4. Синай и Голгофа
– Вначале бе слово и слово бе к Богу и Бог бе слово, – сказал с пафосом
Пэррот.
– Ты что имеешь в виду? – спросил Смайли.
– Библию, капитан.
– Типично религиозное помешательство, – шепнул доктор Керн Рослову.
Но Пэррот даже не взглянул на них.
– Где это было, Пэррот?
– В Синайской пустыне, капитан. Был вечер и было утро: день шестый.
– Он знает наизусть все Пятикнижие, но цитирует его только тогда, когда
упоминают о его приключении. В остальном он совершенно нормален, – снова
шепнул Керн, и опять Пэррот не услышал или не захотел услышать.
Рослов и видел перед собой на первый взгляд совершенно нормального
человека. Смотрел он ясно и вдумчиво, говорил буднично и разумно. Только
тогда, когда он цитировал Библию, его хрипловатый, глухой голос вдруг
подымался до проповеднического пафоса. На Рослова и Керна он по–прежнему
не обращал никакого внимания.
Встреча эта состоялась в саду частной клиники доктора Керна, в кедровой
рощице на холмистых нагорьях за городом. Рослов поехал туда вместе со
Смайли, а Шпагин с Яниной отправились в сопровождении Корнхилла навестить
отставного полицейского инспектора Смэтса.
Керна нашли в саду отдыхавшим после очередного утреннего обхода
больных. Прочитав записку губернатора, суховатый пожилой англичанин с
любопытством оглядел Рослова.
– В первый раз вижу человека из Москвы, – улыбнулся он. – Не из штата
Айдахо, а из России. В Штатах есть две или три Москвы, а в России только
одна, но какая! Впрочем, по вашей бороде вас можно принять за американца,
скажем, с юго–запада, из Техаса или Калифорнии. Хотя бороды сейчас в моде
не только в Америке.
– Даже в Москве, – сказал Рослов.
– Только борода у вас ухоженная, как у английских королей. Ручаюсь, что
вы носите ее только из желания нравиться.
– Вы угадали – из щегольства, – засмеялся Рослов.
Керн помахал перед ним губернаторской запиской. Подчеркнуто и
многозначительно.
– А знаете, о чем я подумал, прочитав это письмо? Вы хотите видеть
Пэррота. А у него была точно такая же борода. Он чем–то напоминал... ну,
вашего старшего брата, что ли...
– В самом деле... – вмешался Смайли, – я тоже припоминаю. Было
сходство. Ей–богу, было.
– Почему вы все говорите в прошедшем времени: было, напоминал, –
удивился Рослов. – А сейчас?
– Сейчас вы увидите своего дедушку, – сказал Керн. – Сколько вам?
Тридцать? Он старше вас всего на пять лет, но вы дадите ему все
шестьдесят... Пэррот! – позвал он склонившегося над грядкой поблизости
человека в вылинявшем синем комбинезоне.
Подошел седой, лохматый старик, ничем, кроме бороды, да и то не черной,
а белой, не похожий на Рослова. Только загорелое лицо его без морщин и
отеков свидетельствовало о том, что седина обманывает.
– Что вам угодно, док? – спросил он.
– Поговорите с моими гостями, Пэррот. Один из Европы – знаток Библии...
Реплика Керна не произвела впечатления на Пэррота. Глаза его смотрели
равнодушно и холодно.
– ...другой из Штатов, – продолжал доктор. – По–моему, вы знакомы,
Пэррот. Мистер Смайли когда–то навещал вас здесь. Припомните.
Пэррот взглянул на Смайли и кивнул без улыбки.
– Я помню, капитан. Вы уже раз говорили со мной, капитан.
– Почему «капитан»? – шепнул Рослов доктору.
– Для местного жителя любой искатель кладов всегда капитан.
А Смайли и не думал отрицать своего «капитанства».
– Вот и отлично, Пэррот, – сказал он. – Память у тебя золотая.
Вспомни–ка еще раз свой разговор с Богом.
Тут Рослов и увидел, как седой рабочий–садовник вдруг превратился в
библейского проповедника. Но Смайли решительно и настойчиво приостановил
извержение цитат:
– Библию я тоже читал, Пэррот. Все ясно. Синай, пустыня, гора. Ты
стоишь и внемлешь гласу Бога, как Моисей. Откуда?
– С неба.
– Громко?
– Нет. Глас Божий отзывался во мне самом. В душе.
– С чего началось?
– С приказа. Я вдруг услышал: «Стой на месте! Все вы одинаковы – ищете
клада, которого нет. И какой одинаково ничтожный у каждого запас
накопленной им информации».
– Стой! – закричал Рослов. – Он не может так говорить, Смайли. Это не
язык садовника. Он не понимает, что говорит. Спросите его: то ли он
говорит, что услышал?
Пэррот стоял строгий и каменный, не слушая Рослова.
– Ты повторяешь в точности то, что слышал? – повторил Смайли вопрос
Рослова.
– От слова до слова, капитан. Мало понял, но ничего не забыл. Разбудите
ночью – повторю, не сбиваясь. Как Библию.
– Откуда ты знаешь, что с тобой говорил именно Бог? Может быть, тебе
это только послышалось?
– Я спросил его: «Ты ли это, Господи? Отзовись». Он ответил: «Все вы
задаете один и тот же вопрос. И никто даже не поймет правды. Я был тобой и
знаю твою мысль, и твой страх, и гнев, и все, что кажется тебе счастьем.
Смотри». И я увидел стол, как в харчевне старика Токинса, большой стол и
много еды. «Попробуй, ешь, пей, радуйся, – сказал Бог, – ведь это и есть
твое счастье». И я ел, отведывая от каждого блюда, и запивал вином, и
плясал вокруг стола, хмельной и сытый, пока не отрезвел и не услышал глас
Божий: «Вот так вы все. Ничего нового. Скудость интересов, животная
возбудимость, шаблонность мышления, ничтожная продуктивность информации. Я
просмотрел ее и ничего не выбрал. Ты из тех, о ком у вас говорят: ему не
нужен головной мозг, ему достаточно спинного».
– Что! – закричал Рослов, вскакивая, но тут же сел, потому что Пэррот
даже не взглянул на него.
Он продолжал говорить с Богом.
– «Я не пойму тебя. Господи», – промолвил я и услышал в ответ: «Тех,
кто мог бы понять, я еще здесь не видел. Ты говоришь: Бог! В известном
смысле я – тоже оптимальное координирующее устройство. Но параметры ведь
не те: я не вездесущ и не всеведущ, не всеблаг и не всесилен. Я читаю в
твоем сознании: ты уже мнишь себя Моисеем, вернувшимся к людям с новым
законом Божьим. А вернешься ты с необратимыми изменениями в сознании и
мышлении. И в тканях организма: посмотри в зеркало бухты, только не
упади». Я посмотрел и упал: на меня взглянул оттуда незнакомый седой
старик. Я не захлебнулся только потому, что внизу была лодка, капитан. Вот
и все.
Пэррот умолк и замер, облокотившись на лопату, которая под его тяжестью
почти наполовину ушла в жирную корочку почвы. В ясных, но странно пустых
глазах безмятежно голубело небо.
– Разрешите, доктор, задать ему несколько вопросов? – Рослов буквально
дрожал от нетерпения.
– Задавайте через Смайли, – сказал Керн, – он, как мы говорим, вас «не
принял» и отвечать не будет.
– Смайли, спросите у него, что значит «параметр» и «оптимальный»?
Смайли повторил вопрос.
– Не знаю, – ответил Пэррот.
Рослов снова спросил через Смайли:
– Вы что–нибудь читаете, кроме Библии?
– Нет.
– А до разговора с Богом?
– Ничего не читал. Даже газет.
– Какое у вас образование?
– Никакого. Научили немножко грамоте в детстве.
– Все ли вам понятно в Библии?
– Две строки понятны, третья – нет. И наоборот. Но Библию читаю не
умом, а сердцем.
– У меня нет больше вопросов, – сказал Рослов. – Пусть идет.
Молчание проводило уход Пэррота. Долгое, встревоженное молчание. Первым
нарушил его Керн.
– Я впервые слышу полностью этот рассказ и понимаю цель ваших вопросов,
– сказал он Рослову. – Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил
бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной
записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или
учебнику.
– Он процитировал даже Эйнштейна, – вспомнил Рослов.
– Вы что–нибудь понимаете? Ведь он нигде не учился. И читает–то по
складам.
– Нет ли среди ваших пациентов математиков или биологов? – спросил
Рослов.
– Вы думаете, что он мог услышать от кого–нибудь эти «параметры»?
Галлюцинация могла, конечно, обострить память, – задумчиво согласился
Керн, – но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически – ни с кем.
Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить
эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два
студента–наркомана и бывший врач – параноик. О «параметрах» они знают не
больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.
– Тогда это дьявольски интересно, – сказал Рослов.
– И необъяснимо.
– Почему? Никто даже и не пытался найти объяснение.
– Странная галлюцинация, – заметил Керн. – Странная и сложная.
Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно – не
тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него.
Да и патологические нарушения психики – несомненно следствие, а не причина
галлюцинации.
– А вы помните, как он процитировал Бога о необратимых изменениях в
сознании и мышлении? – спросил Рослов. – Кто–то или что–то очень точно
прогнозировали последствия происшедшего.
– Кто–то или что–то? У вас есть объяснение?
– Пока нет. За объяснениями мы поедем на «белый остров».
Керн улыбнулся сочувственно и не без сожаления.
– С удовольствием встречусь с вами вторично, только не в качестве
лечащего врача, – заключил он. – На вашем месте я бы не рисковал.
А Шпагин с Яниной в это время выслушали почти аналогичное пожелание от
вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона.
Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами
открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс,
располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на
полицейского, понимающе усмехнулся:
– Никогда не верил мне, не верит и сейчас и только из профессиональной
солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.
– Что значит «не верит»? – удивился Шпагин. – Вы же не уверяете его,
что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!
– Он не верит в то, что я был трезв.
– Почему?
– Потому что я всегда любил выпить, люблю и сейчас. – И Смэтс, не
вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку
виски. – Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?
– Слишком жарко, – сказал Шпагин.
– Тогда одной фляжки хватит на весь рассказ, – флегматично заметил
Смэтс и отхлебнул из бутылки. – Только виски я не взял с собой, когда
поехал на остров. Поехал трезвый с утра.
– С какой целью?
– Захотелось проверить, не используют ли остров торговцы наркотиками.
Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого
Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка
перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной
формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я
облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не
нашел. Хотел уехать, но не успел.
– Что–то случилось?
– Гроза. Тривиальная забава ветра и туч. Однако на земле вы уходите в
дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы
беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой
миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя
на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна
молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре
урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.
Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа.
Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший
концертный номер.
– Гроза вдруг отгремела, – продолжал он, – только низкая черная туча
надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой
бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана
расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел
смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял,
как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой
отлогой горы без единой травинки, каменно–рыжей, в клубах гонимой западным
ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия
шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде
– кто в белом, кто в черном.
– Голгофа, – догадалась Янина.
– Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.
– Вы знаете латынь?
– Конечно нет. Но там мы все говорили по–латыни, как сейчас
по–английски.
– Calvus – «темя», «лысый», – перевел Шпагин. – Вероятно, «лысая гора».
По–арамейски – Голгофа. А кто это «мы»?
– Солдаты из преторианской когорты, – пояснил Смэтс. – Сначала я не
сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему–то голые ноги в
зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С
моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что–то
от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и
встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве.
Потом это «что–то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим
волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как
я, было много – с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в
легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось – должно
быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь
повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем
в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все
железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, – панцирь, шлем, поножи,
даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору
бочки, повязали головы и проклинали все и всех – императора и богов,
прокуратора и повешенных, которых почему–то было велено охранять от толпы
внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на
вершине горы?
– На крестах? – полувопросительно уточнила Янина, выросшая в
католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.
Смэтс расхохотался громко, сытно, самодовольно.
– Наша юная гостья из красной Варшавы, по–видимому, неплохой знаток
христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в
гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что
я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы
первого века с героем–суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог
сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был
трезв и не накурился какой–нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже
отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни
Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы «Т»,
врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил – их
привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь
труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы
даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников,
партизан по–нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из
Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил
и – бац! – на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого
не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже
не интересовался – висят трое голых с дощечками на груди и смерти не
просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.
– Вы говорите: дощечки на груди, – заинтересовалась Янина, – а у
среднего дощечка с надписью «Царь иудейский»?
– Одинаковые у всех троих. А что написано, не уразумел по
неграмотности. Тем более по–гречески и по–арамейски, а по–латыни центурион
прочел: tumultuosi – по–нашему «мятежники».
– Ну а Христос?
– Я же сказал, что Христа не было. Он на картинках тощий, с черной
бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей
губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали
его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это
Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как
орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до
колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: «Горе вам,
горе! Еще придет час вашей гибели». Я толкнул его легонько дротиком в
грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и
шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне,
когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул
ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг
острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе
или кто–то во мне говорит: «Прав был – вранье. Теперь убедился? История
всегда писалась в чьих–нибудь интересах». Кто это сказал во мне, не знаю,
только, пожалуй, все же не я и не тот римский солдат, что стоял под
виселицами на вершине горы.
Смэтс опрокинул бутылку в рот и облизал горлышко.
– Поедете проверять? – спросил он.
– Обязательно, – сказал Шпагин.