Чапаев встал с места, открыл дверь и выпрыгнул наружу. Я услышал, как
ударились в землю его сапоги. Анна вылезла следом, а я все сидел на
диване, глядя на английский пейзаж на стене. Река, мост, небо в тучах и
какие-то неясные развалины - неужели, думал я, неужели?
- Петька, - позвал Чапаев, - ты что там сидишь?
Я встал и шагнул из двери наружу.
Мы стояли на идеально правильном круге засыпанной сеном земли
диаметром метров в семь, который обрывался в никуда. За его границей не
было ничего - там был только ровный неяркий свет, про который трудно было
хоть что-нибудь сказать. На самом краю круглой площадки лежала половина
винтовки с примкнутым штыком. Мне вдруг вспомнилось то место в
"Балаганчике" Блока, когда прыгнувший в окно Арлекин прорывает бумагу с
нарисованной на ней далью и в бумажном разрыве появляется серая пустота. Я
оглянулся. Мотор броневика все еще работал.
- А почему остался этот остров? - спросил я.
- Слепая зона, - сказал Чапаев. - Мизинец указал на все, что было в
мире за пределами этой площадки. Это как тень от ножки лампы.
Я шагнул в сторону, и Чапаев схватил меня за плечи.
- Куда пошел... Не попади под пулемет.
Он повернулся к Анне.
- Анна, а ну-ка... От греха подальше.
Анна кивнула и осторожно зашла под короткий раструб ствола.
- Смотри внимательно, Петька, - сказал Чапаев.
Анна зажала папиросу в зубах, и у нее в руке появилось маленькое
круглое зеркальце. Она подняла его вверх на уровень ствола, и, прежде чем
я успел понять, что сейчас произойдет, броневик исчез. Это произошло
мгновенно и неправдоподобно легко, как будто кто-то выключил волшебный
фонарь, и картинка на простыне погасла. Остались только четыре неглубоких
вмятины от колес, в которых медленно распрямлялась примятая трава. И
ничего уже не нарушало тишину.
- Вот и все, - сказал Чапаев. - Этого мира больше нет.
- Черт, - сказал я, - там ведь папиросы остались... Послушайте! А как
же шофер?
Чапаев вздрогнул и испуганно поглядел сначала на меня, а потом на
Анну.
- Черт возьми, - сказал он, - а я про него забыл... А ты, Анна, что
же ты не сказала?
Анна развела руками. В этом жесте не было ни капли искреннего
чувства, и я подумал, что она, несмотря на всю свою красоту, вряд ли
сумела бы стать актрисой.
- Нет, - сказал я, - тут что-то не так. Где шофер?
- Чапаев, - сказала Анна, - я больше не могу. Разбирайтесь сами.
Чапаев вздохнул и подкрутил усы.
- Успокойся, Петька. Никакого шофера на самом деле не было. Ну ты же
знаешь, есть такие бумажки с особой печатью, прилепляешь на бревно, и...
- А, - сказал я, - так это голем был. Понятно. Не надо меня только
полным идиотом считать, хорошо? Я давно заметил, что он странный. Однако,
Чапаев, с такими талантами вы могли бы сделать в Петербурге неплохую
карьеру.
- Чего я не видел в твоем Петербурге, - сказал Чапаев.
- Стойте, а Котовский? - спросил я в волнении. - Он что, тоже исчез?
- Поскольку его никогда не существовало, - сказал Чапаев, - на этот
вопрос довольно сложно ответить. Но если тебя по-человечески волнует его
судьба, то не тревожься. Уверяю тебя, что Котовский, точно так же, как ты
и я, в силах создать свою собственную вселенную.
- А мы в ней будем присутствовать?
Чапаев задумался.
- Интересный вопрос, - сказал он. - Мне бы такой никогда не пришел в
голову. Возможно, что и будем, но в каком качестве - не берусь судить.
Откуда мне знать, какой мир создаст Котовский в своем Париже. Или,
правильнее сказать, какой Париж создаст Котовский в своем мире.
- Ну вот, - сказал я, - опять софистика.
Повернувшись, я пошел к краю площадки. Но до самого края дойти не
сумел - когда до границы земляного круга осталась пара метров, у меня
закружилась голова и я с размаху сел на землю.
- Вам плохо? - спросила Анна.
- Мне замечательно, - ответил я, - но что мы тут будем делать? Жить
втроем?
- Эх, Петька, - сказал Чапаев, - объясняешь тебе, объясняешь. Любая
форма - это пустота. Но что это значит?
- Что?
- А то значит, что пустота - это любая форма. Закрой глаза. А теперь
открой.
Не знаю, как описать словами эту секунду.
То, что я увидел, было подобием светящегося всеми цветами радуги
потока, неизмеримо широкой реки, начинавшейся где-то в бесконечности и
уходящей в такую же бесконечность. Она простиралась вокруг нашего острова
во все стороны насколько хватало зрения, но все же это было не море, а
именно река, поток, потому что у него было явственно заметное течение.
Свет, которым он заливал нас троих, был очень ярким, но в нем не было
ничего ослепляющего или страшного, потому что он в то же самое время был
милостью, счастьем и любовью бесконечной силы - собственно говоря, эти три
слова, опохабленные литературой и искусством, совершенно не в состоянии
ничего передать. Просто глядеть на эти постоянно возникающие разноцветные
огни и искры было уже достаточно, потому что все, о чем я только мог
подумать или мечтать, было частью этого радужного потока, а еще точнее -
этот радужный поток и был всем тем, что я только мог подумать или
испытать, всем тем, что только могло быть или не быть, - и он, я это знал
наверное, не был чем-то отличным от меня. Он был мною, а я был им. Я
всегда был им, и больше ничем.
- Что это? - спросил я.
- Ничего, - ответил Чапаев.
- Да нет, я не в том смысле, - сказал я. - Как это называется?
- По-разному, - ответил Чапаев. - Я называю его условной рекой
абсолютной любви. Если сокращенно - Урал. Мы то становимся им, то
принимаем формы, но на самом деле нет ни форм, ни нас, ни даже Урала.
Поэтому и говорят - мы, формы, Урал.
- Но зачем мы это делаем?
Чапаев пожал плечами.
- Не знаю.
- А если по-человечески? - спросил я.
- Надо же чем-то занять себя в этой вечности, - сказал он. - Ну вот
мы и пытаемся переплыть Урал, которого на самом деле нет. Не бойся,
Петька, ныряй!
- А я смогу вынырнуть?
Чапаев смерил меня взглядом с ног до головы.
- Так ведь смог же, - сказал он. - Раз тут стоишь.
- А я буду опять собой?
- Петька, - сказал Чапаев, - ну как ты можешь не быть собой, когда ты
и есть абсолютно все, что только может быть?
Он хотел сказать что-то еще, но тут Анна, докурив свою папироску,
бросила ее на землю, аккуратно загасила ногой и, даже не посмотрев на нас,
разбежалась и бросилась в поток.
- Вот так, - сказал Чапаев. - Правильно. Чем лясы точить.
Глядя на меня с предательской улыбкой, он начал пятиться спиной к
краю площадки.
- Чапаев, - испуганно сказал я, - подождите. Вы не можете так меня
бросить. Вы должны хотя бы объяснить...
Но было уже поздно. Земля под его каблуками осыпалась, он потерял
равновесие и, раскинув руки, упал спиной в радужное сияние - совсем как
вода, оно раздалось на миг в стороны, потом сомкнулось над ним, и я
остался один.
Несколько минут я оцепенело смотрел на место, где исчез Чапаев. Потом
я понял, что страшно устал. Я сгреб разбросанное по площадке сено в одну
кучу, лег на него и уставился в невыразимо высокое серое небо.
Мне вдруг пришло в голову, что с начала времен я просто лежу на
берегу Урала и вижу сменяющие друг друга сны, опять и опять просыпаясь
здесь же. Но если это действительно так, подумал я, то на что я тратил
свою жизнь? Литература, искусство - все это были суетливые мошки, летавшие
над последней во вселенной охапкой сена. Кто, подумал я, кто прочтет
описание моих снов? Я поглядел на гладь Урала, уходящую со всех сторон в
бесконечность. Ручка, блокнот и все те, кто мог читать оставленные на
бумаге знаки, были сейчас просто разноцветными искрами и огнями, которые
появлялись, исчезали и появлялись вновь. Неужели, подумал я, я так и засну
опять на этом берегу?
Не оставив себе ни секунды на раздумья, я вскочил на ноги, разбежался
и бросился в Урал.
Я не почувствовал почти ничего - просто теперь он был со всех сторон,
и поэтому никаких сторон уже не было. Я увидел то место, где начинался
этот поток, - и сразу понял, что это и есть мой настоящий дом. Словно
подхваченная ветром снежинка, я понесся к этой точке. Сначала мое движение
было легким и невесомым, а потом произошло что-то странное: мне стало
казаться, что непонятное трение тянет назад мои голени и локти и мое
движение замедляется. А как только оно замедлилось, окружавшее меня сияние
стало меркнуть, и в момент, когда я остановился совсем, свет сменился
тусклой полутьмой, источником которой, как я вдруг понял, была горевшая
под потолком электрическая лампа.
Мои руки и ноги были пристегнуты ремнями к креслу, а голова лежала на
маленькой клеенчатой подушке.
Откуда-то из полутьмы выплыли жирные губы Тимура Тимуровича,
приблизились к моему лбу и припали к нему в долгом влажном поцелуе.
- Полный катарсис, - сказал он. - Поздравляю.
10
- Восемь тысяч двести верст пустоты, - пропел за решеткой
радиоприемника дрожащий от чувства мужской голос, - а все равно нам с
тобой негде ночевать... Был бы я весел, если б не ты, если б не ты, моя
Родина-Мать...
Володин встал с места и щелкнул выключателем. Музыка стихла.
- Ты чего выключил? - спросил Сердюк, поднимая голову.
- Не могу я Гребенщикова слушать, - ответил Володин. - Человек,
конечно, талантливый, но уж больно навороты любит. У него повсюду сплошной
буддизм. Слова в простоте сказать не может. Вот сейчас про Родину-Мать
пел. Знаешь, откуда это? У китайской секты Белого Лотоса была такая
мантра: "абсолютная пустота - родина, мать - нерожденное". И еще как
зашифровал - пока поймешь, что он в виду имеет, башню сорвет.
Сердюк пожал плечами и вернулся к своей работе. Разминая пластилин, я
иногда поглядывал на его быстрые пальцы, складывавшие журавлика из
тетрадного листа. Он делал это с удивительным проворством, даже не глядя.
Такие же журавлики были разбросаны по всей комнате лечебно-эстетического
практикума; множество лежало на полу, хотя только сегодня утром Жербунов с
Барболиным вымели в коридор целую гору. Но Сердюк совершенно не
интересовался судьбой своих однообразных произведений - поставив
карандашом номер на крыле журавлика, он бросил его куда-то в угол и тут же
вырвал из тетради следующую страницу.
- Сколько осталось? - спросил Володин.
- К весне должен успеть, - сказал Сердюк и перевел взгляд на меня. -
Слушай, а я еще один вспомнил.
- Давай, - ответил я.
- Короче, значит, сидят Петька с Василием Ивановичем и бухают. Вдруг
вбегает солдат и говорит: "Белые!" Петька говорит: "Василий Иванович,
давай ноги делать". А Чапаев наливает еще два стакана и говорит: "Пей,
Петька". Выпили, значит. Опять солдат вбегает: "Белые!" А Чапаев еще два
стакана наливает: "Пей, Петька!" Опять вбегает солдат и говорит, что белые
уже к дому подходят. А Чапаев говорит: "Петька, ты меня видишь?" Петька
говорит: "Нет". Чапаев тогда говорит: "И я тебя - нет. Хорошо
замаскировались".
Я презрительно вздохнул и взял со стола новый кусок пластилина.
- Этот я знаю, только с другим концом, - сказал Володин. - Белые
вбегают, оглядывают комнату и говорят: "Вот черт, опять ушли".
- Это уже ближе, - отозвался я, - хотя все равно бред. Белые
какие-то... Я не понимаю, как все могло до такой степени исказиться. Ну а
еще какой-нибудь?
- Еще такой помню, - сказал Сердюк. - Короче, значит, переплывают
Петька с Василием Ивановичем Урал, а у Чапаева в зубах чемоданчик...
- Ой-й, - простонал я. - Кто ж только такую чушь придумал...
- И, короче, он уже тонет почти, а чемодан не бросает. Петька кричит
ему: "Василий Иванович, брось чемодан, утонешь!" А Чапаев говорит: "Ты
что, Петька! Нельзя. Там штабные карты". Короче, еле выплыли. Петька
говорит: "Ну что, Василий Иванович, покажи карты, из-за которых мы чуть не
утопли". Чапаев открывает чемодан. Петька смотрит, а там картошка.
"Василий Иванович, какие же это карты?" А Чапаев берет две картофелины,
кладет на землю и говорит: "Смотри, Петька. Вот мы, а вот белые".
Володин засмеялся.
- Тут уже совсем никакого проблеска смысла, - сказал я. - Во-первых,
если у вас, Сердюк, через десять тысяч жизней появится возможность утонуть
в Урале, можете считать, что вам крупно повезло. Во-вторых, мне абсолютно
непонятно, откуда все время берутся эти белые. Я думаю, тут не обошлось
без Дзержинского и его конторы. В-третьих, это была метафорическая карта
сознания, а вовсе не план расположения войск. И не картошка там была, а
лук.
- Лук?
- Да, лук. Хотя по ряду глубоко личных обстоятельств я дорого бы дал
за то, чтобы там была картошка.
Володин и Сердюк обменялись долгим взглядом.
- И этот человек хочет выписаться, - сказал Володин. - А, теперь я
вспомнил. Чапаев пишет в дневнике: "Шестое июня. Мы оттеснили белых..."
- Никакого дневника он не вел, - бросил я.
- "Седьмое июня. Белые оттеснили нас. Восьмое июня. Пришел лесник и
всех прогнал".
- Понятно, - сказал я, - это, наверно, про барона Юнгерна. Только он,
к сожалению, так и не пришел. И потом, он лесником не был, он просто
говорил, что всегда хотел быть лесником. Я, господа, нахожу все это
странным. Вы неплохо информированы, но у меня постоянно возникает такое
чувство, что кто-то знающий, как все было на самом деле, попытался
чудовищным образом извратить истину. И я не могу понять, с какой целью.
Некоторое время никто не нарушал тишины. Я углубился в работу,
обдумывая предстоящую беседу с Тимуром Тимуровичем. Логика его действий до
сих пор была мне совершенно неясна. Марию выписали через неделю после
того, как он разбил бюст Аристотеля о мою голову, а Володину, нормальнее
которого я не видел человека в жизни, недавно назначили новый
фармакологический курс. Ни в коем случае, размышлял я, не надо придумывать
никаких ответов заранее, потому что он может не задать ни одного из
вопросов, к которым я подготовлюсь, и я обязательно выдам какую-нибудь из
своих заготовок невпопад. Полагаться можно было только на удачу и случай.
- Хорошо, - сказал наконец Володин. - А вы можете привести пример
того, что именно подверглось искажению? Рассказать, как все было на самом
деле?
- Что именно вас интересует? - спросил я. - Какой из упомянутых вами
эпизодов?
- Любой. Или давайте возьмем что-нибудь новое. Ну вот, например,
такой - совсем не могу представить, что тут можно исказить. Котовский
прислал Чапаеву из Парижа красной икры и коньяка. А Чапаев пишет в ответ:
"Спасибо, самогонку мы с Петькой выпили, хоть от нее клопами и воняло, а
клюкву есть не стали - уж больно рыбой несет".
Я не выдержал и засмеялся.
- Котовский ничего не присылал из Парижа. А нечто похожее было. Мы
сидели в ресторане, действительно пили коньяк и закусывали красной икрой -
я понимаю, как это звучит, но черной там не было. У нас был разговор о
христианской парадигме, и поэтому мы говорили в ее терминах. Чапаев
комментировал одно место из Сведенборга, где луч небесного света упал на
дно ада и показался душам, которые там живут, зловонной лужей. Я понял это
в том смысле, что трансформируется сам этот свет, а Чапаев сказал, что
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг