6. Рассказ Об Истине
Не было ни шока, ни тумана, ни тьмы. Просто сразу, как в кино, наплывом
на палатку, рябую морскую синь и белый скат острова надвинулись другие
пространственные формы. Небо не изменилось – та же безоблачная лазурь над
головой, то же высокое изнуряющее солнце. Но вместо стекловидного коралла
под ногами шуршала мелкая морская галька, а видимость ограничивалась
четырьмя глухими стенами внутреннего дворика, похожего на испанские патио,
с причудливым фонтаном в центре в виде головы Горгоны, опутанной змеями.
Вместо жал змеиные пасти выбрасывали тоненькие струи воды, лениво и почти
неслышно падавшие в белое мраморное ложе фонтана. Тоже мраморные,
дорические колонны выстроились вдоль стен, образуя крытую, тенистую
галерею. Мрамор наполнял мир. Он розовел в колоннах, отливал желтизной в
широких скамейках, чернел в дверных проемах, закрытых вместо дверей
медными восточными решетками, за которыми просвечивали пурпурные
занавески. Рослов и Шпагин сидели на плоских подушках из конского волоса,
заботливо брошенных на мраморные скамейки атриума, – они уже знали, что
именно так называется дворик с затененной розовой колоннадой. Сидели друг
против друга чинно, но не стесненно, не спеша начать разговор, как
требовал этикет официальных приемов.
Их уже звали иначе – Вителлием и Марцеллом, и они тоже знали об этом,
как и о том, что находились в Антиохии первого века, говорили на чистейшей
латыни, еще не испорченной средневековьем, и не играли роль Вителлия и
Марцелла, а были ими, гражданами великого Рима и легатами империи,
возвышенной Августом и Тиберием. Даже сандалии и тоги, сшитые искуснейшими
мастерами Антиохии, они носили естественно и привычно, как все, получившие
это право в далекой юности. В далекой – описка? Нет. Вителлий был старше
Рослова на добрую четверть века, а Шпагин моложе Марцелла по меньшей мере
на десятилетие.
Что же случилось? Как и подсказал Голос, два сознания, две памяти, две
личности. Рослов, как и Шпагин, жил сейчас отвлеченно, пассивно, наблюдая
и размышляя, но не действуя. Вителлий, как и Марцелл, жил смачно, активно
– и размышляя и действуя. Он мог вздыхать, шептать, говорить,
жестикулировать: тело принадлежало ему. Рослов только слышал и видел все
это со стороны, читал мысли Вителлия и обдумывал все его дела и проекты.
Но вмешаться не мог, даже мысленно. Он помнил все о Рослове – докторе
математических наук, москвиче по рождению и марксисту по убежденности, и
знал все о Вителлий – императорском проконсуле в Сирии, обласканном при
дворе Тиберия в Риме, представителе древнего патрицианского рода,
предназначенном с юности к государственной деятельности. Прадед его,
участник великих походов Помпея, вновь вернувшего империи ее малоазийские
земли, тем самым напомнил Тиберию о Вителлий, когда освободилось место
проконсула в Сирии. Рослов знал и о том, что его герой в этом спектакле
был эпикурейцем по духу, избегал тревог и волнений и строго следил за тем,
чтобы пореже доходили до Цезаря дурные вести из его Многонаселенного и
беспокойного губернаторства. Его собственный бюст, многократно повторенный
в мраморных нишах атриума – нахмуренное чело в лавровом венке, тяжелые
надбровные дуги над глубоко запавшими глазами, – казалось, выдавал эти
скрытые думы. Какие новости привез Марцелл из Иудеи, куда он часто наезжал
для тайной ревизии прокуратора, не настала ли пора окончательно избавиться
от ненавистного ему Понтия и передать этот самый тревожный в Сирии пост
верному и осторожному Марцеллу? Но Вителлий молчал, следуя привычному
этикету, и лишь время от времени освежал глотком фалернского пересохшее
горло. В атриуме было жарко, тучный Вителлий то и дело вытирал потные руки
о полы светло–коричневой, почти золотистой, тоги и мысленно ругал своих
предшественников за то, что они не позаботились расширить розовую
колоннаду атриума, увеличив тем самым затененность его мраморной площади.
Впрочем, не о том следовало думать сейчас: Марцелл уже почтительно склонил
голову, ожидая вопроса.
И вопрос последовал, как и подобает по этикету, сначала несущественный,
мимоходный:
– Ты уже побывал дома, мой Марцелл? Что же ты молчишь, как клиент у
патрона, любящего понежиться до полудня? Или недоволен своим управителем?
А я уже хотел послать именно из твоих мастерских кожу для седел в конюшни
Цезаря. Говорят, в преторианской гвардии они идут на вес золота? А мне
помнится, что ты купил здесь несколько кожевен и гноильных чанов близ
мясного рынка.
– Они пусты, мой Вителлий, – ответил Марцелл. На правах друга и претора
по званию он не титуловал губернатора.
– Почему?
– Рабы–христиане ушли в пустыню.
– Опять христиане, – поморщился Вителлий. – Что–то слишком уж часто они
напоминают о себе за последние годы. Десять лет назад никто даже не слыхал
этого слова. Христиане... – задумчиво повторил он. – Откуда взялось оно?
Что означает?
– Ничего, мой Вителлий. Это поборники некоего Хрестуса из Назарета,
пророка, который якобы называл себя сыном Божьим.
– Хрестус? – переспросил Вителлий. – Не слыхал. Рабское имя. Пятеро из
любой сотни рабов – Хрестусы. Позволь, позволь, – вдруг оживился он, – ты,
кажется, сказал: из Назарета? Так нет же такого города в Палестине. Еще
один миф. – Он пожевал губами и спросил: – Почему же ушли рабы?
– Они верят, что тяготы жизни в пустыне приведут их души в Элизиум,
созданный Богом.
– Богами, Марцелл.
– У них единый Бог, проконсул.
– Старо, – вздохнул Вителлий. – Еще Платон в Греции проводил идею
единобожия. С тех пор она создает только распри жрецов и священников. Дай
им принцип, они возведут его в догму. И побьют камнями всякого, кто
попытается изменить ее. Кто их пророк, Марцелл?
– Безумный Савл, здешний ткач, между прочим. Из Антиохии. Почему–то –
мне неясно, кто просил за него, – ему дали римское гражданство. Теперь он
именует себя Павлом.
– Слыхал о нем, – снова поморщился Вителлий, – мутит народ исподтишка.
Опасен. Я уже два раза приказывал арестовать его, но он успевал скрыться в
Египте. Сколько я их видел на своем веку, таких лжепророков и
горе–фанатиков, из легенды творящих догму, а из догмы – власть.
– Они проповедуют смирение, мой Вителлий.
– Проповедуя смирение, порождают насилие.
Проконсул замолчал, подбрасывая большим пальцем ноги мелкую гальку
атриума. «Кажется, я понимаю, почему нас ввели в этот спектакль, – подумал
Рослов. – Разговор за обедом у Келленхема, визит к Смэтсу – и вот из наших
складов памяти извлекается догма о Христе, до которой нам, в сущности, нет
никакого дела. Но Невидимка, должно быть, заинтересован. Интересно, чем?
Мифом о Христе или источником христианства? Любопытно, что Семка думает?»
Рослов знал, что Шпагин подключен к Марцеллу точно так же, как он сам к
Вителлию. Не догадывался, не подозревал, а именно знал, хотя почему –
неизвестно. И тут же «услышал» ответ, беззвучный отклик в сознании,
подобно вторжению столь же беззвучного Голоса:
– Ты, оказывается, меня только мысленно Семкой зовешь, а так все Шпагин
да Шпагин. Как в школе. Не подобает иначе докторам наук. Угадал? Нужно
было в Древней Сирии очутиться, чтобы научиться чужие мысли читать.
Рослов пропустил мимо реплику о Семке.
– А ты сообразил, что мы в Древней Сирии?
– За меня Марцелл сообразил. С пяти лет, когда его, как патрицианского
отпрыска, отдали в обучение к греку Аполлидору.
– Вжился? Я тоже. В одно мгновение, между прочим. Вся жизнь этого
римского полубога у меня закодирована. К сожалению, не могу ткнуть пальцем
в лоб, чтобы показать, где именно закодирована. А мы, представь себе, не
отключены.
– Так он же предупреждал, этот Некто невидимый. Отключил мозолистое
тело – и привет.
– Что–что?
– Тоже мне математик, приобщившийся к биологии! Так это же нервная
связь между полушариями мозга.
– Я не расслышал. Отключение, кстати, одностороннее. Я слышу Вителлия,
вижу его отражение в ложе фонтана, а он меня – нет. Зато я не в состоянии
проверить реальность этого мира. Он может, а я – нет. Вдруг все это только
мираж?
– Смотри. Марцелл оперся рукой о мрамор скамейки. Холодный, между
прочим. И гладкий. Оба чувствуем. А теперь – опустил. Рука дрожит.
– Возвращаю комплимент, биолог. Эта дрожь называется тремором.
– Давай по–человечески. Просто волнуется. Интересно, зачем твоему Некто
эта экскурсия в Древнюю Сирию?
– Опыт дистанционной передачи информации, заключенной, по–видимому, в
этой квазиисторической ситуации.
– Ошибаешься, – вмешался Голос. – Не квази, а действительно
исторической. Прислушайтесь и внимайте.
«Кажется, мой Марцелл действительно прерывает молчание», – принял
Рослов мысль Шпагина и тотчас же услышал железную латынь соратника и друга
проконсула. Тот был тоньше, суше и подвижнее Вителлия, и Рослов даже
позавидовал, что Шпагину достался более совершенный образец древнеримской
породы.
– Позволь мне перебить твои думы, мой Вителлий. Ты, кажется, сказал:
Хрестус – миф. Еще один миф. А ведь этот миф рожден не без участия Понтия.
– Не понимаю.
– Молва говорит, что он казнил сына Божьего.
– Когда?
– Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане.
– Вздор, – отмахнулся Вителлий. – Тогда был повешен Варавва, убийца
императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил
донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о
галилейской смуте.
– Жаль, что умер Тит Ливий, – вздохнул Марцелл. – Какую чудесную главу
написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме
есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в
империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все–таки он не
казнил пророка, которого не было.
– А зачем? – вдруг спросил Вителлий.
Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам.
– Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения
о восстании самаритян?
– Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено.
– Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и
раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи.
Пусть сам едет объясняться с Тиберием.
– А его место?
– Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не
прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем
исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает.
Марцелл встал и молча поклонился Вителлию.
«А историю оба все–таки обманули, – тотчас же сигнализировала Рослову
мысль Шпагина. – Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из
разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую
гравюрку? Мы и так знаем, что миф – это миф».
– Вы об этом думали, а я вмешался, – сказал Голос. – Кстати, гравюрка,
о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из
«Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по
вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал
разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К
сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры
погибли во время пожара Рима.
– Откуда же тогда известно вам их содержание?
– Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не
приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о
воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в
историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит не только
собрание Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской
библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я
был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая
мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не
задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока
односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь.
– На какую?
Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила
палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными
лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись.
– Для них все еще продолжается. Может, разбудить? – спросил не очень
уверенно Шпагин.
– Погоди.
В этот момент Смайли вздрогнул. Мысль вернула жизнь лицу и глазам.
Почти тотчас же очнулась и Янина, вернее, возвратилась из путешествия в
Неведомое на их родной коралловый риф.
– Страшно было? – ласково спросил Шпагин, но даже это дружеское участие
не вернуло кровь к побелевшим губам Янины.
– Страшно – не то слово, – прошептала она и умолкла.
– А знаете что, ребятки? – сказал Смайли. – Знаете, что я сделаю по
возвращении в Гамильтон? Возьму свою «беретту», зарегистрированную в
нью–йоркской полиции, и застрелю обоих своих ночных визитеров. Сон не сон,
бред не бред, но они, кажется, меня доконали.
– Уедем отсюда, – выдавила сквозь стиснутые зубы Янина. – Рассказывать
можно и дома.
Ей казалось, что у нее просто не хватит сил для рассказа.
Но как можно было возразить Рослову? В черной ассиро–вавилонской бороде
его было что–то деспотическое и непреклонное. Должно быть, не зря
Невидимка подключил его к римскому правителю Сирии. Он и отрезал, как
Вителлий:
– Опыт окончен, как я понимаю. Нас предупредили о нем и просили
поберечь нервы. Рассказывать надо здесь. Если мы ошибемся, нас поправят.
Начинай, биолог.
– Почему я? – удивился Шпагин. Он не привык к тому, чтобы Рослов
когда–нибудь уступал свое первенство.
– Потому что будущий прокуратор Иудеи все же подчинен проконсулу Сирии.
Так был обнародован рассказ об истине, не замеченной историками первого
века.