операцию для извлечения бабушки и внучки, то непременно под наркозом с
последующим зашиванием и залечиванием. Со школьниками немало хлопот. Их ведь
нужно питать классиками, иначе прервется культурный процесс. Ну, скажем, с
Тургеневым все в порядке. Выкинуть абзац, где он сообщает, как весело было
ему смотреть на подстреленных кургузых уток, тяжко шлепавшихся об воду,- и
практически все. Но сколько возни с Гоголем! Куда девать запорожцев,
молодцевато побросавших в Днепр все еврейское население Сечи? Евреи утонули,
смешно дрыгая ногами, а веселые хлопцы отправились гулять по Польше, жечь
алтари с прильнувшими к ним светлолицыми плмеиками, поднимать на копья
младенцев.
Все эти безобразия, искажающие героический оорач Тараса, придется
убрать...
Итак, Андрис и Велько сидят за книгой, и могучее воображение режиссера
начинает работать.
Кто мог бы, даже вольными словами,
Поведать, сколько б он ни повторял,
Всю кровь и раны, виденные нами?
Данте
- Ты представляешь этот зал - тесный и безграничный одновременно? -
сказал Андрис, подняв глаза от страницы.- Толкутся судейские - секретари,
адвокаты, присяжные, прокуроры, стражники, судьи, повытчики, барристеры,
стряпчие, атторнеи... Может быть, они поют?
- Секретаришко,- подхватывает Велько,- тоненько выводит, со
слово-ер-сами. Красавец адвокат, борода холеная,- бархатистым баритоном...
- А вот прокурор, похожий на сову с тайной печалью во взоре, унылым
речитативом перечисляет приобщенные к делу вешдоки: топоры, плахи, виселицы,
винтовки, наганы, яды, доносы...
Костры.
Кресты.
Крематории.
В соседнем помещении, тоже немалом, подсудимые толпятся у бака с водой,
пьют из прикованной цепью кружки, вытирая усы, сидят на полу и лавках (кто
побойчее, ухватил место), выпрашивают покурить у конвоира и галдят,
галдят...
- Вы здесь не стояли,- говорит Ирод Великий Наполеону Бонапарту.- И
вообще, отдайте кружку.
Наполеон рассеянно отходит. Он задумчив. Он шлифует в уме защитительную
речь. Составляет мысленно список свидетелей. Нет той жертвы, которую он ни
принес бы Франции, ее свободе, миру и процветанию. Разве не французский
народ благословил его на кровавый и славный путь? Кто был в той толпе, что
ревела у стен Елисейского дворца душной июньской ночью пятнадцатого года:
"Не нужно отречения! Да здравствует император!" Лишь одна подробность,
засевшая в фантастической памяти Наполеона, не давала ему покоя, когда он
брезгливо протягивал оловянную кружку толстому, дурно пахнущему царьку. Те
четыре тысячи турок, сдавшихся в Яффе. Им обещали жизнь, и они сложили
оружие.
Три дня сидели пленные в сараях. На четвертый он велел их расстрелять.
Все четыре тысячи. Турок выводили на берег партиями по сто.
И так сорок раз. Два офицера, командовавшие расстрелом, бились в
истерике.
Наполеон снял шляпу, отер пот. Ведь будет очная ставка. Надо
посоветоваться с Цезарем, как себя держать. Найти его. Один из немногих
приличных людей в этом сборище. Цезарь. Император снова надел шляпу, заложил
руку за борт гвардейского егерского мундира и решительно зашагал на поиски
учителя, едва не боднув верзилу в старомодной треуголке и пыльных сапогах,
который грыз ногти, топорщил кошачьи усы и сверкал белками.
Усатый верзила, видимо, тоже был озабочен воспоминанием, крохотным
пятнышком, вкравшимся в блистательную череду славных дел. Может быть,
вспомнил он, что проведением благотворных для государства реформ истребил
пятую часть своих подданных?
Нет, то было во славу отечества. Другая мысль смущала. В Трубецком
бастионе Петропавловской крепости прочли царевичу приговор - повинен смерти.
Наутро, уже приговоренного, велел он царевича пытать, дабы всю истину
допрежь смерти открыл. И только после пыток послал к сыну четверых близких
людей - задушить.
"Прими удел свой, яко же подобает мужу царской крови",- говорили они.
Но не слушал царевич, а плакал.
Петр шляпу снимать не стал - покрепче корсиканца. Но посоветоваться
тоже был не прочь. "Кто тут из нашего брата, из царей, своих детей
убивал?" - напряг он память. Взгляд натолкнулся на группку незатейливо,
почти одинаково одетых людей, сбившихся в кучу, поймал на мгновение глаза
одного, второго - и метнулся в сторону. Такая жуткая мертвечина стыла за
стеклами очков и пенсне, прикрывавших эти уныло схожие одутловато-усатые
лица, что венценосный сыноубийца содрогнулся, свернул в сторону и пошел
искать репинского старика с горящим взором.
А мертвые взгляды из-за стекол в надежде и страхе стремились к одной
точке. Там, один среди базара и гомона, стоял он - их вожак, их пахан, их
отец, их кумир. Сейчас оживет его хрупкая сутуловатая фигура с неловко
висящей левой рукой, мудрая улыбка осветит бесстрастное лицо, и остро
отточенный красный карандаш, зажатый в красивых, немужских пальцах, наложит
окончательную резолюцию на это нелепое судилище: "Запретить. Виновных -
наказать".
- Стоп! - сказал Велько.- Их череда бесконечна. Но разве не наказаны
они уже - смертью и проклятием потомков? Принужден был заколоться Нерон.
Зарезали Калигулу. Рак не то мышьяк съел Наполеона. Отравился Николай I.
Сделал свое дело Брут. Часто ли тираны умирали в преклонном возрасте "при
нотариусе и враче"?
- Были, были такие. Возьми хотя бы этого пахана с красным карандашом.
Самый крупный в истории изувер, а, говорят, умер стариком и вполне
самостоятельно.
- Пусть так, а терзания совести? Ну хоть раз?
- О чем ты, Велько!
- Да и чем их накажешь, кроме самого примитивного ада?
- Не знаю, какой ад ты называешь примитивным. Единственную мне знакомую
разновидность я полагаю совершенно неудовлетворительной. Категорически
заявляю: мы не можем полагаться на этот институт - нет в нем справедливости.
Суди сам.- Андрис снял с этажерки потрепанный том и заговорил с жаром,
временами сверяясь с книгой: - Круг первый. Никаких пыток. Умеренный комфорт
и какое-никакое озеленение. Однако же атмосфера мрака и безысходности.
Снизу - вопли истязаемых, зловонные испарения.
Кто же населяет сию юдоль безбольной скорби? Да цвет человечества!
Мудрецы - Аристотель и Демокрит, Диоген и Анаксагор. Поэты - Гомер и
Гораций, Овидий и Орфей. Целители - Гален и Гиппократ. И множество других
достойнейших людей, лишь тем и виноватых, что жили до Христа. Что правда, то
правда, он, Иисус, оттуда кое-кого выручил. Вывел, кажется, Ноя, Авраама с
родственниками. Но эта полумера лишь усугубляет несправедливость по
отношению к широким массам добродетельных язычников.
Покинем этот круг. Нас ждет второй, где адский, ветер гонит, и корежит,
и тяжко мучит душ несчастных рой, стенающих во мраке.
Так за что же их бросили сюда? В чем их вина? Они любили. Милостивый
Боже! Зов плоти - грех? Возьми их, Сатана, теперь твои Паола и Франческа.
Карай их блуд! Но как их страсть сильна, как полны очи трепетного блеска...
Каких же сладострастников поместил туда Данте? Семирамиду и Клеопатру,
Париса и - Бог весть за что - безупречного рыцаря Тристана. Живи поэт позже,
он отправил бы в круг второй Каренину с Вронским, Эмму с Леоном, да и Федора
Ивановича Тютчева с Денисьевой не пощадил бы.
Быть может, ниже, в третьем круге, найдем мы справедливость?
Куда! Кто там гниет под вечным дождем, тяжким градом, оскальзывается на
жидкой пелене гноя? Насильники и убийцы? Грабители и растлители малолетних?
А вот и нет. Там, в ледяной грязи, ворочаются... любители хорошо поесть.
Достойнейшие мужи могли оказаться среди них: Гаргантюа и Портос, Ламме
Гудзак и Афанасий Иванович Товстогуб, Петр Петрович Петух и Евгений
Дамианидис.
А ты, Велько, ты не украсил бы эту компанию? О, я знаю множество людей,
наделенных редкими качествами, которые, после хорошей лыжной прогулки в
ожидании электрички извлекают из рюкзака термос с кофе и промасленный пакет,
набитый крупными, ладными бутербродами с ветчиной. И модус операнди этих
людей в отношении означенных продуктов напоминает действия льва, настигшего
антилопу после трех дней погони. Я так и вижу симпатичного Питера (Пьера,
Педро, Пьетро, Петю), безмятежно поедающего пудинг (луковый суп, жареную
форель, пиццу, горшок щей) и спокойного за свою судьбу, меж тем как судьба
подбирается к нему с гнусными намерениями. "У меня свои виды на тебя,
Питер,- говорит судьба.- Ты, Пьер, обжора. Чревоугодник. Раб желудка, вот ты
кто, Петруччо. Нельзя без омерзения смотреть, как ты жрешь эти пельмени. А
потому мокнуть тебе в зловонной жиже до Страшного суда" [ Тут Андрис, видимо
от волнения, впал в анахронизм. Ну, положим, электричкой он мог назвать
какой-нибудь электровагон на магнитной подвеске, снующий туда-сюда по
вакуумному тоннелю. Но ветчина, пельмени - мыслимо ли такое непотребство в
просвещенный и, как мы выяснили в предыдущей главе, вегетарианский век,
славный умеренностью и предпочтительным употреблением в пищу целебных
морковных котлеток и чая из чабреца и зверобоя? ].
Поехали дальше. Круг четвертый. Скряги и расточители сшибаются стенка
на стенку. Мне почему-то жаль и тех и других. Жизнь скупца и так
безрадостна: отказываешь себе во всем, куска недоедаешь - и, здрасте,
получай в морду. А те, что с широтою и блеском раздают свое добро, вообще
мне симпатичны [ И мне тоже. А ты, Владимир, разве не испытывал желания
послать кому-нибудь в дар караван верблюдов, груженных слоновой костью и
благовониями? ]. И вдруг - на тебе, пожалуйте в четвертый круг на вечное
поселение, со скрягами драться.
Проблеск справедливого воздаяния усматриваю я в круге пятом, где вязнут
в болоте гневные. Действительно, согнать всех хамов в одно место, где каждый
может хорошо постоять за себя,- удачная мысль. Никто не ограничивает их
свирепости. Рви друг друга в клочья ко всеобщему удовольствию. Но дальше -
зрелище, ранящее сердце. В огненных могилах шестого круга пылают еретики и
атеисты. Среди них Эпикур. А скольким предстоит туда попасть!
Богатейшая коллекция мучеников собрана в круге седьмом. Чтобы привести
все это в относительный порядок, пришлось расселить постояльцев по разным
зонам. В первой мы, наконец, находим кое-кого из наших подсудимых. Кто там
варится в кровавом кипятке? Так это ж Александр Македонский собственной
персоной.
Давно пора. Дионисий Сиракузский, злобный тиран. Поделом. Бич Божий
Аттила, опустошитель Европы,- туда его. Секст Тарквиний, что вырезал целый
город и довел до самоубийства несчастную Лукрецию. В тот же красный бульон
швырнул бы Данте многие сотни мерзавцев, в коронах и без, с большим усердием
вершивших насилие над ближним. А рядом, в соседней зоне, томятся
превращенные в сухие деревья насильники над собою - самоубийцы.
Быть может, та же Лукреция. Увы! Тяготы жизни, потеря любимых,
угрызения совести толкают наименее толстокожих из рода человеческого к
страшному решению в отчаянной надежде на покой.
Сострадания заслуживают они, не кары! Эх, Алигьери... В третьей,
последней, зоне - насильники над Божеством. Вид наказания - экспозиция
обнаженного грешника огненному дождю. За богохульство! Не мелочно ли со
стороны Всеблагого, Всемогущего, Всевсякого?
Чем глубже мы спускаемся, тем тяжелее, по мысли Данте, грех.
Конечно, не стоит валить в кучу купца, бьющего зеркала в "Яре",
старателя в парчовых портянках и нашего с тобой приятеля Мишу, безотказного
до такой степени, что, беря у него в долг очередную пятерку, я испытываю
стыд охотника, который стреляет по сидящей утке.
В круге восьмом казнятся обманщики - что же, обман гнуснее насилия?
Здравый смысл восстает. Обманщики распиханы по рвам и траншеям.
Обольстителей и сводников бичуют бесы. Туда каким-то чудом попал Ясон,
который, как показало углубленное изучение его жизненного пути, до встречи с
Медеей обольстил лемносскую царицу Гипсипилу [Андрису, мне кажется, не
хватает тут личной заинтересованности. Его речь становится чересчур
холодной, академичной. В самом деле, что ему Ясон? Что нам Ясон? Что нам Дон
Жуан и Казакова, которых осудили бы по той же статье? Я холоден к этим
виртуозам любви, хотя и признаю, что кнутобоище не для них. Но при мысли о
том же Мише, чьи доброта и безотказность распространяются и на женщин, я
кричу: "Нет! Долой этот абсурдный закон, предписывающий добряку и красавцу
терпеть удары нагаек на своей атлетической спине". ]. Мелькают щели с
льстецами, влипшими в зловонный кал, продавцами церковных должностей, чьи
пятки прижигают черти, прорицателями - скрученными и пораженными немотой.
Наказали последних остроумно: повернули лицом к собственной спине и лишили
речи. Дескать, непостижимо будущее. Долой прогноз.
Фантасты, знайте, что вас ждет. А вот изо рва ползет запах соснового
бора в знойный июльский полдень. То мздоимцы плавают в кипящей смоле. В
свинцовых мантиях плетутся лицемеры, топча распятого тремя колами главного
из них - Каиафу. Не постигаю, почему причтен сей клирик к лицемерам. Не
искренен ли он был, утверждая, что смерть Иисуса убережет от гнева римлян
весь народ иудейский? Однако - дальше, дальше, дальше. Вот Одиссей и Диомед,
заключенные в огненные оболочки,- приговор военной хитрости. В толпе
клеветников, которых треплет лихорадка, раздувает водянка, мучит чесотка,
мелькнула обезумевшая от страсти жена Потифара, возведшая напраслину на
Иосифа и тем, по капризному решению судьбы, обеспечившая его взлет к славе.
В искромсанном теле с зияющим нутром - казнь для зачинщиков раздора - я
узнаю Магомета. И покидаю этот круг...
Здесь, Владимир, я вынужден остановить Андриса. На сей раз просто
невозможно ограничиться сноской. Рервик так спокойно прошел мимо терзаемого
в аду Магомета, а ведь это ярчайшая иллюстрация непригодности Дантовой
преисподней для восстановления справедливости. Решительно не могу молчать. И
посвящаю Магомету нижеследующее отступление Юноша, смуглый и тощий, редко
появлялся на главной площади Мекки у стен кубического храма. Да и когда ему
было глазеть на неиссякаемый ручей паломников к Черному камню? Овцы не
станут ждать, пока пастух наглядится на цветастую и пахучую мекканскую
толпу. Но когда толкался он у колодцев и постоялых дворов среди торговцев
изюмом из оазиса Таиф, серебряными слитками из северных рудников, йеменскими
благовониями и всеисцеляющим ревенем, слоновой костью и рабами из Африки,
индийскими пряностями, китайским шелком, византийским бархатом, когда стоял
он в этой круговерти, оглушаемый ревом ослов и верблюдов, смутная тревога
поселялась в его душе. "Отец,- попросил он как-то Абу Талиба, старейшину
рода,- ведь и ты посылаешь караваны, я знаю. Разве не возил Омар кож в
Палестину? А большой табун не погнал ли Асакир византийскому императору?
Пусти и меня с караваном".
- "Куда тебе, бедняга,- качал головой старик.- Или забыл ты о своем
недуге? Кто поможет тебе в пути, если в полную луну постигнет тебя приступ,
и ты станешь кататься по земле, есть песок и раздирать одежду?"
И немощный мальчик возвращался к своим баранам в буквальном смысле
слова и снова брал в руки пастушеский посох с крючкообразно загнутым верхним
концом.
Как проклинал он болезнь, делавшую его не пригодным ни для какого
ремесла, кроме пастушества! Однако время шло. Вольная жизнь на пастбищах и
простая пища сделали свое дело. Приступы повторялись все реже, пока не
прекратились вовсе. Но лишь в двадцать с лишним лет удалось Мухаммеду
изменить свою судьбу.
К тому времени случалось ему ходить с караваном и в Сирию и в Йемен -
пока простым погонщиком. Добрая слава, которую заслужил расторопный и
честный Мухаммед, дошла до Хадиджи, богатой вдовы из Мекки. Почтенная
женщина сорока с лишним лет взяла его в услужение. Теперь он водил караваны
своей хозяйки. Но когда пестрота мира стала ему доступна, Мухаммед потерял к
ней интерес. Все больше времени проводил он в уединении. Забытые приступы
стали возвращаться к нему. Но теперь он не бился в припадках, не катался по
земле. Мухаммеду являлись видения и звуки иного мира, и он боялся признаться
в этом даже Абу Талибу, который всегда был добр к нему, даже Хадидже,
которая его полюбила.
А вскоре после их свадьбы он поделился с Хадиджой страшным для
суеверного араба подозрением: "Я вижу свет, я слышу шум и лязг, а иногда
голоса. Я, наверно, одержим духами. Мне страшно, Хадиджа". И женщина, в
чувствах которой смешались нежность жены и самоотречение матери, утешала его
как могла. Проходили дни.
И снова, бледный и худой, бродил Мухаммед вокруг холма близ Мекки,
взывая о помощи к богам. Не раз взбирался он на вершину и подходил к обрыву.
Здесь вспоминал он мерную речь монаханесторианца о Богб-отце, чей голос
прозвучал когда-то в сердце Исы, сына Мариам. Голос, возвещавший о будущем
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг