время года,-нет, крутился вихрями мелкий колючий снег и, падая, не таял.
Когда пришли в БАО, все стало хуже. В землянке только и разговоров было
что о еде, о том, как хорошо и сытно жилось до войны. Со стороны можно было
подумать, что до войны все были богачами, пили-ели что хотели. Призванные из
деревень рассказывали о свинине, о шпике и сале, о яйцах и молоке; городские
вспоминали продуктовые магазины, где можно было купить что угодно: колбасу
любого сорта, курятину, масло, говядину, сыр. Для воспоминаний выбирали
самые жирные, самые вкусные и высококачественные продукты. Мне вспоминалось,
как в дни своего дежурства я запросто бегал в угловой магазин на Средний
проспект за полкило или целым кило сарделек. Дорваться бы мне сейчас до
такого магазина! Я побежал бы туда не с авоськой, а с наволочкой, а то и с
большим дровяным мешком! Я набил бы его доверху!.. А мясные консервы!
Сколько осталось их там на запасных путях, ведь мы тогда с Логутенком и
Беззубковым унесли ничтожную долю того, что можно было унести. И - какие
дураки! - съели тогда на станции только по одной банке. А ведь можно было
есть сколько угодно!
Чтоб обмануть чувство голода, некоторые бойцы стали пить крепко
подсоленный кипяток. Это строго запрещалось, и санинструктор говорил, что
это вредно. Но проверить пьющих рассол было трудно: питались мы уже не в
столовой, а получали горячую пищу на кухне и с котелками шли в землянку.
Котелки подогревали в печке, ставя их возле самого огня. Те, кто пил соленую
воду, постепенно становились вялыми, сонными, лица их опухали, ноги отекали.
Пока что я переносил недоедание легче, чем многие другие. Может быть,
сказывалась тренировка. Ведь до детдома, когда я был беспризорным, мне
приходилось то нажираться вдоволь, если фартило, то голодать, если была
неперка. И когда учился в техникуме - тоже питался неровно. За четыре-пять
дней до стипендии сарделек мы уже не ели, кормились разведенным сухим
киселем и хлебом, и ничего ужасного в этом не видели. И теперь я заставлял
себя думать, что все нынешние невзгоды ненадолго, - это до стипендии. Под
стипендией я для себя подразумевал снятие блокады. Придет генерал Кулик со
своей громадной армией или произойдет еще что-то хорошее - и сразу нормы
подпрыгнут вверх.
Но нести караульную службу на голодное брюхо становилось все тяжелей.
Морозы не спадали, и хоть, отправляясь на пост, мы надевали валенки и
полушубки, но все равно на ледяном ветру тело стыло, будто голое, а пальцы
на руках через десять минут становились как деревянные. Время нахождения на
посту сперва сократили до часа, а потом мы стали подменять друг друга через
полчаса. И все-таки некоторые обмораживали пальцы на руках.
А трактористам приходилось еще хуже. Они разравнивали и трамбовали снег
на летном поле. Трактор шел, волоча за собой большой четырехугольник из
бревен, тракторист сидел в открытой кабине, под ледяным ветром. Однажды
заметили, что один из тракторов миновал аэродром и прет куда-то в кусты и
сугробы. Когда подбежали к машине, увидали, что тракторист уже мертв.
Двадцатого ноября нам урезали хлебный паек еще на сто грамм. Теперь
началась стрельба по воронам. Птицам тоже нечего было есть, и они слетелись
к аэродрому из всех окрестных опустевших, эвакуированных деревень. Они
вились в воздухе, высматривая что-то, садились на снег недалеко от землянки,
у отхожего ровика. Мы лупили по ним из своих драгунок. Иногда, Может быть,
оттого, что попадали сразу две или три пули в одну птицу, ворона
разбрызгивалась на мелкие красные ошметки, и их приходилось собирать в
котелок вместе со снегом и перьями. Начальство делало выговоры за стрельбу,
но, в общем-то, смотрело на это сквозь пальцы. А помпотех все просил нас
стрелять поосторожнее, чтобы мы случайно не покалечили друг друга. Но вскоре
вороны куда-то исчезли.
Еще в сентябре я в одном из писем наказал Леле, чтобы она пошла ко мне
домой, попросила ключ у управдома и взяла себе бутылку "Ливадии", которая
спрятана на печке, Леля к управдому сходила, но ключа он не дал: откуда он
знает, кто она такая, ведь мы с ней не были зарегистрированы. Мы собирались
оформиться в июле, а в июле уже шла война. Раньше июля Леля оформляться не
хотела - это на нее нажимала тетка: та считала, что нехорошо праздновать
свадьбу так скоро после смерти брата. Вообще-то и Леля, и я считали, что
брак - это формальность и ничего он не прибавит и не убавит. Но,
оказывается, управдом смотрел на это иначе.
Теперь я решил во что бы то ни стало отпроситься в Ленинград, чтобы
добыть для Лели эту бутылку. И еще кое-чего, что лежало на печке. На этот
раз меня отпустили. Помпотех сказал, что через пять дней пойдет в Ленинград
машина за аккумуляторами и я могу поехать с этой машиной на сутки. Я сразу
же послал Леле письмо и успел получить ответ.
Леля писала мне, что очень меня ждет, но что она, в общем-то, не
голодает. Еще неделю тому назад у них дома было плохо, но теперь стало лучше
благодаря Лешему, и тетя Люба теперь прямо молится за этого Лешего и его
хозяина.
Сперва я ничего не мог понять, потом вспомнил, что в Лелином дворе,
недалеко от их дровяного подвала, стоит сарай, в котором живет жактовский
конь Леший. До войны Леля рассказывала мне, что тетя Люба очень любит
лошадей и часто ходит кормить этого Лешего: носит ему посоленный хлеб,
иногда поит его и засыпает корм, когда хозяин коня жактовский возчик
Хусеинов находится подшофе. Значит, у Лели с ее теткой есть конина,
догадался я, и у меня стало спокойнее на душе. Только удивило, как это конь
так долго сумел просуществовать, ведь известно, что в городе даже кошек
поели. И как это Лелина тетка добыла конину? Наверно, за очень-очень большие
деньги.
x x x
Машина выехала из БАО в восьмом часу утра. Рядом с шофером уселся
какой-то воентехник, а мы - трое красноармейцев из автороты и сержант
Пасько - забрались в фургон. Это был просто большой ящик из фанеры,
покрашенный в темно-зеленый цвет и поставленный на колеса. Внутри имелись
две скамейки и два узеньких окошечка, расположенных очень высоко. Сперва
ехали по неровной дороге, и несколько пустых ящиков и запаска плясали на
дощатом полу; потом выбрались на шоссе, и машина побежала ровно и ходко. Где
мы едем, я не знал, но скоро мне начало казаться, что вот-вот должны въехать
в город. Мы успели выкурить уже по три папиросы. Ноги у меня начали
мерзнуть, хоть на мне были валенки.
Машина остановилась.
- Город? - спросил я, удивляясь, что никто не встает.
- Не, это КПП,- ответил сержант Пасько.- До города еще...
В дверь постучали. Мы открыли ее и предъявили красноармейские книжки и
командировочные удостоверения. "А вдруг меня задержат? - подумал я.- Вдруг
что-нибудь не так оформлено?"
Проверяющий направил луч фонарика в глубь фургона, блеснула изморозь на
фанерных стенках. Потом вернул документы.
Машина опять набрала ход и долго шла ровно. За окошечками понемногу
светало. Начались повороты и колдобины, запаска и ящики опять запрыгали на
полу. По левому окошечку скользнул отблеск пламени. Машина остановилась.
Я встал и поглядел сквозь стекло. Горел длинный пятиэтажный дом. Народу
вокруг не было, никто не смотрел на пожар, и никто не тушил. Огонь, дыша
тяжело и гулко, ворочался в здании, работал не торопясь, зная, что никто ему
не помешает. Мы свернули направо и опять начали петлять и раскачиваться, и
промерзшие переборки каркаса скрипели, будто кто-то клещами выдирал из них
гвозди. Минут через десять фургон остановился.
- Гляди не опаздывай завтра!-сказал мне Пасько. - К трем не придешь
- ждать не будем, тогда сам на попутках добирайся.
Мы вылезли из фургона и стали разминаться, топать одеревеневшими
ногами. Стояло темное утро, низко висело серое небо - зимой таким оно
бывает или в оттепель, или в очень сильные морозы. Воздух был прохвачен
морозной дымкой.
- Смотри не опоздай! - повторил Пасько.- Машина здесь вот и будет
стоять. Если запоздает малость - зайдешь в этот дом, в двадцать четвертую
квартиру, там воентехник.
- Я не опоздаю, товарищ сержант.
Мы находились на Петроградской стороне, на улице Куйбышева. Я
направился в сторону Петропавловской крепости. Мне хотелось идти побыстрей,
но брала одышка, ноги немели. Давно ли я легко шагал с полной выкладкой, а
сейчас поверх шинели нес только противогаз и вещмешок - и то было тяжело. А
вещмешок-то сам весил больше того, что в нем. В нем был сухой паек на два
дня и еще сухарь и кусок сахара - заначка.
На мостовой лежало много снега; только на самой середине улицы, там,
где прежде ходили трамваи, снег был наезжен машинами. Дома казались не
такими, какие они есть на самом деле, а словно недорисованными. На них всюду
был снег: его не убирали с крыш, и он свисал оттуда; он, из-за того что
здания насквозь промерзли, прочно лежал на карнизах, на подоконниках, на
лепных украшениях; он опушал зафанеренные окна; он сливался с небом, с
воздухом; из-за этого дома выглядели так, словно полностью их еще нет и они
только будут. Редкие прохожие, все больше женщины, тяжело и плотно
закутанные, так что лиц почти не видно было, шли очень медленно. Они брели
по наезженной части мостовой - там легче было идти, чем по тропе,
протоптанной на тротуаре, и легче было тянуть за собой саночки. Саночки были
у многих. На некоторых стояли ведра и кастрюли, на одних салазках я увидал
маленькую связку досок с диагональными следами штукатурной дранки; у
некоторых саночки были пусты. Идя к Петропавловской, ни одних саночек с
мертвыми я не встретил. Но позже, в этот же день, довелось видеть их не раз.
Уже совсем рассвело, когда я притопал на Васильевский остров. Было
очень тихо, в тот день почти не стреляли по городу. Средний проспект уходил
вдаль, в синеватый морозный туман. К туману примешивались струйки дыма от
печек-времянок, трубы которых выходили через форточки на улицу. Снег на
людном Среднем был утоптан. На улицах, отходящих от проспекта, он кое-где
лежал целиной, только у тротуаров пролегали широкие дорожки. На Сардельской
линии стояли два трамвайных вагона. Рельсы лежали под сугробами, колеса
прятались в снегу. Вагоны стояли, будто два красных домика с белыми крышами,
построенные посреди улицы неизвестно кем и зачем. На Многособачьей линии
было пустынно, никто здесь больше никаких собак не прогуливал. Обломки
фасадной стены разрушенного бомбой шестиэтажного дома лежали поперек улицы
уже занесенные снегом, и их огибала тропинка. Из развалин торчали погнутые
взрывом двутавровые балки.
Вот и Симпатичная линия. Лелин дом стоит на месте. В подъезде на меня
дохнуло слабым, едва ощутимым запахом полыни. Я заглянул в стеклянную дверь
- в аптеке стояла тьма из-за заколоченных окон, но кто-то в шубе, с серым
платком на голове, стоял за прилавком возле горящей керосиновой лампы.
Держась за перила, я стал подниматься по темной лестнице, где почти все рамы
были забиты фанерой. Лестница промерзла насквозь, на ступеньках образовались
наледи из-за пролитой в потемках воды, которую теперь приходилось носить с
Невы. Давно ли я взбегал по этим ступеням так легко, будто за плечами у меня
был привязан невидимый воздушный шар; теперь я отдыхал на каждой площадке,
будто тащил на себе мешок-невидимку, набитый булыжником.
Я постучал в дверь, и мне сразу же открыли. Открыла Лелина тетка. На
ней было надето несколько кофт, и она казалась очень толстой. Но лицо худое
и темное.
- Где Леля? - спросил я. - Здравствуйте.
- Здравствуйте, Толя... Леля уже второй раз побежала вас встречать...
Побежала - это, конечно, иносказательно. Мы теперь не бегаем, а ходим.
Тихо-тихо ходим... Когда же снимут блокаду?
- Теперь, наверно, скоро. И потом, теперь продукты будут идти через
Ладогу. У нас из автороты несколько машин с шоферами откомандировали на
трассу...
- Дай бог! Дай бог!.. Толя, у меня конфиденциальный разговор с вами...
Вы должны воздействовать на Лелю. Она раздает эти отруби направо и налево,
Римма к нам повадилась за ними каждый день ходить... Скажите Леле, чтобы она
не бросалась отрубями.
- Какими отрубями?
- Разве Леля не писала вам о них? Я ведь ей сказала: можешь Толе
написать о них, чтоб он о тебе не так беспокоился, но напиши
иносказательно...
- Да-да, она мне писала. Только я не так понял. Я думал, вы конину
где-то достали.
- Бог мой, ну какая сейчас в Ленинграде конина! Не конина, я говорю, а
отруби, отруби!
И она стала подробно рассказывать мне, что возчика Хусеинова
мобилизовали в июне, и что лошадь тоже мобилизовали через военкомат, и вот
недавно Хусеинов, зная, что в Ленинграде голод, прислал ей с Волховского
фронта письмо и написал в нем, чтобы она взяла его дрова и полтора мешка
отрубей, и что ключ от сарая лежит под дверью сарая слева... А сарай
Хусеинова рядом с нашим сараем, и он в таком закоулке подвала, что никто до
сих пор, к счастью, туда заглянуть не догадался. И вот они с Лелей
понемножку, незаметно, перенесли все отруби домой, и из них получается
отличная похлебка и лепешки. А дров оказалось совсем немного...
- Но вы скажите Леле, чтоб она не раздавала туда и сюда эти отруби.
Ведь я отвечаю за Лелю, вы понимаете...
- Хорошо, я скажу ей.
Мы стояли в холодной прихожей; сквозь щели между фанерой и рамой тянуло
холодом. Огонек елочной свечки, стоящей на сундуке в блюдце, колыхался.
- Леля очень устает на работе? - спросил я.
- Конечно, устает. Как все... Но вы не забудьте сказать ей насчет
того, о чем мы с вами говорили.
- Да, я скажу ей.
С лестницы послышались шаги, в дверь постучали. Я открыл. Леля молча
обняла меня.
- Ну что ты, Лелечка, плачешь, - сказал я. - Все будет хорошо.
- Да-да-да! Незачем нам плакать! - Она сняла серую беличью шапку с
длинными ушами и улыбнулась мне. - Я тебя встречала на Большом, а ты со
Среднего, значит, пришел... Я очень худая? Да?
- Ты, конечно, похудела, но не так чтоб уж очень... Леля, давай сразу
сходим ко мне, надо добыть эту бутылку. Ты дай мне веревок, топор, мешок.
- А зачем топор? - с удивлением спросила она.
- Устроим у меня дома лесозаготовки - вот зачем.
- Тогда мы и санки возьмем, да?
- Да-да-да!
- Не смей меня передразнивать!.. А какие у меня сейчас глаза?
- Соленые.
- Нет, ты скажи, как тогда... и как тогда... Откуда-то из темноты
появилась тетя Люба. В руках у нее было большое решето.
- Толя, вы помните наш разговор?
- Да, помню.
Мы с Лелей приготовили все, что надо, вышли на лестницу, медленно пошли
вниз. Санки гремели полозьями по ступеням. На третьем этаже дверь в одну из
квартир была распахнута. Я толкнул ее ногой, но она снова открылась.
- Не надо, - сказала Леля.
- Они ж там замерзнут.
- Там никого нет... Что это тебе тетя Люба говорила? Что ты должен
помнить?
- Она говорит, что ты неосторожна с этими самыми отрубями. Нельзя
отдавать последнее другим, если у самих... Она говорит...
- Да-да-да! Я отлично понимаю... Но мне так жаль Римку, она такая
неприспособленная.
- Ты очень приспособленная.
- Мне папа деньги присылает, мы иногда прикупаем. А у Римки ничего,
только карточка.
После лестницы улица показалась очень белой. Когда мы дошли до моего
дома, я первым делом отправился к управдому, он был на месте. Он без всяких
разговоров выдал мне ключ от комнаты.
С саночками поднялись мы на мой этаж, и я стал стучать в дверь. Но
никто не открывал. Тогда я потянул за круглую ручку, и дверь открылась. Она
была не заперта. В кухне на полу валялась какая-то ветошь, в холодном
воздухе стоял неприятный кисловатый запах. На двери комнатки тети Ыры висел
большой замок - значит, она на работе. Из коридора тянуло дымком, видно, в
квартире жили. Волоча саночки по паркету, мы пошли к моей двери.
Когда я вставил ключ в скважину, он повернулся неожиданно легко. Из
дверного проема на пол коридора упал широкий белый прямоугольник света,
будто кто-то простыню расстелил. В комнате было очень светло. Стекла
широкого окна были прозрачны, на них не наросло инея - ведь здесь давно
никто не дышал. Белые изразцовые стены холодно и бесстрастно отражали свет,
голубые и белые плитки пола казались такими чистыми, будто по ним никогда
никто не ходил. Справа от двери, на стене, на одном изразце виднелись
трещины и розоватый винный потек, а внизу валялись зеленоватые осколки. Это,
конечно, от той бутылки плодоягодного, которую Костя разбил на счастье. На
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг