Глава пятая
Я покинул Калган на следующее утро, проведя оставшийся день и большую
часть ночи в попытках понять то, что каждый из жителей знал с рождения –
точнее, с того момента, когда осознавал себя личностью, пришедшей в мир.
Кое о чем я рискнул спросить Ормузда – мальчишка, после того, как я его
прогнал, не приближался ко мне ближе, чем на расстояние крика, но был
готов ответить на любой вопрос, заданный с достаточным мысленным усилием,
чтобы быть услышанным.
К примеру, любовь и деторождение. Я любил женщину на склоне холма. Я
хотел, чтобы она мне снилась каждую ночь, и она снилась. Я хотел быть с
этой женщиной, но что было в моем желании? Могла ли она родить мне ребенка?
Ребенком выглядел Ормузд, но – это было совершенно очевидно – он ни в
малейшей степени не понимал, почему выглядит именно так, а не, скажем,
сорокалетним мужчиной в расцвете сил. Я же понимал – или, во всяком
случае, создал для себя такую концепцию, – что в той жизни, которую я
назвал жизнью «за тоннелем», он умер мальчиком; может, от рака, может,
даже от СПИДа–б, как родители Генриха Подольского. Суждено ли ему здесь
всегда (вечность?) оставаться мальчишкой, или он будет расти, мужать... и
что же? Станет стариком и умрет?
Предположение было нелепым, я понимал, что оно нелепо и бессмысленно.
Тогда что же? Вечный мальчик? И его минует любовь? Ведь у Ормузда только
тело ребенка, а рассуждает он, как взрослый мужчина, и не может рассуждать
иначе, поскольку избрал для себя нелегкую долю Учителя.
С другой стороны, чему он должен учить приходящих, если каждый из них,
появившись в этом мире, знал – не мог не знать! – практически все, что
нужно для жизни. Это инстинкт, умение подсознания, ему невозможно обучить.
Никто не учит младенца кричать от голода и сосать материнскую грудь.
Задавая любой, с моей точки зрения невинный вопрос, я рисковал вызвать у
Ормузда реакцию не просто удивления, но крайней степени непонимания.
Покидая дом Ученого, я совершил очередную глупость – прошел сквозь стену,
не поняв, что сделана она не из камня, а из отработанных мыслей самого
Минозиса. Оказавшись на площади, я ервым делом обратился к Ормузду:
– Ученый посоветовал мне покинуть Землю. Но есть трудность. Я забыл, как
это делается.
Ответ показался мне странным и не по делу:
– Подумай о хорошем, Ариман. Если ты не забыл, как делается и это.
– Извини, Ормузд, – подумал я, – я был груб с тобой. Ты мне нужен,
Учитель. Где мне тебя найти?
– Стой где стоишь, – буркнул Ормузд, и касание его мысли было теплым, как
струйка воды из горячего крана. – Стой где стоишь или ты кого–нибудь
зашибешь.
Я и этой мысли не понял, но показывать свое недоумение не стал. Ормузда я
ждал, примостившись на пороге какого–то строения, казавшегося покинутым.
Мальчишка вышел из двери за моей спиной, будто жил в этом доме. Я
вздрогнул.
– Ты... – я помедлил. – Как ты там оказался?
Ормузд посмотрел мне в глаза, вообразив, что неправильно понял смысл
вопроса. Но тайного смысла в этом вопросе не было – я хотел знать только
то, о чем спросил.
– – Войти в темноту всегда легче, – пожал плечами мальчишка. – А потом,
естественно, пришлось выйти. Закон Липара. Точнее, его вторая модификация.
– Послушай, – рассердился я. – Ты сыплешь названиями законов, которые я
якобы должен знать, но кто из нас Учитель, в конце–то концов?
– Я, конечно, – обиженно сказал Ормузд. – Потому и сыплю названиями
законов и именами, чтобы ты знал и не удивлялся.
– Да что я могу узнать, услышав от тебя о каком–то законе Липара!
Ормузд помолчал – задержал мысль, как я бы прикусил язык, не желая
произносить вслух мелькнувшую в мыслях фразу.
– Ариман, – произнес он наконец, – ты хочешь сказать, что имя Липара и имя
самого Крука не вызывают в тебе никаких эмоций, никакого энергетического
отклика?
Я понял, что сморозил очередную глупость, и сказал, не очень, впрочем,
уверенно:
– Вызывают, конечно. Но ты же понимаешь... у меня замедленные реакции.
Если ты Учитель, почему бы тебе не объяснить? Кто такой Липар? Намекни, я
вспомню.
– Феррандо Липар, физик, пришел в мир триста пятьдесят лет назад, –
зачастил мыслью Ормузд, – занимается физикой пустоты, лаборатория у него в
Микаме, и к себе он почти никого не допускает. Прославился тем, что
обнаружил энергетическую неустойчивость переходов из света в свет. А
вторая модификация закона появилась, когда Липар – это было уже не так
давно, лет, кажется, сорок назад – открыл способ практически
безинерционного перехода от света к тьме. Именно этим законом сейчас
пользуется каждый, кто хочет без затрат энергии... эй, ты что?
– Ничего, – сказал я, перестав колотить кулаком по каменной стене. –
Откуда ты всего этого набрался?
– От своего Учителя, конечно, – пожал плечами Ормузд. – А ты от меня. Я
имею в виду названия, формулировки, законы, правила... Умение возникает
сразу. Не хочешь же ты сказать, что не способен делать того же, что я, что
каждый?
– Наверное, способен, – пробормотал я. – Просто я туп.
– Просто ты думаешь о пустяках, – заявил Ормузд.
Я промолчал. Возможно, с точки зрения Ормузда я думал о пустяках, хотя мне
казалось, что ни о чем более важном я не думал всю свою... Что? Что я сам
для себя называл жизнью? Я вспомнил свою московскую квартиру и свою
комнату здесь, и мне стало тошно, как никогда в... В чем? Жизнь. Моя
жизнь. Она была там и закончилась? Или она продолжается сейчас и не
закончится никогда?
Я не хотел такой жизни. Мне здесь не нравилось, как ребенку, привыкшему к
материнским ласкам, не нравится в летнем лагере.
– Завтра утром, – сказал я, переведя разговор, – я покидаю город.
– Так быстро? – удивился Ормузд. – Минозис помог тебе понять
предназначение? Он не должен был этого делать. Это задача не для Ученого,
а для Учителя.
– Вот и учи, – сказал я, обойдя молчанием тему Минозиса. Я не был убежден
в том, что ученый сейчас не слушает наш разговор. Я вообще не был ни в чем
убежден, кроме одного: в этом мире я чужой. Я не хотел быть здесь.
Я повернулся и пошел по улице в сторону своего жилища, уверенный, что
Ормузд последует за мной. Не услышав за спиной его торопливых шагов, я
обернулся: мальчишка стоял на пороге дома, из которого вышел несколько
минут назад, и с недоумением смотрел мне вслед.
– Ты собираешься идти ногами? – спросил он.
– Не на руках же, – ответил я, понимая, что опять совершаю глупость.
– Послушай, Ариман, – сказал Ормузд, подходя ко мне, – ты не знаешь
формулировки закона Липара, это естественно, но пользоваться им ты должен
уметь!
– А я не умею, – резко сказал я, – ну и что?
– Умеешь, – уверенно заявил Ормузд. – Даже кошки умеют.
– А я...
– Ты же сказал, что можешь представить себе свою комнату!
– Могу, – согласился я и понял наконец, чего добивался мальчишка. Я
представил помещение, в котором провел ночь: стены, размалеванные чьими–то
мыслями, которые я по собственной лености не удосужился прочитать, окна,
выходящие на запад – солнце на закате освещало комнату не
зеленовато–желтым своим видимым светом, а невидимым взгляду отражением
каких–то мировых идей, и их я тоже пока не понимал, из–за этого вчерашний
закат навеял на меня мировую тоску, и я боялся увидеть его вновь – во
всяком случае, не в своей комнате; мне казалось, что в любом другом месте
закат не произведет на меня такого ошеломляющего впечатления.
– Ну же! – нетерпеливо сказал Ормузд, и я решился: прыгнул вперед, будто в
воду Балтийского моря в холодный сентябрьский полдень. В мозгу что–то
перевернулось, ноги мои разъехались в стороны, я крепко ударился лбом о
твердый предмет, который оказался почему–то полом – я поднялся на колени,
обнаружив себя посреди своей комнаты, между столом и тахтой, а Ормузд
стоял надо мной, не собираясь помогать.
Пожалуй, мальчишка наблюдал уже так много странностей – с его точки
зрения! – в моем поведении, что мне и смысла не было изображать из себя
того, кем я не был на самом деле. Я поднялся на ноги (коленки дрожали,
будто я пробежал несколько километров) и сел на стул.
– А если бы я плохо представлял себе место, куда хочу переместиться? – с
любопытством спросил я.
– Можно подумать, что ты его хорошо себе представил, – буркнул Ормузд. – У
тебя на лбу синяк, давай я палец приложу.
Он подошел ко мне и дотронулся до лба пальцем – саднящая боль мгновенно
утихла, и ко мне вернулась способность нормально думать.
– Минозис, – сказал я, – требует, чтобы я убрался из города не позднее,
чем завтра. Он считает, что я опасен, и он прав, хотя и не понимает
причины. Видишь ли, в отличие от тебя и от всех, здесь живущих, я помню
все, что происходило со мной до моей смерти.
– До... чего? – недоверчиво переспросил Ормузд. – Ты помнишь то, что делал
прежде, чем возник?
– Именно, – кивнул я.
– Это невозможно! Первый закон Игнасиаса...
– Про Игнасиаса ты мне расскажешь потом, – прервал я. – Я помню, и если
это противоречит какому–то закону, то тем хуже для закона. Мне нужно все
здесь объяснять – каждое движение, каждый шаг, каждую мысль. Но... – я
подумал и нашел правильную формулировку. – Когда я узнаю что–то новое об
этом мире, когда я начинаю чувствовать себя здесь увереннее, я забываю
что–то о мире, в котором жил.
– О мире, в котором жил... – зачарованно произнес Ормузд, не отрывая от
меня пристального взгляда.
– А я не хочу забывать, – продолжал я. – Я люблю... любил жизнь...
Господи, как я любил! Я был там детективом.
– Кем?
– Расследовал преступления.
– Расследовал что?
– Ну... Разыскивал людей, которые нарушали закон. Например, убивали других
людей. Лишали их жизни.
– Разве это нарушение закона? – удивился Ормузд. – Закон ухода – его
сформулировал Парита, кстати, – гласит, что...
– То были иные нарушения и иные законы, – прервал я мальчишку. – Человек
убивал другого человека и скрывался. А я его искал. Жил в большом городе –
он называется Москва.
– Москва? – не удержался Ормузд. – Знаю Москву. Это отсюда в трех полетах
мысли.
– Здесь есть Москва? – поразился я. – И что значит – три полета мысли? Не
отвечай, – прервал я себя. – Я закончу рассказ, а потом ты скажешь, что об
этом думаешь.
Ормузд кивнул и действительно ни разу меня не перебил. Он не понимал и
пятой части того, что я рассказывал. Он не понимал слов («Что такое
стереовизор? – бормотал он мысленно. – Что такое СПИД–б?"), он не понимал
поступков («Что значит – убить?"), и многих мотивов он не понимал тоже
(«Что значит – подсидеть человека?"). Мне было все равно, я должен был,
раз уж начал, выделить, выдавить из себя свою память, освободить место для
чего–то, что мне было совершенно необходимо здесь.
Я перешел к моему последнему делу – расследованию убийства Генриха
Подольского. Мои предыдущие воспоминания были вынужденно отрывочными –
попробуйте вспомнить последовательно и без лакун собственную жизнь с
младенчества и до смерти! – и лишь последний день я помнил с четкостью и
последовательностью, больше характерной не для памяти, а для
биографического фильма.
– Ты знаешь, – закончил я свой рассказ–мемуар, – я ведь был атеистом. В
России это сейчас... ну, точнее – тогда... в общем, в России это не так
модно, как было, скажем, в начале века. Но я действительно был атеистом, я
не верил в Бога, и вдруг в один день все изменилось. Сначала – когда я
понял, что Подольского не могло убить существо материальное, из плоти и
крови. Потом – когда понял, что Подольского убил я сам. Я! Ты способен
вообразить состояние человека, никогда не нарушавшего закон... И вдруг
понимаешь, что ты – убийца. То ли сон, то ли явь, и понимаешь, что есть
Бог, что это Его сила двигала твоей рукой и... И тогда я умер – наверное,
умер, потому что увидел себя сверху, а потом был черный тоннель и белый
свет в его конце, все, как описано в литературе, над которой я, бывало,
иронизировал. И вот я сам, и мне почему–то не страшно. А потом – будто
глаза открываешь после сна, полного кошмаров. Я думал, что пришел в себя,
а оказалось... И первые мои слова были к Богу, я благодарил Его за то, что
Он допустил меня в свой мир, я думал о том, что мое предназначение не
завершилось, и в этот момент появился ты... Вот и все.
– Бог? – сказал Ормузд. – Кто это? Ты сказал, что перестал в него верить.
А что – это было важно?
– Не понял, – пробормотал я. – Этот мир... Я ведь пришел сюда после смерти.
– Наверно, – согласился Ормузд. – Хотя это, видишь ли, вопрос
терминологии. Смерть трактуется многими философами – среди них, кстати, и
Минозис, чтоб ты знал, – как полное разрушение материально–духовной
структуры. Я–то думаю, что смерть – более локальное понятие. Во всяком
случае, мне – правда, мой опыт еще невелик – пока не удалось ощутить
смерть и перевести ее в сознательный импульс, это еще впереди...
– Этот мир, – повторил я, – это – потусторонний мир, мир после смерти,
мир, где живут души умерших.
– Тогда и тот мир, о котором ты странным образом помнишь, можно назвать
потусторонним – он находится по ту сторону от этого, вот и все.
– Но это не равнозначно! – в отчаянии воскликнул я, понимая, что разговор
наш начинает вязнуть во взаимном непонимании. – Там я родился, а сюда
пришел уже после того, как закончил свой путь и умер...
– Родился – значит, возник? – поинтересовался Ормузд. – Все, что ты
сказал, – неимоверно интересно, просто неимоверно. Но извини, половина
того, что ты нагородил, – чушь. Ты не понимаешь основных законов природы.
– Если ты сейчас опять станешь сыпать именами, я выставлю тебя вон, –
предупредил я.
– Не стану, – недовольно буркнул Ормузд и по пояс погрузился в пол, будто
это были не доски, а вязкая болотная трясина. Я отступил на шаг, и взгляд
мой был, должно быть, весьма красноречив, потому что Ормузд беспокойно
огляделся, пытаясь понять причину моего недоумения, посмотрел мне в глаза
и прочитал мысль так, будто она была высказана вслух. Мальчишка негромко
рассмеялся и всплыл, доски пола будто выдавили его из себя, и мне стало
жарко – то ли от нервного напряжения, то ли от пристального взгляда
Ормузда.
– Ну и сумбур в твоей голове, – пробормотал мальчишка. – Здесь–то обычный
закон тяготения. Там, где ты обитал... ну, в той Москве... ты сам сказал,
что учился в школе. Должен был изучать хотя бы закон притяжения предметов
и идей! Это же элементарно!
– Все тела притягиваются Землей, – сказал я, – но не проваливаются же
сквозь твердый пол!
Ормузд похлопал по доскам рукой.
– Твердый, да, – сказал он, – но мысль обладает массой и, следовательно,
имеет такое же ускорение свободного падения, как...
– Извини, – прервал я Ормузда, злясь на себя. – Боюсь, мне никогда не
понять... Я чужой здесь. Я чужой здесь. Я чужой...
Должно быть, у меня началась истерика. Я бросался на стены, и они, будто
живые, шахарались от меня, я хотел вышвырнуть Ормузда вон, и он спрятался,
хотя в комнате не было ни одного места, где мог бы схорониться даже
мышонок. Я хотел разбить голову если не о стену, то о край стола, и
действительно набил на темени основательную шишку, но потом ощутил, как
воздух вокруг загустел, а материальные предметы, напротив, размягчились, и
комната стала напоминать палату психушки с поролоновыми стенами, у меня
мелькнула мысль о том, что, возможно, все так и есть – я сошел с ума, и
этот проклятый эпизод с убийствами Подольского, и Мельникова, и Алены, и
Раскиной, и Абрама, наконец, привиделись мне в горячечном бреду, а теперь
я начинаю приходить в себя в палате для душевнобольных, вот почему мне так
тяжко, а Ормузд, несносный мальчишка, – всего лишь моя овеществленная
совесть и ничего более.
Неожиданный жар опалил мне лицо – это был внутренний жар, и сжечь он мог
разве что клетки мозга. Я знал это, но все равно мне стало страшно, я
заслонился от жара руками, и тогда возникла картина, которую я уже пытался
вызвать в своем воображении, но – не получалось.
Я стоял у стола в своей московской квартире, а навстречу мне поднималась с
дивана Алена, глаза жены излучали страх, это излучение коснулось меня и
воспламенило, я стал пламенем, и мысли мои стали пламенем, и пламенем
стали мои руки. Алена в ужасе отшатнулась, и я бросился вперед, чтобы
поддержать ее, иначе она упала бы на пол.
– Нет! – крикнула Алена.
Я коснулся ее груди своей ладонью, и на розовой коже расползлось черное
пятно, будто тушь, пролитая из флакона.
– Нет! – теперь звучал наш сдвоенный крик, но все уже было кончено, Алена
лежала на полу мертвая, глаза ее не излучали ничего, и я успокоился. А
успокоившись, остыл. Я стал холоден, как астероид в межпланетном
пространстве, и от холода сжался в точку. А сжавшись, исчез.
Я исчез из самого себя – там – и возник здесь. Я сидел в позе индийского
факира на черной шершавой поверхности и не сразу понял, что это сгоревшие
доски пола.
Комнаты не было. Дома не было тоже. Пепелище. Зола, черная пыль, шлак,
оплавленные и обгоревшие части посуды и мебели.
– Интересно, – сказал голос за моей спиной, – как ты будешь расплачиваться
с городским головой?
Я обернулся – Ормузд стоял посреди того места, которое недавно было
кухней, и держал в руке оплавленный предмет, бывший недавно чайником. На
лице мальчишки осели черные сажевые пятна, и Ормузд выглядел неумытым
трубочистом. Хламида его, впрочем, осталась такой, какой и была, –
опрятной, тщательно уложенной и новой.
– Что? – сказал я, вложив в этот вопрос гораздо больше, чем мог бы
выразить, даже произнеся речь.
– Если бы я не слышал твоего рассказа, – произнес Ормузд, отбросив
сгоревший чайник, – то решил бы, что кто–то проводил ментализацию миров.
– Что? – повторил я с тупой настойчивостью.
– Что–что, – пробормотал Ормузд. – Ты слишком впечатлителен. Энергия
воспоминаний... Ты ее не сдержал, да ты и не мог сдержать, как бы ты ее
сдержал, если не знал даже, что она существует?
– Энергия воспоминаний? – повторил я.
– У тебя нет нужных инстинктов, – пояснил Ормузд, как ему казалось, вполне
исчерпывающе. – Ты вспомнил, возник эмоциональный заряд, энергия
воспоминаний – а у тебя ее накопилось не меньше миллиона энергентов, судя
по произведенному эффекту... Эта энергия перешла, естественно, в
материальное состояние и...
Он широким жестом обвел пепелище, на котором мы стояли.
– Теперь, – продолжал Ормузд, – городской голова потребует компенсации
ущерба, а ты даже чашку восстановить не способен. Младенец.
Последнее слово он произнес с видимым презрением.
– Что я могу сделать? – пробормотал я.
– Иди за мной, – резко сказал Ормузд и, перешагнув через сгоревшую балку
(Господи, – подумал я, – как мы оба не убились, когда обвалились
перекрытия?), пошел прочь, поднимая башмаками черную смрадную пыль.
– Куда ты? – спросил я.
– Прочь из города, – бросил Ормузд через плечо. – Ученый прав, тебе нельзя
здесь... И ждать утра нельзя. В дороге легче.
– Почему?
– Помолчи, Ариман, – сердито сказал мальчишка. – Не трать энергию мысли,
лучше переведи ее в движение.
– Как? – не понял я.
Ормузд только застонал от моей непонятливости и ускорил шаг. Мы миновали
несколько улиц. Люди, встречавшиеся нам, проходили мимо, будто ни меня, ни
Ормузда не существовало в природе. То ли мальчишка обладал даром внушения,
то ли каким–то непостижимым для меня образом сделал нас обоих невидимыми
для постороннего взгляда.
Город закончился вдруг – последняя линия домов–одноэтажек, похожих на
теремки. Дальше простиралось поле, покрытое травой. Впрочем, это была не
трава, в чем я убедился сразу, примяв первые травинки. Стебельки,
торчавшие из почвы, напоминали обрывки металлических проводов с зеленой
изоляцией – они были такими же жесткими, и мне показалось, что в пятки от
этих травинок бьют заряды, вызывая слабое покалывание. Я хотел было
наклониться, чтобы рассмотреть травинки поближе, но Ормузд бежал, и я едва
поспевал за ним. Покалывания в пятках будто сообщали мне энергию,
подталкивали, помогали двигаться. Трава не пружинила, напротив, она
сопротивлялась, но мне казалось, что я двигаюсь тем быстрее, чем активнее
сопротивляются зеленые травинки–проводочки.
Через минуту я мчался по полю со скоростью велосипедиста, но все равно
Ормузд бежал еще быстрее, хотя, как мне показалось, даже перестал двигать
ногами.
– Думай, Ариман, думай, – бросил он через плечо.
О чем я должен был думать? О пожаре, вызванном моими воспоминаниями? О
городе, оставленном позади?
– Да о чем угодно, – сказал Ормузд.
Я поймал себя на том, что ни одну мысль, возникавшую в сознании, не могу
додумать до конца. Мысли будто таяли, едва возникнув, таявшие мысли больно
кололи, и я даже поднял руку, чтобы потрогать затылок, где уже скопилось
множество острых иголок, но в это время Ормузд остановился и сказал:
– Все. Ушли. Теперь можно отдохнуть.
Мне вовсе не казалось, что мы ушли куда бы то ни было – километра на три в
лучшем случае. Я обернулся, но странным образом не увидел даже следа
города.
Ормузд аккуратно стянул с себя хламиду и опустил одежду на зеленые
стебельки, отчего они даже не примялись. Сидеть на этой подстилке
наверняка было жестко – как на иголках, но Ормузд с видимым удовольствием
уселся, поджав ноги, и показал мне, чтобы я сделал то же самое. Я начал
было стягивать с себя рубаху, но остановился, впервые обратив внимание на
особенность, которую не замечал прежде. У мальчишки не было пупка –
гладкая кожа без складок.
Инстинктивным движением я потрогал свой живот и с облегчением, не вполне,
впрочем, понятным, убедился, что с моим пупком все в порядке.
– Скажите–ка, – саркастически заметил мальчишка, от внимания которого не
ускользнуло мое движение, – а ты думал, что только воспоминаниями
отличаешься от всех прочих? Я давно это подметил и потому поверил тебе
сразу. Садись, Ариман, не жди, пока упадешь от истощения.
Никакого истощения я не чувствовал – напротив, был полон энергии и не
понимал, почему Ормузд решил сделать привал именно здесь.
– Где город? – спросил я. – Только не говори, что это действие
какого–нибудь закона имени Тициуса–Боде.
– Тициус? – с интересом переспросил мальчишка. – Это кто такой? Из того
мира, а? Да сядешь ты, в конце концов, или нет? У нас мало времени!
Я наклонился и, прежде чем опуститься на траву, потрогал ее ладонью.
Травинки–провода не прогибались, но и не упирались в ладонь острыми
концами. Под рукой была чуть упругая поверхность, из нее в кожу били
микроразряды, приятные, впрочем, как приятно покалывание струй воды,
бьющих по усталому телу. Ормузд с интересом следил за моими движениями. В
конце концов я сел и подогнул под себя ноги.
– Почему ты заставлял меня думать? – спросил я. – Мне не думается, когда
бегу. В той жизни я однажды...
Воспоминание всплыло так стремительно, что я не смог сдержать его.
Это произошло, когда я учился на последнем курсе колледжа, мы с Аленой уже
встречались, я проходил практику – сначала в прокуратуре, потом в
следственном отделе МУРа и наконец у какого–то частника, запомнившегося
мне только львиным рыком и присказкой: «Все, что найдешь, – мое». В тот
вечер я ждал Алену у входа в кафе, и она, как обычно, опаздывала. Рядом
три балбеса выясняли отношения с четвертым – типичная уличная разборка,
никто не вмешивался.
Потом что–то неуловимо изменилось. Бросив косой взгляд, я понял причину –
к драке присоединился пятый, и в руке у него был кнут. Не любительский
шокатор, какими пользуются девицы, отбиваясь от приставучих прохожих, а
профессиональная модель НГШ–4, не каждый спецназ имел ее на вооружении –
можно одним движением положить все живое, что есть в радиусе десяти
метров. Меня от этого типа отделяло метров шесть–семь, и петля уже начала
свое круговое движение.
Инстинкт бросил меня в сторону – за пределы десятиметровой зоны поражения,
– а в движении я соображал плохо, в движении за меня соображали инстинкты,
не столько врожденные, сколько приобретенные за годы учебы в колледже.
Сознание отключилось, и в себя я пришел только тогда, когда остановился,
чтобы перевести дух.
Я–то был в порядке, но четверо лежали ничком, и по нелепым позам было
ясно, что с ними все кончено. Перед входом в кафе толпился народ, а из
должностных лиц с правом ношения оружия здесь был – кроме меня, конечно, –
только швейцар, который никогда не видел действия боевого шокатора и даже
не знал, скорее всего, о том, что нечто подобное существует в природе.
Будто кролик на удава, он шел по направлению к убийце и поднимал свою
пушку, уверенный, что негодяй бросится наутек от одного ее вида.
Я не должен был бежать, вот что я понял сразу, как только остановился.
Нужно было стоять на месте – неподвижные мишени для этого типа как бы не
существовали, его возбуждала толпа, а драка доводила до состояния чуть ли
не религиозного экстаза. Оставаясь на месте, я спокойно расстрелял бы его,
даже не вынимая оружия из кармана. Сейчас об этом нечего было и думать – у
меня было учебное оружие с радиусом поражения до семи–восьми метров,
годное для работы по захвату, но никак не при погонях или, как сейчас, для
стрельбы на поражение с расстояния метров двадцати.
И что самое страшное – из–за угла появилась Алена. Она опаздывала и
торопилась. Она ничего не видела вокруг и следующим шагом должна была
вступить в невидимый круг, куда уже упал головой вперед бедняга–швейцар,
так и не успевший пустить в ход пистолет.
Никогда в жизни – ни до, ни после – я не испытывал такого ужаса. Ничего
сделать было нельзя. Ничего. Кроме одного: я бросился вперед, как
легендарный Матросов на амбразуру, – в том не было никакого расчета, я
ничего не соображал, это тоже был инстинкт, причем, скорее всего,
врожденный, потому что попыткам покончить жизнь самоубийством нас в
колледже не обучали.
Возможно, я поставил рекорд в спринте – Алена уверяла потом, что я налетел
на убийцу прежде, чем тот успел что–то понять. Глупости. Он прекрасно меня
видел и срезать мог одним движением плети – одновременно, кстати, убив и
Алену, поскольку она вошла в круг. Почему он стоял, опустив руки? Почему
дожидался, когда я налечу на него и собью с ног? Почему и потом не сделал
попытки освободиться?
На эти вопросы доджно было ответить следствие, от которого меня
отстранили, поскольку дело, как выяснилось, попало в компетенцию МУРа –
убийца оказался сыном регионального лидера, то ли Красноярского, то ли
Краснодарского, я этого так и не узнал. Краем уха слышал, что приемлемое
решение найдено не было. Парень был под «колесом» – это и я понимал. Но
именно потому, что он находился в состоянии наркотического бреда,
действовать он должен был точно так же, как любой другой наркоман на его
месте: неспровоцированная агрессия, неостановимая моторика – в чувство
такого уже не приведешь, нужно стрелять на поражение, иного выхода нет.
Почему он ждал меня, опустив руки?
Я хотел забыть об этом инциденте, где по моей глупости Алена могла
погибнуть, и я забыл его. Почему он вспомнился сейчас, причем не просто
вспомнился, как вспоминается подернутое туманом происшествие далекого
прошлого? Я увидел эти глаза, в которых не было и тени мысли, увидел
выходившую из–за угла Алену, и даже себя увидел со стороны, несущегося
огромными прыжками и похожего на пантеру, которую уже ничто не способно
остановить...
Мне показалось, что кто–то вскрикнул рядом со мной, или этот вопль тоже
был выбросом памяти?
Я принялся заталкивать воспоминание в глубину подсознания, и мне это
удалось – удивительно, но в тот момент меня даже не поразило то, что я
действительно совершал некие физические движения: схватил картинку и смял
ее, но она оказалась слишком большой и не влезала в отверстие, открывшееся
в моей голове. Тогда я взялся обеими руками – одной за дверь кафе, другой
за фиолетовое небо, – но это не помогло, и мне пришлось ударить кулаком по
бетону дороги, пробить его насквозь до самого центра Земли, и в эту дыру
воспоминание провалилось – вполне физически, с грохотом обрушивавшихся
перекрытий и воплями убитых маньяком прохожих...