15. Этот Прекрасный, Прекрасный, Прекрасный Юг!
Спектакль был сыгран и занавес опущен. Шпагин поднялся и совсем
по–шпагински застенчивым жестом вытер глаза. Но под ногами сверкал белый
скат рифа и курчавилась вокруг барашками океанская синь. Епископ был жив и
невредим и сидел перед ними вытянув ноги, в длинном пасторском сюртуке, и
старательно поправлял опоясывающую воротничок черную ленту галстука.
Клетчатый пиджак исчез вместе с его владельцем, и епископ недоуменно
оглядывался, пытаясь понять, что же, в сущности, произошло.
– Ведь меня убили! – воскликнул он растерянно.
Смайли засмеялся и вместе со Шпагиным помог Джонсону встать.
– Не притворяйтесь, ваше преосвященство, – сказал Рослов, – вы отлично
соображаете. Убили не вас, а беднягу газетчика Грина, неизвестно даже,
существовавшего или нет. С помощью Селесты вы, конечно, открыли ему дорогу
в рай. Едва ли он был мечтателем и не понимал грубой скороговорки
винтовок. Эту выходку, закончившуюся для него столь печально, внушили ему
несомненно вы. Вы дирижировали экспериментом и помогли Селесте понять
сущность противоречий между буржуазным гуманизмом и революционной этикой.
Не сомневаюсь в вашей искренности, но ошибки свои вы, наверно, уразумели.
Или нет?
– Не знаю, – неуверенно произнес епископ: ему явно не хотелось спорить,
да и мнимая его смерть все еще переполняла чувства. – Неужели все это было
иллюзией? Слишком уж реально, совсем не иллюзорно. Я же помню: пуля попала
вот сюда. – Он ткнул себя в левый бок, где из нагрудного кармана
выглядывал уголок накрахмаленного платка. – Было совсем не больно. По
крайней мере сначала. Будто ослепший жук ударился в грудь, а потом голова
стала тяжелой и чужой, как после бессонной ночи, и только мелькнула
угасающая мысль: «Это конец».
– Ох, епископ, – невесело усмехнулся Смайли, – сдается мне, что это
далеко не конец.
Он оказался пророком. Новое перемещение произошло безболезненно и,
пожалуй, даже буднично – не было ни страха, ни удивления, свойственных
первым шагам в Неведомое. А оно началось на неширокой пыльной улочке
маленького и, наверно, очень тихого провинциального городка. Они шли по
этой немощеной улочке снова вчетвером и снова с винтовками, только более
старыми, длинными, неуклюжими и тяжелыми – фунтов сто, не меньше, из каких
не стреляли по крайней мере с середины прошлого века. И сюртуки на них
были потертые, но элегантные, сшитые по столь же старинной моде. И
вспученные цветной пеной галстуки оставляли открытыми грязноватые, но еще
не потерявшие крахмальной твердости воротнички рубашек. Давно не чищенные
сапоги их со сбитыми каблуками говорили о дальней дороге. И Шпагин так и
не мог вспомнить, где он видел такие костюмы – в театре, или в кино, или
где–нибудь за стеклом на музейных стендах. Но что осознал ясно и сразу –
это то, что он только Шпагин, и никто другой. Его вытолкнули на сцену, не
сказав, кого он должен играть, в какой пьесе, из какого времени, в комедии
или драме. И что случится под занавес, он даже предугадать не мог: Селеста
не стеснялся в выборе средств.
Шпагин никогда не был игроком и не любил рискованных ситуаций, а дар
словесной импровизации не числился в реестре его достоинств. Он не умел,
как Рослов, быть физиком с физиками и с лесорубами лесорубом. Он всегда
был самим собой, только Шпагиным, биологом Шпагиным, и даже гордился своей
профессиональной цельностью, которую некоторые называли ограниченностью.
Но сейчас этой гордости не было. Быть только Шпагиным в этом дурацком
маскарадном сюртуке и с этим стофунтовым ружьем за спиной ничего хорошего
не предвещало. И ноющий холодок в желудке с каждым шагом сопровождал
безответный вопрос: «Где мы?»
Но задал этот вопрос не Шпагин, а Рослов, и тут опередивший товарища.
– Интересуюсь, где мы. – Он говорил весело и непринужденно. – Что–то я
никем себя не ощущаю: ни Цезарем, ни Кромвелем.
– Ты неоригинален, – откликнулся Смайли. – Я знаю только то, что меня
зовут Бобом Смайли, но черт меня побери, если я догадываюсь, какой сейчас
год, что это за город и почему на мне это тряпье.
– Ну, узнать это – раз плюнуть!
Рослов поманил к себе мальчишку лет десяти, важно шествовавшего по
середине улицы. Он был рыж, вихраст и полон собственного достоинства.
По–видимому, его ничуть не удивили ни сюртуки, ни ружья.
– Слушаю вас, сэр, – вежливо сказал он, и все облегченно вздохнули:
мальчишка говорил по–английски.
– Я хочу проверить, как ты учишь уроки по географии. Ну–ка скажи мне:
как называется государство и город, где мы находимся?
– Это очень легкий вопрос, сэр. Мы живем в Федерации Южных штатов.
Город Монтгомери в штате Алабама. Самый боевой штат Юга, сэр.
Каждое слово мальчишка произносил, надуваясь от гордости. И о причине
ее опять же раньше всех догадался Рослов.
– Ясно, – сказал он. – Ну а год, какой сейчас год? – Он уже не боялся
выдать себя.
Мальчишка обиженно фыркнул.
– Тысяча восемьсот шестьдесят первый, сэр. И не считайте меня,
пожалуйста, идиотом.
– Ну что ты! – Рослов погладил его ослепительно медные вихры. – Ты
просто умница. И настоящий южанин, не так ли?
– Да, сэр! – крикнул мальчишка и вытянулся по стойке «смирно». – Я
поклялся убивать проклятых аболиционистов, и у меня уже есть ружье. Я
стащил его у дяди Клифа и спрятал на чердаке. Только вы меня не выдавайте,
ладно?
– Не выдам, – сказал Рослов. – Топай с миром, малыш.
Мальчишка пошел по улице, поминутно оглядываясь назад, а Смайли
иронически приподнял над головой свою широкополую шляпу и раскланялся с
реверансом.
– Поздравляю вас, джентльмены, с благополучным прибытием во владения
старика Джефа.
– Кто это – Джеф? – не понял Шпагин.
Епископ с готовностью пояснил:
– Не торопитесь, Смайли, мы тоже образованные. Джеф – это Джефферсон
Дэвис, первый и последний президент Конфедерации. По–видимому, гражданская
война Севера и Юга еще не начиналась. Иначе в городе не было бы так тихо.
Но тишина в городе оказалась обманчивой. Узкая улочка вывела их на
более широкую, но такую же пыльную, немощеную магистраль, на которой уже
можно было увидеть повозки и экипажи. И прохожих было немало, то тут, то
там шли навстречу или обгоняли нашу четверку группы вооруженных людей,
почти не отличавшихся от нее ни оружием, ни одеждой. Селеста не ошибался в
деталях: город выглядел не призрачно или картинно, а реально и точно, как
самый настоящий, соответствующий своему времени город одноэтажной Америки.
И люди были настоящими, как во всех миражах Селесты. Они о чем–то спорили,
размахивали руками, попыхивая трубками и сигарами. У многих были такие же
винтовки и даже более древние, увидевшие свет, вероятно, после долгого
хранения в сундуках или на стенах. О чем говорили эти опереточные вояки,
Шпагин не знал, да и не прислушивался к разговорам. Может быть, о речи
Джефферсона Дэвиса или о воззвании Авраама Линкольна, но это не
интересовало даже единственного среди «перемещенных» Селестой американца.
Смайли шел, что–то вынюхивая, и наконец остановился с приглашающим жестом:
аляповатая вывеска с надписью «Солнце Юга» увенчивала вход в салун или в
харчевню.
Они поднялись по щербатым, продавленным ступеням и, толкнув решетчатую
дверь, оказались в полутемном, душном, насквозь прокуренном зале с низким
и грязным потолком. Черный слой копоти на нем, как веснушками, был усеян
следами ружейных и пистолетных пуль. Посетителей в зале было довольно
много, но все же за столами виднелись проплешины свободных мест. А
хитроумный Смайли даже усмотрел совсем свободный стол и устремился к нему,
как слаломист, лавируя между стульями, брошенными на пол винтовками,
потными спинами и вытянутыми ногами. Столик, выбранный им, находился между
эстрадным помостом и стойкой бара, и Шпагин мог, не вставая с места,
видеть весь зал – пестрый, гудящий, дымный. Цветные цилиндры и военные
кепи времен мексиканских походов, грязные сапоги и лакированные ботинки,
ружья и пистолеты, сюртуки и куртки – вся эта сумбурная, почти
фантастическая картина напомнила ему когда–то виденный фильм об унесенных
ветром гражданской войны в Америке. Его герои улыбались ему отовсюду – за
столиками, от двери, у стойки. Но стоило пристальнее вглядеться, и улыбки
превращались в пьяный оскал трактирных завсегдатаев, стучащих бутылками по
столу, топающих, сплевывающих табачную жвачку и ревущих на весь зал:
– Смерть Иллинойскому Павиану!
– О ком они? – спросил Шпагин у Смайли.
– Прозвище Авраама Линкольна, – пояснил тот и добавил презрительно: –
Наслаждайтесь, друзья! Перед вами лучшие сыны Южных штатов. – Он плюнул с
отвращением. – Мразь и подонки! Святые защитники его величества Рабства.
Всех бы к стенке – и очередью из автомата!
Епископ поморщился:
– Жестоко и глупо.
– А вам нравится этот сброд?
– Нет, конечно. Но не убивать же человека только за то, что он кому–то
не нравится. Этак мы полмира перестреляем. – Он нервно хрустнул костяшками
пальцев. – И потом: разве их исправила победа Линкольна? Разве она
действительно освободила негров? Вы же знаете конечный итог этой войны.
– Знаю, – рассердился Смайли, – имел честь наблюдать этот итог
самолично. И негритянские погромы видел, и огненные кресты над городом, и
белые балахоны куклуксклановцев. Напомни мне, Энди, вашу пословицу о
горбатых. – Он повернулся к Рослову и предостерегающе поднял руку. –
Погоди–погоди, сам вспомнил! Только могила горбатого выпрямит. Так? Почти
так? Но все равно крепко сказано! Через полсотни лет внуки этих горилл
наденут белые балахоны, а мы будем жалеть, что в свое время не знали этой
пословицы.
– Не обобщай, – сказал Рослов, – не все они горбаты, и не все их внуки
наденут белые балахоны. По–настоящему горбатые сидят не здесь, а у себя на
виллах, не орут и не сплевывают табачную жвачку, а тихонько подсчитывают,
как выгоднее поместить капиталы, чтобы в случае войны получить наибольшую
прибыль, и как вывозить из Европы не только оружие, но и товары, которые
можно будет вдесятеро дороже продать на рынке. А эти гориллы с ружьями или
закуплены, или обмануты. Половину их убьют в первых же боях, а на месте
этих боев построят фабрики для переработки хлопка. Так кого же вернее
исправит могила, Боб?
Молчаливый официант–негр, автомат, а не человек, подал им пиво и
скрылся за стойкой, а на эстраду вышли три негра с банджо в руках – в
одинаково полосатых фраках, в одинаковых бантах на шее, с одинаково
застывшими белозубыми улыбками. Одинаково черные пальцы выбили из
размалеванных банджо протяжную, липкую мелодию, которую подхватила и
попыталась удержать тоненькая накрашенная мулатка, словно сошедшая с
шоколадного торта, приготовленного для вернисажа кондитерской выставки.
Пела она неважно, хотя и очень старательно, и Шпагин подумал, что
она–вполне подошла бы к традиционному джазу любого московского ресторана
вроде «Арбата» или «Праги». Она пела о широкой и медленной реке Миссисипи,
о гигантах пароходах, плывущих по ней, о белоснежных птицах, садящихся на
палубу. Шпагин слушал и думал: зачем все это понадобилось Седеете? Какую
информацию он получит, пропуская этот мираж сквозь их чувственный аппарат?
Лживость христианского гуманизма епископа? Но она уже раскрылась в отряде
Эмилиано Запаты. Исторический смысл гражданской войны Севера и Юга в
Америке? Но разве его не подытожили воспоминания мемуаристов, речи
сенаторов в Конгрессе, дневники очевидцев и труды историков обоих земных
полушарий? Может быть, Селеста хотел просто постичь течение жизни, до сих
пор достижимой для него только в бесстрастной отраженности документов? Но
ведь были и романы, и стихи, и песни, подобные этой, звучащей сейчас с
помоста! Песня была плавной и неторопливой, как река, о которой пела
мулатка, и зал притих и погрустнел, чтоб через минуту взорваться коротким
выстрелом.
Шпагин не заметил, кто стрелял. Он в это время смотрел на сцену и
увидал, как у одного из музыкантов слетел с головы цилиндр, как застыл в
беззвучном вскрике накрашенный рот певицы, как выскочил из–за кулис
толстый маленький человек и покатился колобком в зал к длинному столу,
из–за которого подымался пьяный верзила с дымящимся пистолетом.
– Петь! – крикнул он. – Не останавливаться! Я плачу.
– Но простите! – Хозяин ресторана в отчаянии тряс толстыми короткими
ручками. – Я заплатил за каждого музыканта по восемьсот долларов, а за
певицу полторы тысячи.
– Я только что продал хлопок, – заревел верзила. – Денег у меня хватит!
Заплачу тебе вдвое, если кого–то задену. Да ты не бойся, не промахнусь!
Три выстрела – три цилиндра! А певичка пусть прыгает!
Из второго пистолета он сшиб цилиндр с головы другого негра–музыканта и
захохотал. Ему вторили его собутыльники. Другие просто молчали. Ни один
голос не остановил пьяницу. А он стрелял метко, быстро перезаряжая
пистолеты, этот садист, натасканный в военном тире. Пули уже взбивали
фонтанчики пыли у ног певицы, заставляя ее подпрыгивать при каждом
выстреле. Эти прыжки, казалось, еще больше развеселили зал.
«Ведь он же мертвецки пьян, – с ужасом думал Шпагин. – Дрогнет рука,
тогда что?!" И, не думая о последствиях, забыв о присущей ему
осторожности, он вскочил, отбросил стул ногой и крикнул:
– Стой!
Крикнул и растерялся, не зная, что делать дальше, а со всех сторон
притихшего зала к нему повернулись искаженные яростью лица, почти
неразличимые в отдельности. Но разглядеть ни одно из них Шпагин не мог,
потому что впереди, заслоняя его, уже встали Смайли и Рослов, которым было
решительно наплевать на весь этот пьяный сброд с его визгом и воем.
– Что вы наделали? – испуганно прошипел епископ. – Они же стрелять
начнут.
– Не начнут, – недобро усмехнулся Смайли. – А вот драку я вам обещаю.
Внезапно протрезвевший верзила сунул свои пистолеты за пояс и вызывающе
крикнул:
– Черномазую пожалел?
– Пожалел, – спокойно отозвался Смайли и тут же пригнулся: над его
головой просвистела пустая бутылка и со звоном разбилась о стену.
Звон этот словно прозвучал сигналом к расправе: разъяренные люди
рванулись к ним, опрокинув свой длинный стол и скамейки. И загудело над
залом:
– Бей их!..
Шпагин видел вокруг себя перекошенные злобой лица – не человеческие,
нет! Не лица – маски! Сколько их было, Шпагин не считал. Весь зал они не
увлекли с собой, большинство выжидало с настороженным любопытством, но
они, казалось, воплотили в себе всю его темноту и буйство – ревущий,
хвастливый, осатанелый Юг. А за ними пылали огненные кресты, маршировали
белые балахоны с прорезями для глаз, открыто и тайно из–за угла гремели
выстрелы, рвались гранаты со слезоточивым газом, свистели дубинки – и
падали, падали, падали борцы за гражданские права негров в тысяча
восемьсот семидесятом, девятьсот двадцатом, шестидесятом... Стоит ли
считать, если каждый новый год повторял предыдущий, только менялись
возраст и имена жертв.
Можно написать, что об этом подумал Шпагин или это представил Шпагин,
ошибки не будет – он мог и подумать, и представить, но у него попросту не
было для этого времени. Драться он не любил и не умел, драки на экране
кино или телевизора вызывали у него отвращение и скуку, но сейчас, когда к
нему почти вплотную приблизилось искаженное злобой лицо со щегольскими
бачками в полщеки, он ударил. И в свой первый удар он вложил всю силу
гнева, которую глушил, как наркотиком, логической трезвостью разума. Лицо
охнуло и исчезло. Но вместо него появилось другое. Что–то хлестнуло его по
глазам... На мгновение он ослеп, но все же успел ткнуть неумелым кулаком
во что–то мягкое. Глаза снова приобрели способность видеть, и возникающие
перед ним лица он воспринимал как мишени – только бы не промахнуться,
попасть: он и здесь сумел сосредоточиться, мысленно отбросив все мешающее,
лишнее, отвлекающее.
И вдруг откуда–то со стороны, сквозь крики и звон разбитых бутылок,
прорвался короткий, поспешный звук, словно хлопок в ладоши или щелчок
пробки, вылетевшей из узкого горла бутылки.
«Опять стреляют, – подумал Шпагин. – Должно быть, на улице».
Он ошибался: стреляли здесь, в зале. И выстрел словно отрезвил
нападающих. Они отхлынули, оставив у стены трех избитых, окровавленных
мужчин и четвертого, лежащего на полу в своем маскарадном костюме.
Шпагин увидел знакомое сухое, чисто выбритое лицо, оторванный
галстук–бант, запачканный кровью, и нелепо вывернутую руку с
перстнем–печаткой на безымянном пальце. Епископ всегда крутил его, когда
волновался.
И кто–то позади Шпагина приглушенно сказал:
– Мертв.