Цейтнот
Я, повторив слова Заргарьяна, даже не подозревал, что мы именно
полетим. Сначала мы поднялись на скоростном лифте на крышу, где
приземлялись маршрутные такси–вертолеты, а через две–три минуты уже парили
над Москвой, направляясь на Юго–Запад.
Панораму Москвы конца века я не забуду до самой смерти. Я все время
твердил себе, что это не моя Москва, не та, в которой я родился и вырос и
которую отделяют от этой незримые границы пространства – времени и
двадцать лет великой преобразующей стройки. Я упрямо внушал себе это, а
глаза убеждали в другом. Ведь и у нас, в моем мире, шла та же стройка в
том же темпе и направлении, те же силы ее вдохновляли, ту же цель
преследовали. Значит, и у нас к концу третьей пятилетки подымется такой же
красавец город, может быть, даже еще красивее.
Будто волшебник с киноаппаратом воспроизводил передо мной удивительную
картину будущего. Я жадно всматривался, ища памятные детали, и радовался,
как мальчишка, узнавая старое в новом, знакомое, но изменившееся, как
изменяется юноша, достигший расцвета лет. Все знакомое сразу бросалось в
глаза – Дворец Съездов, золотые луковицы кремлевских соборов, мосты через
Москва–реку, Большой театр, такой игрушечный сверху, Лужники, университет.
Другие высотные здания моих дней терялись в многоэтажном каменном лесу, а
может быть, их и не было. Город выплеснулся далеко за линию кольцевой
автомобильной дороги, – она пролегала на месте нашей, во всяком случае
едва ли с большими отклонениями, но она была шире или казалась шире, и
машины, как муравьи, ползли по ней такой же широкой, редко утончавшейся
ленточкой.
Больше всего поражали эти масштабы и краски городского уличного
движения. Радужные автомобильные реки–улицы и ручьи–переулки. Велосипеды и
мотоциклы на асфальтовых аллеях, пересекавших город по крышам домов.
Вагоны–сороконожки, догонявшие друг друга по ниточкам монорельсовых
эстакадных дорог. А над ними порхавшие от площадки к площадке черно–желтые
и сине–белые стрекозы–вертолеты.
На одной из таких площадок на крыше огромного, высоченного дома мы и
сошли. Самый дом я не успел рассмотреть на подлете, а первое, что
бросилось мне в глаза на плоской его крыше, окаймленной высокой
металлической сеткой, был широкий пятидесятиметровый бассейн с прозрачной,
подсвеченной со дна зеленоватым мерцанием очень чистой водой. Вокруг
теснились шезлонги, резиновые маты, палатки, буфет под туго натянутым
парусиновым тентом.
– Обеденный перерыв, – сказал Заргарьян, поискав глазами среди
купальщиков и сидевших в буфете полуобнаженных людей в плавках и купальных
костюмах. – Сейчас мы его найдем. Игорь! – вдруг закричал он.
Загорелый атлет в темных, защитных очках, игравший поодаль на теннисном
корте, подошел к нам с ракеткой.
– Кто–нибудь есть в лаборатории? – спросил Заргарьян.
– А зачем? – лениво отозвался атлет. – Они все в шестом секторе.
– Установка не обесточена?
– Нет. А что?
– Познакомься с профессором для начала.
– Никодимов, – сказал атлет и снял очки.
Он совсем не походил на длинноволосого Фауста.
– Что–нибудь случилось? – спросил он.
– Нечто непредвиденное и любопытное. Сейчас узнаешь, – не без
торжественности произнес Заргарьян.
Человек с юмором, несомненно, нашел бы что–то общее в этой ситуации с
моим первым визитом в лабораторию Фауста. Даже кнопку нажал Заргарьян с
той же лукавой многозначительностью, и так же включился эскалатор – тогда
коридор у входа в лабораторные помещения, сейчас лестница, ведущая с крыши
в те же лаборатории. Она плавно поползла вниз, пощелкивая на поворотах.
– Вы разрешите, – улыбнулся он мне, – я объясню все этому ребенку на
арго биофизиков. Это будет и точнее, и короче.
Я тщетно пытался понять что–либо в нагромождении незнакомых мне
терминов, цифр и греческих букв. Лексика моего Заргарьяна, даже когда он
увлекался и забывал о моем присутствии, так не подавляла меня: я что–то в
ней уяснял. Но молодой Никодимов схватывал все на лету и поглядывал на
меня с нескрываемым любопытством. Он уже не казался мне тяжеловесом и
тяжелодумом; я даже подивился легкости, с какой он ринулся в уже знакомую
мне «путаницу штепселей, рычагов и ручек».
Впрочем, честно говоря, не так уж знакомую. Все в этом двухсветном зале
было крупнее, масштабнее, сложнее, чем в оставшейся где–то в другом
пространстве – времени чистенькой лаборатории. Если ту хотя бы
приблизительно можно было сравнить с кабинетом врача, то эта напоминала
зал управления большого автоматического завода. Только мигающие
контрольные лампочки, телевизорные экраны, бессистемно висящие провода да
кресло в центре зала в чем–то повторяли друг друга. Впрочем, не больше,
пожалуй, чем новый «Москвич» старую «эмку». Я обратил внимание на
расположение стекловидных экранов: они выстроились параболой вдоль
загибающейся по залу панели, похожей на контрольную панель
электронно–счетной машины. Подвижной пульт управления мог, по–видимому,
скользить вдоль линии экранов в зависимости от намерений наблюдателя. А
наблюдать их можно было с интересом: даже в их теперешнем, нерабочем,
состоянии они то поблескивали, то гасли, то мерцали, отражая какое–то
внутреннее свечение, то слепо стыли в холодной свинцовой матовости.
– Что, не похоже? – засмеялся Заргарьян. – А что именно?
– Экраны, – сказал я. – У нас они иначе расположены. И шлема нет. – Я
указал на кресло.
Шлема действительно не было. И датчиков не было. Я сидел в кресле, как
в гостиной, пока Заргарьян не сказал:
– Если сравнить вашу эпопею с шахматной партией, вы в цейтноте. Дебют
вы разыграли у себя в пространстве. В нашем мире у вас начался
миттельшпиль. Причем без всякой надежды на выигрыш. Вы сразу поняли, что
никаких сувениров, кроме беспорядочных впечатлений, с собой не привезете.
Иначе говоря, еще одна неудача. Сколько раз мы с Игорем были в таком
положении! Сколько бессонных ночей, ошибочных расчетов, неоправданных
надежд, пока не нашелся наконец мозг–индуктор с математическим развитием.
Привез в памяти формулу – так даже академики ахнули! Теперь она известна
как уравнение Яновского и применяется при расчетах сложнейших космических
трасс. К великому сожалению, ваша память тут вам не поможет. И вот
появляется спасительный вариантик: вы встречаете меня. Загорается свечечка
надежды, тоненькая свечечка, но загорается. Тут торопиться надо, еще
эндшпиль предстоит, а вы в цейтноте, дружище. Все мы в цейтноте.
Напряжение поля на пределе, вот–вот начнет падать – и бенц! Одиссей
возвращается на Итаку. Игорь! – крикнул он. – Закругляйтесь, пора! – Тут
он вздохнул и добавил каким–то погасшим голосом: – Пора прощаться, Сергей
Николаевич. Доброго пути! На другую встречу, пожалуй, нам уж рассчитывать
нечего.
Только теперь дошел до меня жуткий смысл происходящего. Прыжок через
столетие! Не просто в смежный мир, а в мир совсем иных вещей, иных машин,
иных привычек и отношений. На несколько часов, может быть на сутки, Гайд
завладеет душой Джекиля, но обманет ли он окружающих, если захочет
остаться инкогнито? Его скроет лицо Джекиля, костюм Джекиля, но выдаст
язык, строй мыслей и чувств, условные рефлексы, незнакомые тому миру. Не
слишком ли велик риск прыжка, вскруживший мне голову?
Но я ничего не сказал Заргарьяну, не выдал внезапных своих опасений,
даже не вздрогнул, когда он дал команду включить протектор. Темнота, как и
раньше, окружила меня. Темнота и тишина, сквозь которую, как будто
издалека, точно в густом и сыром тумане, пробивались едва слышные голоса,
тоже знакомые, но почти забытые, словно их отделяла от меня уже
преодоленная в прыжке сотня лет.
– Ничего не понимаю. Как у тебя?
– Исчезло. Что–то пробивается, но изображения нет.
– А на шестом есть. Только светимость ослаблена. Ты понимаешь
что–нибудь?
– Есть соображения. Опять вне фазы. Как и тогда.
– Но мы же не зарегистрировали шока.
– Мы и тогда не зарегистрировали.
– Тогда энцефалографы записали сон. Фаза парадоксального сна. Помнишь?
– По–моему, сейчас другое. Обрати внимание на четвертый. Кривые
пульсируют.
– Может, усилить?
– Подождем.
– Боишься?
– Пока нет оснований. Проверь дыхание.
– Прежнее.
– Пульс?
– Тот же. И давление не повышено. Может быть, изменение биохимических
процессов?
– Так нет же показаний. У меня впечатление вмешательства извне. Или
сопротивление рецептора, или искусственное торможение.
– Фантастика.
– Не знаю. Подождем.
– Я и так жду. Хотя...
– Смотри! Смотри!
– Не понимаю. Откуда это?
– А ты не гадай. Как отражение?
– В той же фазе.
– В той ли?
И вновь тишина, как тина, поглотила все звуки. Я уже ничего не слышал,
не видел и не чувствовал.