- Никита Иваныч. Как вы сказали, хвост-то этот называть?
- Атавизм.
- А какой еще атавизм бывает?
- М-м-м... Женщины волосатые.
- А когти?
- Не слыхал. Нет, наверно.
К Марфушке думал сходить. Передумал. Шутить скучно было, а в воплях ее
да оладьях не было уж того интересу.
Сходил к дому, где Варвара Лукинишна жила. Посмотрел через забор. Белье
на веревках висит. Во дворе желтунчики выросли. Не зашел.
Ржави выпил бочки три, хотел забыться. Так и ржавь в голову не взошла,
зря живот надул. Уши - да, уши как бы слегка оглохли, это да. Взор тоже
помутился. Но в голове ясность невозможная, али сказать, простор, и в
просторе - пусто. Степь.
Хотел котомку собрать, - и на юг. Палицу вырезать большую, - от
чеченцев отбиваться, - и к морю. А какое то море - кто знает. Кто как хочет,
так его себе и представляет. Пешего ходу, говорят, три года. А Бенедикту так
представлялось: выходит он на высокую гору, а с нее окрест далеко видать.
Смотрит вниз, - а там море: вода большая, теплая, синяя, и вся плещет,
вся-то она играет да плещет! А волна по ней бежит мелкая да кудрявая, с
белым завитком. А по морю тому все острова, острова, - как шапки
островерхие. Да все зеленые, да той зеленью аж кипят. А по зелени - сады
цветные, невиданные. А в тех садах растет дерево Сирень, про которое матушка
сказывала. А цветки у той Сирени как кипень синяя, колокольцами, до земли
свисают, на ветру полощутся. А на самом на верху, на макушке у тех островов
- города. Стены белые, каменные, опояской. А в стенах ворота, а за воротами
дорога мощеная. А по дороге на гору пройтить, - и будет терем, а в тереме -
лежанка золотая. На той лежанке - девушка, косу расплетает, один волос
золотой, другой серебряный, один золотой, другой серебряный... А на ногах у
ней когти... Вот она когтем-то зацепит... когтем-то.. .
...А то хотел на восход. Идешь, идешь... травы все выше да светлее.
Солнце всходит, да сквозь них светом своим просвечивает... Идешь себе,
ручейки малые перескакиваешь, речки вброд переходишь. А лес все путаней, как
тканое полотно, а жуки так и вьются, так и жужжат. А в лесу поляна, а на
поляне цветок тульпан, - красным ковром всю поляну укрыл, так что и земли не
видать. А на ветвях-то хвост белый, резной, как сеть кружевная, то сойдется,
то опять распустится. А поверх него того хвоста хозяйка, - Княжья Птица -
Паулин, глазами смотрит, сама на себя любуется. А рот красный, как тульпан.
А говорит она ему: "Здравствуй, Бенедикт, сокол ясный, проведать меня
пришел?.. А нет от меня вреда никакого, а ты это знаешь... Иди сюда,
Бенедикт, целовать меня будем..."
...Не пошел ни на юг ни на восход. Вроде и ясность в голове, а вроде и
тупость какая. Собрал котомку, а потом опять разобрал, смотрит: чего я туда
наложил-то? Ножик каменный, которым пушкина резал. Другой ножик. Долото.
Гвоздей зачем-то взял деревянных. Зачем ему на юге гвозди? Вынул. Штаны
запасные, еще крепкие, почти без заплат... Миску, ложицу уложил. Вынул. Что
из них есть-то? Как еду варить? Без огня?
Никуда без огня не уйдешь.
Вот бы Никиту Иваныча с собой взять... Шли бы вдвоем, беседы
беседовали. Ночью - костерок. Рыбки наловить, если не ядовитая, - супчик
сварить...
А только далеко не уйдешь. Хватятся его. Как у кого печь погаснет,
сразу хватятся. Забегают: Никита Иваныч!.. Подать сюды Никиту Иваныча!.. Да
и Бенедикта хватятся. Догонят, по шеям накладут, белы руки за спину заломят:
пожалуйте жениться! Жениться, жениться!..
А то, может, и правда: жениться? Ну что когти? - когти постричь можно.
Можно постричь... Не в том дело... Человек - он не без изъяну. У того хвост,
у того рога, у того гребень петушиный, чешуя, жабры... Морда овечья, да душа
человечья. А только не так он хотел... Думал по саду-огороду гулять, цветки
колокольчики вместе нюхать. Завести разговор какой сурьезный, про жизнь, али
про природу, чего в ней видать... Стихи припомнить какие...
Но крепче за спиной рука,
Тревожней посвист ямщика,
И сумасшедшая луна
В глазах твоих отражена.
А она чтоб дивилась да слушала. Глаз не сводила. А вечером мышку
поймать, в кулачок спрятать, и, игриво так: ну-к, мол, что это у меня тут?..
Отгадай?.. А она эдак покраснеет:
- Контролируй себя, сокол ясный...
А то на работу вернуться. Книжицы переписывать. Вытянешь шею - и
переписываешь... Интересно... Чего там еще люди в книжицах-то делают?..
Поехали куда... Али убивают друг дружку... Али любовь какую чувствуют...
И-и-и-и-и-и, сколько их, людей этих, в книжках-то!.. Переписываешь да
переписываешь. Потом на палец плюнул, свечу загасил, - и домой... Придет
осень, листья с деревьев осыплются... Снегом покроется земля... Заметет избу
по самые окна... Зажжет Бенедикт мышиную сальную свечку, сядет за стол,
подопрет голову рукой, пригорюнится, глядя в тощий огонек: темные бревна над
головой, вой снежных пустошей за стенами, вой кыси на темных ветвях в
северной чаще: кы-ысь! кы-ысь! Так завоет, будто ей недодали чего, будто нет
ей жизни, если не выпьет живую душу, нет покоя, голодом свело кишки, и
мотает она незримой головой, и вытягивает незримые когти, шарит ими по
темному воздуху, и причмокивает холодными губами, ищет теплую человечью шею,
- присосаться, упиться, наглотаться живого... Мотает она головой, и
принюхивается, и почуяла, и соскочила с ветвей, и пошла, и плачет, и
жалуется: кы-ы-ысь! кы-ы-ысь! И снежные смерчи поднимутся с темных полей,
где ни огонька над головой, ни путника на бездорожье, ни севера, ни юга,
только белая тьма да метельная слепота, и понесутся снежные смерчи, и
подхватят кысь, и полетит над городком смертная жалоба, и заметет тяжелым
сугробом мое слабое, незрячее, захотевшее пожить сердце!..
...Оленькина семья к свадьбе готовится. На осень назначено. Жить,
говорят, к нам переедешь. Отъешься, сил наберешь, а там и к делу тебя
пристроим хорошему. Какие у них могут быть дела, у санитаров... и думать не
хочется...
...Пушкина, что ли, опять пойти подолбить. У Никиты Иваныча, у старика,
сейчас две мечты дурацких: Бенедикту хвостик обрубить, да пушкина на
перекрестке воздвигнуть, на Белой Горке. Дался ему этот пушкин. Дрожит над
ним, и Бенедикту дрожать велит, вроде как благоговеть. Много, говорит, он
стихов понаписамши, думал, не зарастет народная тропа, дак только если не
пропалывать, так и зарастет. Вон, говорит, что Федор Кузьмич-то, слава ему,
вытворяет: сел на книжки сиднем, да с них и переписывает. Народную тропу
мусорит. Всю славу себе хочет, а это мараль. Это нехорошо. Понимаешь ты,
Бенедикт, что это нехорошо? А мы с тобой, юноша, идола воздвигнем на
перекрестке, и это будет наш вызов и протест. Работай себе вдохновенно и
истово, а если я иногда покричу, то на мои филиппики внимания не обращай. А
как из бревна ручка-то с пальчиками показалась, так Никита Иваныч руками
всплеснул: талант у тебя, Бенедикт, право, талант! Вот тут еще маленечко
подрежь. Пущай он у нас стоит, головку склонимши, слушает, как мышь шуршит,
как ветерок повевает, как жизнь идет себе куда-то, все идет да идет, да
все идет да идет, день за днем!.. День за днем!..
...Лето в пышный цвет оболоклось, дни длиннее стали. Пушкин уж на
кафтан пошел. Днем Бенедикт пушкина тюкал, к вечеру щепки - на растопочку,
супчику разогрели, похлебали, и на крыльцо, - курить. Куришь, вздыхаешь,
вдаль смотришь, голова ничем не занята: опять в ней видения завелись.
Вот опять, об вечернюю пору, как заре желтеть да гаснуть, как туману
собираться в низинах, первой звезде выходить на небо, древянице из дубравы
мякать, - об эту пору опять стала Бенедикту Оленька представляться. Вот
сидит он на крыльце, курит, смотрит, как небо гаснет; вот уж воздух синий
становится, холодный; тишина подступает, как если б одеяло кто на уши
наложил. В траве прошуршало, - и опять тишина. Понизу все синим-сине, а
вверху ровно, желто светится, догорает; а по желтому то розовым мазнет, то,
глядь, серое облако веретеном протянется, повисит-повисит, малинову кромку
поверху себя пустит, да и померкнет, и нетути его. Будто кто пальцами водит,
зарю размазывает.
А из сумерек опять Оленька выступает, словно в воздухе нарисованная.
Сама чуть светится как огнец, а сквозь нее все видать, слабенько так,
темненько. А головка у ей гладенько причесана, а пробор светится. А личико у
Оленьки белое-белое, не шелохнется; а шея в дюжину рядов бусами спеленута,
до самой ямочки на подбородке; и на лбу, и на ушах все бусы, бусы, висюльки
тож. А глазища у Оленьки в пол-лица, поверху ажно под брови подходят, по
сторонам до самых до висков, сами темные, а сами блестят, как вода в бочке в
полночь. А глядит она этими глазищами в самую твою середку, так глядит,
будто чего сказать хочет, а нипочем не скажет. И смотрит, и глаз с тебя не
сводит, и словно усмехается, али вопроса ждет, али словно щас запоет, рта не
раскрымши. А рот у ей, у Оленьки, красный, а сама белая, а от виденья от
этого таковая жуть, будто не Оленька это, а сама Княжья Птица Паулин, да
только не добрая, а словно она убила кого и рада.
И такой морок на Бенедикта найдет, словно он гонобобелю нанюхамшись.
Ноги, седалище словно морозом обметало, а в пальцах будто звон какой и
мурашки. И в грудях, али сказать, в желудке, тоже звон, глухой такой, словно
кто туда каменное ведро вторнул, пустое. А морок этот, на Оленьку похожий,
ресницами поведет и опять смотрит, а глазищи у него еще больше стали, а
брови союзные, черные, а меж бровей камушек, как слезка лунная.
Чего она от него хочет, проклятая?..
Этот пушкин-кукушкин тоже, небось, жениться не хотел, упирался, плакал,
а потом женился, - и ничего. Верно? Вознесся выше он главою непокорной
александрийского столпа. В санях ездил. От мышей тревожился. По бабам бегал,
груши околачивал. Прославился: теперь мы с него буратину режем.
И мы ничем не хуже. Так? Ай нет?
- Иммануил Кант, - наставлял Главный Истопник, - и тебе, склонному к
философствованию, полезно это имя запомнить, - Иммануил Кант изумлялся двум
вещам: моральному закону в груди и звездному небу над головой. Как сие надо
понимать? - а так, что человек есть перекресток двух бездн, равно бездонных
и равно непостижимых: мир внешний и мир внутренний. И подобно тому как
светила, кометы, туманности и прочие небесные тела движутся по законам нам
мало известным, но строго предопределенным, - ты меня слушаешь? - так и
нравственные законы, при всем нашем несовершенстве, предопределены,
прочерчены алмазным резцом на скрижалях совести! огненными буквами - в книге
бытия! И пусть эта книга скрыта от наших близоруких глаз, пусть таится она в
долине туманов, за семью воротами, пусть перепутаны ее страницы, дик и
невнятен алфавит, но все же есть она, юноша! светит и ночью! Жизнь наша,
юноша, есть поиск этой книги, бессонный путь в глухом лесу, блуждание
наощупь, нечаянное обретение! И наш поэт, скромный алтарь коему мы с тобой
воздвигаем, знал это, юноша! все он знал! Пушкин - наше все, - и звездное
небо, и закон в груди!
- Ладно, - сказал Бенедикт. Бросил окурок, затер лаптем. - Хрен с вами,
Никита Иваныч. Рубите хвост.
И лег поперек лавки.
РЦЫ
Зверинец у тестя большой, почитай целая улица, а по сторонам все клети
да загоны. Спервоначалу хлев просторный, в том хлеву стойла, а в стойлах
перерожденцы. Волосатые, черные, - страсть. Вся шерсть по бокам в колтуны
свалямши. Морды хамские. Кто о прутья бок чешет, кто пойло из жбана лакает,
кто сено жует, кто спать завалился, а трое в углу в берестяные карты дуются,
переругиваются.
- Ты что, опупел, с бубей ходить?
- А ты помалкивай!
- Ах так, значит. А вот тебе подкидон!
Тесть недоволен, когтями поскреб.
- Опять играем? А стойла не чищены!
Перерожденцы - хоть бы хны.
- Не бе, хозяин! Все будет чики-чики. Ходи, Валера.
- А вот мы вам козырного!..
Тесть заругался, повел Бенедикта дальше.
- Скоты... Бездельники... Я тебе, зятек, Терентия дам, он потише будет.
Гляди только, не перекармливай. Хотел Потапа тебе, да он норовистый. Узду
грызет, хамит... Так... Тут козляки. Энтих вон на мясо держу. Энтих на
шерсть. С них джерси знатное, теплое. Бабы любят.
- Чего это: джерси?
- Такое вязаное. Тута у нас куры. Тута я вольер построил, зайцев держу.
- Эвона как!..
Бенедикт голову задрал, - точно: клетка из прутиков плетеная,
высокая-превысокая; в клетке цельное дерево растет, а на самой на верхушке -
гнездо, а в гнезде, точно, зайцы. Вот один хвост высунул, помахивает. Будто
дразнится. А Бенедикту теперь и помахать нечем. И кобчик саднит... И дальше,
рядами, все клети, клети... А тесть идет себе, направо-налево рукой тыкает:
- Тута тоже курьезы у мене. Живность всякая. Без обеда не сидим. У мене
птицеловы цельный день в лесу сидят, полны силки приносят. Воробьятки,
соловьятки в пироги хорошо. Супруга моя, Феврония, до них охотница. Не всяку
птицу, конешно, есть можно. Спервоначалу на холопах проверяем. Анадысь
споймали птичку таку махоньку, красненьку, глазки бусинками; и пахнет
вкусно, и голосишко такой приятный. Хотели в маринад, а опосля
призадумались: дай-к холопу скормим. Он ее кусь, да и об пол хрясь, да и дух
вон. Смеялися!.. А если б мы?! то-то!.. С природой глаз да глаз нужон!
Вот еще клеть, а в ней тоже дерево, с дуплом, мшистое такое.
- А тут чего? Никого не видать.
- А... Тут древяницу держу.
- Древяницу споймали?!?!
- Ага. Она в дупле хоронится.
- Во как...
Тесть кнут поднял, которым он перерожденцев-то охаживал, между прутьев
просунул и по стволу постучал.
- Древяница! Вылазь!.. Вылазь, кому сказал!..
Молчит. Не хочет.
- Вылазь, говорю, сукина дочь!!! - Тесть кнутовищем в дупло тыкнул.
И точно, - быстро выглянула, мелькнула как тень, и назад головку
спрятала.
- Видал? - обрадовался тесть.
- Чудеса... - обомлел Бенедикт.
- То-то. Эту в суп хотим. Так... Чего ж тут еще?..
А в клетях и плетенках все свиристит, кулдычет, перепархивает, что твой
лес. И там вон на веточке соловьяток дюжина, как мышки. И там, глядь, синее
перо мелькнуло. И в дальней клети тоже дерево голое, объеденное, без коры, и
с того дерева сук торчит, голый тож, и на суку чего-то висит, белое, мятое,
дырчатое, как ветхая простынь.
- У меня всего запасено... То-то, зятек! Летом ли, зимой - полная чаша.
Пойдем, амбары покажу.
Показал амбары, где хлебеда хранится, садки рыбные показал, огороды.
Хозяйство крепкое, - не то слово. Бенедикт и не думал, что такое богатство
на свете водится. Теперь, стало быть, и он добру этому вроде как хозяин?!
Хорошо!
Право, хорошо оно обернулося, грех жаловаться. Еще боялся чего-то...
Чего боялся? Ничего такого уж страшного. Семейство дружное, за стол вместе
садятся. Стол каждый раз от стены до стены яствами уставлен, а все до крошки
съедают, Бенедикту за ними не угнаться.
Теща, конечно, больше всех себе накладывает, али, как Кудеяр Кудеярыч
высказал, лидирует. За ней тесть, опосля - Оленька, ну а уж Бенедикт в
хвосте плетется, сколько ж они над ним смеялися! Но по-доброму.
А берем не что ни попадя, а все по порядку. Спервоначалу на пирожки
налегаем. Штук сорок в рот себе побросаем, один за другим, один за другим, -
как горох. После - черед оладьям. Энтих тоже без счета. После папоротом
закусим. Разогревшись, к супу перейдем. Тарелок пять откушамши, скажем: -
Ну-ка, вроде аппетит проклюнулся! - тогда уж черед мясу. После мяса - блины:
сметанкой полить, грибышей поверх шмякнуть, трубочкой свернуть, и - Господи,
благослови! Жбан блинов-то и усидим. Потом, конечно, жамки сладкие с
толчеными огнецами, ватрушки, пышки, а после - сыр и фрукты.
Бенедикт нипочем не хотел сыр и фрукты. Сопротивлялся.
- Это после сладкого?! Сыр?! Вы что?
Смеялися над ним.
- Объясняли же тебе: супруга моя, Феврония, из французов! Ведь
объясняли?
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг