым испытывающим прищуром поглядывавшего на меня. "Что
ему надобно? Почему он так смотрит?" - думал я с усиливавшимся
беспокойством. Облегчение не пришло и тогда, когда лодка уткнулась в
прибрежную полоску земли. Я отсчитал старику несколько монет, спрыгнул и
быстро пошагал, удаляясь от берега, затем вскарабкался на обрыв, не найдя
тропки, и ступил в степь - пустынно-голую, неприютную. Ветер пронизывал мои
одежды; вороны отчаянно взмахивали крыльями, борясь с воздушными потоками.
Дуло столь свирепо, что представилось, как меня сорвет с обрыва и понесет.
Я направился по самой кромке обрыва, рискуя сорваться, через какое-то
время повернул в степь и упал грудью на пригорок, уткнувшись лицом в пучок
куцых трав. Земля была холодна и безучастна. Я ничего не хотел сказать ей,
лежал, закрыв глаза, слыша, как завывает вихорь, и как бы медленно уходил
прочь от самого себя, к неведомому горизонту. Более ничего не осталось в
моей жизни, кроме этого призрачного горизонта, до которого у меня не достало
бы сил дойти, и ноги мои с неизбежностью подкосились бы...
Тот же одноногий лодочник переправил меня назад, и я, озябший, забежал
в трактир, присел возле очага и попросил горячего вина с корицей и перцем.
Прислуживал сам хозяин - чернобородый, степенный, всегда трезвый мужик,
относившейся к посетителям с отцовской снисходительностью. Я сидел, протянув
ноги к огню, мелкими глотками отпивал обжигающий губы напиток,
Хлопнула дверь, и молодая женщина с претензией на элегантность в
облезлом меховом манто, в мятой шляпке направилась к стойке. Трактирщик
налил ей водки, но денег не взял - верно, он хорошо знавал эту особу. Она
лихо запрокинула рюмку, промокнула губы платочком, что-то весело шепнула ему
и деланно засмеялась.
Когда я вышел, сразу обратил внимание на эту дамочку - со скучающим
видом она стояла на тротуаре неподалеку.
- Гуляете? - справился я невзначай.
- Гуляю.
- Отчего же одна?
- Так веселей.
- Вы, верно, любите юмор?
- По всякому бывает, - неумно отозвалась она.
Я чувствовал всю лживость своего заигрывания, но уже знал определенно,
что не могу не пригласить к себе эту тротуарную девку...
Она вошла, рассеянно оглядела комнату: "Как здесь пусто", - опустилась
на стул. Я должен был сказать любезность, угостить шампанским, но не нашел
ничего лучшего, как неловко напомнить:
- Вы забыли снять манто.
- Я не забыла, - недовольно произнесла она, - тут зябко, а я привыкшая
к теплу, - и завела прядку волос за крохотное ушко. Личико у нее было
чистое, молодое, бездумное, с легким румянцем, но какое-то заспанное и как
будто по этой причине слегка сердитое.
- Чаю с сухарями желаете?
- Вы и дальше будете болтать?! - раздраженно и с оттенком недоумения
отозвалась гостья.
Она бросила на сиденье стула манто, расстегнула ворот и сняла платье
через голову, оставшись в застиранных панталонах, плотных шерстяных чулках и
в лифе. Разделся и я и лег под одеяло. Меня всегда занимала эта особенность
человеческого поведения, несоответствие между тем, что указывает тебе разум
и тем, что ты делаешь на самом деле. Сейчас я с удовольствием бы раскрыл
страницы книги, но почему-то взамен этого тупо ожидал, когда стянет чулок
неизвестная мне скучная глуповатая дамочка. С большой долей вероятности
можно было сказать, что и она едва ли думала обо мне, а скорей о
каком-нибудь дырявом чайнике, который нынче вечером ей предстояло отнести
лудильщику. Единственное, что нас сближало, - наша нелепая случайная встреча
сегодня.
Она обхватила плечи, выставив худые острые локти, пробежала на
цыпочках, забралась под одеяло, порывисто прижалась ко мне, ища тепла.
Я всегда верил, что женщина необыкновенное, возвышенное создание, почти
божество, даже в падении ей свойственно очарование, что само падение только
от ее слабости, а не от врожденной низости, - можно ли представить, сколь
часто доводилось мне испытывать разочарование?
- Ты бывала прежде в этом доме?
Она помолчала, настороженно выжидая, что последует за моим вопросом, и
после призналась:
- Никак доводилось.
- Ермила ублажала?
- А вам должно быть без разницы...
"Верно, - помыслил я, - мне должно быть без разницы". Она начала
осторожно ласкать меня привычными к мужскому телу пальцами, а я, будучи не в
силах побороть отвращения, резко отбросил ее руку, досадуя, что затеял эту
неуклюжую забаву, встал, отыскал трубку...
- Ради Бога, собирайся наскоро и уходи - вот деньги, - я положил на
стол купюру и бросил кулем одежду на кровать.
Мадмуазель стремглав вынеслась из комнаты, наверняка опасаясь, что я
могу раздумать и отобрать деньги.
Через какое-то время я спустился во двор, сел на скамью под липой,
ветви которой ложились на скат крыши. Ни души не было во дворе, только пара
голодных котов выбежали в надежде заполучить от меня кусок. Двор с
внутренней стороны ограждал накренившийся забор из темных рассохшихся досок,
за ним тянулась межа в пожухлом бурьяне, разделенная дорожкой к лавке
керосинщика, за лавкой легли огороды, посадки деревьев, лепились избы. Дымок
из трубки щекотал ноздри, я вяло помахивал рукой перед лицом, разгоняя клубы
дыма; обернулся, когда с улицы донеслись пьяные голоса. Я различил за углом
очертания силуэта, бывшего мне знакомым, как показалось. Я поднял голову -
девичий абрис, вознесенный на конек крыши, с руками, простертыми к зовущим
небесам... Таким прихотливым и мимолетным образом соткался табачный дымок,
но силуэт исчез не сразу, когда я в душевном напряжении отвел в сторону
руку, а мгновением позже, побыв ровно столько, чтобы я убедился в его
реальности. Вслед за этим вспомнилась шутливая строка: "Что за странный
домовой пролетел над головой?" - я посмеялся над собой и вечером того же дня
сходил в синематограф, где чудесно отдохнул.
__________
Читатель, возможно, уже составил представление о характере моей жизни,
и не следует разъяснять, что мое существование, внешне незаметное,
размеренное, требовало значительных духовных сил. Признаюсь, я сам себя
всегда плохо понимал. Смешно говорить о моем авантаже перед кем-либо. Я не
стремился к раздолью, которым прельщаются в мои годы, не искал богатства;
помыслы о признании и известности в мире медицинской науки были давно
похоронены. Я избегал соблазнов, подстерегавших и разбивших судьбы многих:
гордыни, сребролюбия, тщеславия, - и все же необходимость жизни отнимала у
меня все жизненные соки. Я радовался, как ребенок, провожая прошедший день,
и просыпался с камнем на душе, с щемящим сознанием некоей своей вины.
Вероятно, мысль моя еще слаба, чтобы пролить свет на происхождение моей
хандры; частенько я был вял, как занедуживший старик. И раньше я не видел
себя участником людского хоровода, однако не сторонился, не тяготился им
так, как ныне. Порой мнилось, что и без пищи я способен обходиться вполне, и
в самом деле сутками напролет не вставал с кровати - я не находил ни в чем
смысла, не видел ни в чем нужды; обычной слабостью, переживаемой весной, это
не объяснялось. Я никогда не видел себя участником жизни, но отчего столь
остро, столь настоятельно я ощущал себя неудачником, несчастливцем? Здесь
был какой-то знак, я верил.
Непонятно почему вставала перед взором некая женщина. Облик ее не
проступал на темном, усыпанном звездами полотне; сия мечтательность и
необъяснимая страсть узреть ее не были прекраснодушны, поверхностны, тяга
сделалась почти необоримой - я жаждал как бы спасительного видения,
терзался, и в один миг резко проступила недвижимые алебастровые губы. Взгляд
ее был направлен прямо на меня, был строг, назидателен и звал куда-то.
Ведение явилось столь явственно, выпукло, осязаемо, что я невольно вскрикнул
и закрылся рукой, словно защищаясь от устремленного сквозь меня
всепроникающего взора. Протяжно запели петли отворяемой двери, но я не
сомневался, что этот звук ирреален, и только когда послышался шелест ткани,
я опустил руку, дабы удостовериться. Девушка с застывшим в параличе лицом
остановилась у стола, положив на него завязанный узлом матерчатый куль.
- Принесла вам еду, Павел Дмитриевич, - буднично известила она.
Чувствовала ли она всю неловкость положения, застав меня в смятении,
обнаружив на моем лице следы приступа отчаяния?
- Очень мило с вашей стороны, - отозвался я с нарочитой иронией, тщетно
пытаясь совладать с собой. - Позвольте полюбопытствовать, чем вызвана столь
трогательная забота?
- Вы уже два дня никуда не выходите.
- Ошибаетесь, не далее как вчерашним днем я сиживал во дворе.
- Вам не здоровится...
- А почем вы знаете, что мне не здоровится?
Я в раздражении отвернулся, сознавая, что не могу встать (не показывать
же ей подштанники?), но было бы форменным свинством продолжать разговор
лежа. Когда я оторвал голову от подушки, то обнаружил, что гостьи нет в
комнате. Узел с едой покоился на столе. "Черт побери, как это она так ловко
выскользнула? - с каким-то нехорошим удивлением подумалось. - Зачем она
вообще явилась? Неужто завсегдатаи этого дурацкого клуба больных
контрактурами отрядили ее ко мне с угощением?" Подзуживаемый голодом, я
развязал тряпицу и выставил на стол чугунок с еще теплыми картофелинами,
прикрытыми сверху ломтем сала. Отрывистыми, поспешными движениями пальцев
стал срывать шкурку с картофелины, и тут девичья рука поставила рядом
солонку. Я застыл с картошкой, поднесенной ко рту, замедленно оборотил
голову:
- Прошу прощения, мне подумалось, что вы ушли, - пробормотал я
растерянно.
- Ушла? - повторила она с ударением, как бы впервые слыша, открывая для
себя это слово.
- Вправду маковой росинки два дня не едал...
Она походила на человека, находящегося в оркестровой яме среди
оставленных музыкантами инструментов и затаенно ощущающего, как инструменты
вот-вот оживут, из них польются звуки. Мне представлялось, что она смотрела
на меня как на такой инструмент, а слова, мною изрекаемые, были, сказать
правду, как бы лишенными смысла для нее, но несли чарующее звучание... Она
заворожено, почти неслышно, повторила: "Маковая росинка".
- Садитесь, Юлия, - пригласил я ее. - Покорнейше прошу извинить мой
непотребный вид.
Она примостилась на краешке табурета:
- Я чуть побуду и уйду.
- М-le, я не прогоняю вас! Напротив, огорчительно, что в прошлый раз
был голоден и резок. Посидите со мной, разделите трапезу. Прошу вас,
поведайте местные новости.
- О чем вам рассказать?
- Ну, к примеру, о вашем клубе.
- Я же говорила, что вы совестливый человек, - произнесла она в своей
обычной манере, как бы вслух обращаясь к себе самой.
- Не только совестливый, - улыбнулся я. - У меня хоть отбавляй иных
достоинств.
- О нашем клубе... - повторила она. - Что ж, если вам угодно... Там
собрались люди, идущие поддержки друг у друга. Только человек, испытавший
равную с нами боль, способен нас понять и проникнуться нелицемерным
участием. Мы знаем цену так называемой общественной заботы и сострадания и
потому верим словам утешения, произносимым только нашими устами. Мы
воспринимаем общество как скопление людей, враждебных нам, и враждебных друг
другу. Неправда, что наш клуб - обитель несчастий. Нам больно и мучительно
лицезреть друг друга и вместе с тем мы сознаем, что наш клуб - единственное
место на земле, где нам не солгут, где нас покидают тягостные думы о своем
уродстве и где нечасто, но все же можно услышать несмелые,
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг