Глава восьмая
Погрузившись в землю, расплывшись в ней не только веществом своего тела,
но собственной сутью, перешедшей в суть планеты, я ощутил себя частью
мироздания. Планета – я? – изменила орбиту и направилась к звездам. К
каким звездам? Да ко всем сразу. Так я чувствовал, поскольку понятие о
направлении движения перестало существовать.
Планета неслась не в черноте пространства, как я привык видеть с детства в
репортажах с многочисленных космических станций, но в волнах света, будто
мячик, брошенный в светлую быструю реку строптивой девочкой Таней из
древней, как век, детской считалочки. Планета разрезала свет, он смыкался
позади меня, и я понимал, что свет – это не только электромагнитные
колебания, хотя и они тоже. Свет оказался куда более широким (а может,
глубоким?) понятием. Свет – это способность видеть мир. Но свет – это еще
возможность понимать. А возможность понять – это мысль, идея. Именно
мыслью и был свет, баюкавший меня.
Была мысль: на Энтубаре вулкан Герего залил лавой полконтинента, и атиндам
пришлось направить все силы на обуздание стихии, а сил у них не так уж
много, поскольку это первопроходцы, и духовную суть Энтубара, как
планеты–личности, они еще познать не успели.
И еще: Ученый Дарис с Оберона (спутника Нептуна? Или это случайное
совпадение названий?) сумел доказать теорему Лурии о вторичном слиянии, и
это – самое большое достижение прошедшей недели. Но я не знал ни Лурии, ни
Дариса, и где находится Оберон я не знал тоже (даже если это действительно
был спутник Нептуна, как мне помнилось из школьного курса астрономии).
Никакая мысль не может стать элементом сознания, если к ее восприятию нет
подготовки, а я не был готов, и мысль, выраженная светом, разбивалась о
меня, протекала сквозь пальцы и рассеивалась как рассыпается песок.
Что мне было с того, что на меня накатила мысль о необходимости вторых
ролей в большом спектакле «Мона» – создании коллективного разума трех
миллиардов жителей Соти? Я пробился сквозь эту мысль, как сквозь волну
прибоя, упустил момент подлинного восприятия и лишь потом задумался. В
этом мире есть театр? И что значит – коллективный разум трех миллиардов?
Да именно то и означает, – подумал я. Не всегда нужно искать глубину там,
где мелко и смысл ясен уже из самого звучания слова. Пьеса создается –
если речь идет о пьесе в привычном понимании – всеми жителями Соти (если
Соти – планета в том же моем привычном понимании). И вероятно, все жители
Соти наблюдают за ходом спектакля – или являются его участниками, выбрав
роли в написанной ими же эпопее. Конечно, это было трудно представить –
три миллиарда человек, играющие, кроме своих реальных жизней, еще и
другие, ими же созданные...
Додумать мысль я не успел – разбилась новая волна, налетевшая на меня
наискосок. Нет! – это был первый удар чьей–то идеи. – Нет! Не хочу!
Кто не хотел? Может, это было отражение моей собственной мысли, моего
личного желания? Впрочем, себя я узнал бы. На меня рухнула из света чужая
боль, и я впервые ощутил, что в этом, как мне до сих пор казалось,
благополучном мире, есть такое страдание, какого лично я выдержать бы не
смог.
Нет! Не хочу! И с меня содрало кожу – волна была не просто ледяной, это
был холод гораздо ниже абсолютного нуля, и пусть мне не говорят, что
такого не бывает в природе. В природе бывает все, и особенно – если это
дается нам в ощущениях.
Не хочу!
Но и я не хотел жить в чужом страдании. С меня достаточно собственного.
Чужое страдание прилипчиво, и я ощутил это на себе, потому что вопль этот
– «Не хочу!" – мне пришлось отдирать от собственной кожи. Ужасное чувство,
будто за тебя цепляются детские ручонки, и ты бьешь их наотмашь, а они
цепляются опять, и нет этому конца...
Я все–таки выплыл, закачался на спокойной волне и неожиданно понял, что
стал собой. Свет, окружавший меня, померк, я был там, где боялся оказаться
с самого начала – в пустоте, черноте, невидимости, гулкости, глубине и
бесконечной отрешенности пространства. Лишь одна звезда светилась в нем, и
один луч тянулся ко мне от этой звезды.
– Поздравляю, – сказал голос Антарма. Следователь говорил так, будто
находился рядом со мной, но я его не видел, а вытянув руки, не ощутил
ничего – даже пустоты, если только такое возможно.
– Поздравляю, – повторил Антарм. – Вы неплохо справились с ускорением,
Ариман. Теперь держите направление.
– Мое имя Аркадий, – сказал я. – Я действительно в космосе? Почему я не
вижу себя? Почему не вижу вас? Почему только одна звезда? Один луч?
– Если вы сумели выйти на направление, – несколько раздраженно произнес
следователь, – то знаете ответы на все заданные вами вопросы. Зачем вы
спрашиваете? Вы же отдаляетесь от цели!
– Почему... – начал я и прикусил язык. Антарм был прав – задавая вопросы,
я действительно отдалялся от своей цели, теперь я видел это – звезда, к
которой я, должно быть, мчался со скоростью, неощутимой, как всякая
скорость равномерного движения, стала слабеть, будто огонек маяка,
теряющий яркость по мере того, как буря относит корабль все дальше в море.
Я запаниковал. Я заставил свои мысли (и вопросы, которые в них таились)
свернуться в шарик, а шарик затолкал куда–то в пустое место под черепом,
где–то на затылке – так мне, во всяком случае, казалось. Тонкая нить
натянулась, звезда стала ярче, расстояния проявились в сознании и
показались мне не такими уж большими, хотя я не мог бы ни назвать, ни
представить ни единого числа.
Луч, по которому я скользил, свернулся жестким канатом, опутал мне ноги,
затянулся петлей, лишив меня возможности двигаться и – вот странное
ощущение! – даже думать. Мысли съежились до примитивных желаний и
инстинктов, не поддававшихся сознательному управлению. Послышался
испуганный возглас – не Антарма, чей–то другой, я мог бы узнать его, если
бы хоть что–то соображал в тот момент.
В следующее мгновение – а может, сто лет спустя? – я обнаружил, что
нахожусь в двух местах и веду как бы две жизни, прекрасно осознавая обе,
хотя ни одной не способен управлять, поскольку воля моя оставалась
связанной пленившим меня лучом, который, ясное дело, не имел к свету, как
электромагнитной волне, ни малейшего отношения.
Одну жизнь вело мое физическое тело – оно стояло на вершине знакомого мне
холма и с восторгом смотрело на женщину, медленно поднимавшуюся по склону.
Другую жизнь вело мое сознание, оказавшееся в прозрачной клетке –
нематериальной, конечно, это была идея клетки, созданная Ученым.
Ученый стоял передо мной, опершись на идею стола. Стол стоял в комнате,
очертания которой колебались и дымкой поднимались к высокому потолку.
Ученому не нужно было конкретизировать это представление, и оно оставалось
как бы непродуманным и почти лишним, даже мешавшим нашему разговору.
Несколько минут спустя это понял и сам Ученый, потому что идея комнаты в
какой–то момент попросту исчезла, и я даже не сразу это обнаружил.
Впрочем, это было уже потом, а сначала я поразился, узнав возникшего
передо мной человека.
У Ученого были черты лица Генриха Натановича Подольского.
– Вот мы и встретились, Ариман, – сухо сказал Подольский.
– Здравствуйте, Генрих Натанович, – усмехнулся я. – Я был уверен, что мы
встретимся.
– Мое имя Фай, – произнес Подольский. – Я Ученый Большого круга, и в мои
обязанности входит, например, проблема безопасности.
– А я сыщик, – сказал я. – И в мои обязанности входит расследование вашего
убийства в том мире, откуда мы с вами пришли в этот.
– Убийства? – помедлив, переспросил Подольский. Он не понял этого слова
или искусно изобразил непонимание.
Мне странно было видеть Подольского живым и еще более странно –
невредимым, без черной маски в форме ладони.
Почему–то новая его роль странной мне не показалась – ученым он был в
Москве, им же остался, хотя, надо полагать, слово это обозначало здесь
иные категории и возможности.
– Мой коллега Минозис, – сказал Фай–Подольский, – утверждает, что вы
опасны для мира, поскольку ваша память обладает разрушительной энергией. Я
вижу, что это действительно так.
– О чем вы говорите? – поразился я. – Если о том, что, помня о прошлой
своей жизни, я способен кого–то убить здесь...
– Нет, – отрезал Подольский. – Речь идет о разрыве структуры Вселенной, и
вы это прекрасно понимаете.
– О чем? – спросил я в недоумении. Мне не было никакого дела до какой–то
структуры, тем более, если говорить о Вселенной: разве это не все равно,
что обвинять московского бомжа в том, что он намерен уничтожить галактику
Андромеды или потушить квазар?
– Послушайте, Генрих Натанович, – примирительно сказал я, думая о том, как
закончить разговор и переместиться на холм, где моя телесная оболочка
безуспешно пыталась сделать хотя бы шаг навстречу Ей – я падал,
поднимался, падал опять, и полз вниз по склону с бездумием червя,
безнадежно перелезающего через бесконечную для него стену, – я
действительно не знаю, о какой опасности вы говорите.
– Вас зовут Ариман, – это был не вопрос, а утверждение, и я не стал
спорить. Я сам назвал себя этим именем и лишь позднее понял, кем являюсь
на самом деле. – Вас зовут Ариман, разве этого недостаточно для вывода?
– Какого вывода? – закричал я, все мое существо рвалось из клетки, в
которую я был заключен: тело мое застыло, скрючившись в позе
новорожденного младенца, а Она бежала вверх по склону изо всех сил, но не
могла подняться даже на миллиметр, и ощущение безысходности наполняло ее
ужасом.
– Вас зовут Ариман, – в третий раз повторил Фай–Подольский. – Это имя
разрушителя.
Ученый сделал резкое движение – не руками, руки оставались в
неподвижности, но мысленно, я ощутил этот жест, как ощущают кожей порыв
ветра, – и прозрачная клетка сжалась подобно мешку, на который положили
огромную тяжесть: мысли потекли медленно, вяло, краем еще не угасшего
сознания я понимал, что собирался сделать Ученый, понимал даже, что если
сейчас, немедленно не освобожу собственную мысль, то моя миссия
закончится, не начавшись. А тело мое там, на холме, то ли умрет, как умер
Ормузд, то ли останется существовать без признаков разума – на глазах у
Нее.
– Нет! – воскликнул я и распрямился, будто поднял скалу.
– Да! – сказал Фай. – Судьба мира...
– Нет! – закричал я, сбрасывая скалу в черноту, начинавшуюся за пределами
моей клетки. – Нет! – мысленно я оттолкнулся от прозрачной преграды,
попытался разбить ее, броситься на своего врага...
Лицо Подольского начало чернеть, кожа на лбу и подбородке лопнула, рот
раздвинулся в крике, но вместо вопля ужаса на мир упала тишина. Ладонь
дьявола – моя ладонь – смяла лицо Ученого, а руки его, коснувшись
сожженной кожи, упали плетьми. Фай не собирался умирать, он сопротивлялся,
мысли мои, смятые и разорванные, разлетелись, пробив клетку, и упали в
черноту, я ничего с этим не мог сделать, я терял себя, сознание
превратилось в лоскуты, в пух из разодранной подушки. Только одна мысль
оставалась невредимой, поскольку была моей сутью: «Я люблю тебя! Я люблю
тебя, Алена!»
Почему – Алена? Почему моя жена, которую я никогда не любил с такой
стратью, какая пылала во мне сейчас? Неужели глубине сознания я не просто
любил Алену, я боготворил ее, я жил для нее – и не потому ли ушел из той
жизни, когда понял, что Алены нет? И убил я ее не потому ли, что страсть,
ревность и ненависть сжигали меня самого, а сожгли ее?
«Я люблю тебя, Алена!»
Женщина на холме. Моя любовь, истинный смысл моего существования в этом
мире.
Единственная оставшаяся в живых мысль обладала, должно быть, энергией,
достаточной не только для собственного сохранения, но и для продолжения
борьбы. Она будто сетью опутала пространство, в котором падала, и ошметки
моего сознания начали прилипать к ней, я вновь становился собой. Любовь
собирала меня по атомам вещества и по квантам энергии, и по крупицам
мысли, и по гранулам идей, и по частицам верований...
Собрала.
Я был сильным, я что–то умел, и я должен был вернуться туда, где меня
ждала Она – на холм.
Но вернулся я в призрак комнаты, где напртив меня стоял Подольский – Фай?
– с отпечатком моей ладони на лице.
– Со мной не так просто справиться, – сказали черные губы. – Материя
замещаема, а я не Ормузд, учтите. Берегитесь, Ариман. Когда выбираешь
между судьбой мира и судьбой личности, приходится выбрать мир, потому что
таковы законы природы.
Я рванулся вперед, Ученый отклонился, и я пролетел сквозь него, будто
сквозь облако, инерция мысли оказалась такой большой, что я вылетел не
только из комнаты, где происходила наша беседа, но и из пространства, в
котором недавно падала моя рассыпавшаяся личность.
Вероятно, я должен был сделать вовсе не то, что сделал на самом деле. Мне
казалось, что, кроме мысли об Алене, во мне ничего не осталось. Но думал я
все–таки не только о своей любви. А может, только о ней и думал, но
причинно–следственные связи между этой мыслью и всем, что ее окружало, я
улавливал не полностью. Я был заторможен, я еще не возродил себя полностью.
И получилось то, что получилось.