- Тише! Не ори! Я тебе сказал... - Иван надвинулся на нее, схватил
дрожащей рукой за горло, но тут же отпустил... вновь зазвенел в его голове
безжалостный молот.
Шипящий голос певицы усилился, а спустя несколько мгновений на кухню
вошел "карапуз" и пьяно ухмыляясь и слегка покачиваясь уставил свои мутные
глазки на Ивану и Марью. Иван метнул в него быстрый полный ярости взгляд и
посмотрел вновь на Марью, и теперь в глазах его пылало безумие, смешанное с
любовью.
- Видишь приполз, уродец?! - истерично начал он изливать из себя слова, -
Стоит, ухмыляется, морда пьяная, не понимает ничего - думает мы тут на кухне
целуемся. Ха! Слов то он не понимает, гад! Ты значит спрашивала, что я
задумал? Ну так я не хотел тебе говорить, а вот при нем скажу... Да, скажу,
чтобы доказать, что не трус я, не падаль! Он то все равно не поймет, будет
наверное думать, что мы тут с тобой о любви шепчемся? Ха-ха, мне смешно, ты
веришь, Марья, что мне смешно? Нет, право, смешно! Ха! Ну так вот: я зарежу
эту "жердь", которая сейчас в саду на своей гармошке пиликает. Вот прямо так
возьму и зарежу, и подальше от дома отнесу, чтобы не нашли они!
- Нет! - теперь Марья схватила его за руку. - Не пущу, ты с ума сошел, ты
не понимаешь, что говоришь! Ты ведь не думаешь, что делаешь, это на тебя
безумие нашло, послушай...
- Безумие говоришь?! А это вот не безумие? - он с силой провел рукой по
ее лбу, где уродливыми разрывами остался след от дула. - Дрожать все время,
прислуживаться, жить по их уродливым законом - это по твоему не безумие!
Пусть знают, что есть у нас русских сила не только в терпении!
Вдруг взметнулась откуда-то окровавленная ладонь и с силой ударила Марью
в щеку. Кровавый след остался там... Это "карапуз", оказывается, уже
некоторое время стоял перед ними и размахивая руками орал что-то, но они,
поглощенные волной своих эмоций, даже и не слышали его воплей.
Теперь Марья вздернулась, а Иван, схватился обеими руками за стол, чтобы
тут же на кухне, не прибить это смердящее, потное существо. "Карапуз" был
разъярен невниманием к своей персоне и потому ударил Марью еще раз... Из
комнаты с криком, - Не бей маму! - выбежал Саша и стал бить кулачками
фашиста в обвислый живот.
"Карапуз" прошипел резкое, рвущее воздух ругательство и обеими руками
оттолкнул мальчика в горницу, затем показал Марье окровавленный кусок стекла
вытащенный, по-видимому, из окровавленной ладони.
Он схватил Марью и с необычайной для своего пухлого, маленького тела
силой поволок ее за собой, чтобы убрала она разбитую бутылку. А по всему
дому хрипела, надрываясь, немецкая певица.
- Иван не делай этого! - вопила Марья, - Ты ведь себя погубишь! Ведь
поймают тебя...
Иван остался один на кухне, хлопнула дверь, и хрипение певицы затухло,
зато теперь слышны были отрывистые крики "карапуза", да всхлипывания Саши в
комнате.
- Убью гада! - шипел Иван, хватая со стола нож, которым, бывало, помогал
он разделывать Марье рыбу.
Что за звук, за его спиной - легонькое похлопывание по полу, будто
первая, самая радостная и светлая, наполненная лучами, мартовская капель...
Кот - нет, на кота не похоже.
Он обернулся и увидел Ирочку - она босая стояла в дверном проеме. На ней
надето было легкое белое, с ярко синими ободками летнее платье. Она была
бледна, но все ж едва заметный румянец проступал на ее щеках. Глаза ее
показались Ивану огромными. Они были покрыты сверкающей, живой оболочкой и
больно, и в тоже время и сладостно, и страшно было Ивану смотреть в эти
глаза. Так стоял он перед ней с ножом, с горящими ненавистью глазами, и не в
силах был пошевелиться; словно зачарованный, ждал он, когда скажет она хоть
что-то. И она заговорила:
- Я знаю, что ты задумал, папенька... Я все видела, все... Тебе ведь не
нравиться, что он каждый вечер говорит, маменьке, а "красноголовый" (так она
называла "карапуза") смеется? Ты ведь не хочешь, чтобы он такое больше
говорил? Ведь ты его хочешь зарезать, чтобы он больше маменьку не
расстраивал?...
Иван опустив руки, и понимая, что она говорит правду, кивал.
- ... Мне тоже его страшно слушать, папенька. Только не убивай его, если
убьешь, тогда, тогда... - из огромного ее ока скатилась тяжелая, заставившая
Ивана сжаться слеза, а она все говорила:
- А помнишь, папенька, как ты сам говорил: "Лучше горькая правда, чем
сладкая ложь." Так ведь он правду говорит, я это сразу поняла...
- Доченька что ты! - голос Ивана дрожал.
- От меня теперь ничего не укроешь, папенька. Я все знаю, все понимаю...
Ты ведь ради нас им помогаешь, ради нас ты такие муки терпишь...
- Что ты Ирочка! - Иван заплакал.
За спиной девочки показался Сашка, он, видно, только вытер слезы и еще
хлюпал носом.
- Дурочка ты! - гневным, совсем не детским голосом вскричал он, -
Молчала, молчала, а теперь нашла чего сказать - належалась на печке! Эх
ты... а ну пошли со мной! - он схватил сестренку за руку и повел ее в
горницу. Ира шла спокойно, чуть опустив голову.
Вновь Иван остался один, и вновь слышал он шипение певицы и уже веселый,
пьяный голос "карапуза", который успел забыть о том, что произошло на кухне.
"Что же она, провидицей теперь стала?"- думал он, - "Все ведь выложила,
все, что в душонке моей лежало, и в чем я себе даже признаться боялся. Вот
ведь оно: зарезать "жердь" ведь я хочу потому, что он каждый вечер поганые
шуточки "карапуза" выкрикивает, а не потому что он сыну уши выкручивает. Это
он ведь тебе, падаль, в уши свинец правды заливает, а ты и терпеть не
можешь... Только ты один терпеть и не можешь, а Марье то все равно, она ведь
и не слушает его, только тебе, падаль, верит.
Он выронил нож... Певица все хрипела и хрипела, но сквозь ее завывания
прорвался гневный голос Марьи и, кажется, еще звук пощечины:
- Вот тебе! Руки распустил, рожа пьяная... вот и лежи на диване!
"Что мне делать теперь... А все равно зарезать его, пусть все говорят, а
все равно зарежу я эту "жердь", этого фашиста. Сейчас зарежу, а потом поздно
будет - Марья выбежит в меня уцепиться и не смогу я уже уйти."
Он подхватил нож и, проскочив горницу, в которой Сашка, втолковывал
сестренке какую непростительную глупость она сказала, выбежал из избы в сад.
* * *
Вовсе не похожий на пение хрип отхлынул назад, остался в доме, который
давно уже не был Ивану родным. Теперь он погрузился в тишину ночи: да тишина
была полной: замолкли уже сверчки, ветер укутался в кронах деревьях, спали,
где они остались, собаки; спали и люди - русские и немцы все спали в
Цветаеве в этот поздний час. Почти всем, правда, ничего не снилось и они
были рады этому; других же, несчастных, мучили кошмары. Давно укатились за
горизонт стальные чудовища, отхлынула туда вместе с ними и канонада -
фашисты говорили, что остатки красной армии увязли во льдах где-то за
Полярным кругом...
И только негромкие трели губной гармошки расплывались со стороны забора в
этом прохладном безмолвии.
Иван, до боли сжимая в руке нож, замер в густой, непроницаемой тени
яблони, вжался в ее живой, теплый ствол и высматривал силуэт "жерди". Было
видно, как тот встал у забора, потянулся, и вновь уселся, наигрывая все ту
же, незнакомую Ивану мелодию.
Где-то на самых окраинах Цветаева залаяла собака, и совсем с другой
стороны пришел ей слабый ответ.
"Так... Соберись теперь, думай только о том, как выполнить свой замысел.
Быть может, просто подойти к нему, сказать что-нибудь. Нет, он сразу
насторожится, достанет свой револьвер. Ведь я к нему никогда не подходил,
ведь я боялся его и боюсь - боюсь, что он говорит правду... Значит, надо
ползком, как когда-то в бою, мы отступали тогда и над головами свистели
пули, из пулеметов стреляли, над самой землей били, и страшно голову было
приподнять и хотелось вжаться в землю, в ее глубины от этого свинца уйти. Мы
тогда в нее и вжимались, а пули то над самой головой так и свистели, так и
свистели... Все, ползу."
Он бесшумно метнулся на землю и пополз, сотрясаясь от страха и
возбуждения всем телом. Он пытался, но не мог хоть немного успокоиться,
напротив дрожь все усиливалась...
"Да так я и нож поднять не смогу... Дрожь... О-ох, не могу, все тело
сводит, так сейчас прямо среди грядок и запрыгаю, надо успокоиться,
обязательно... Так, стоп."
Он замер и затем медленно перевернулся на спину.
Яркое, звездное небо - что описывать его, каждый хоть раз в жизни
любовался им, а тот кто не любовался, не пытался постичь взором эту
бесконечность, тот либо глупец, либо слепой. В точности то, что увидел тогда
над своей головой Иван можете увидеть и вы, выйдя в ночную сентябрьскую пору
в далекое от города поле и задрав голову.
Он пролежал так несколько минут, и не издал за это время ни единого
звука, он не дышал, а сердце его вздрагивало так же слабо, как и эти
бесконечно далекие, несущие отблески изначального, чистого творения светила.
Потом он медленно протянул навстречу им руку с ножом и она оказалась
бесконечно маленькой, ничтожной, какой-то никчемной соринкой против этой
темной глубины. Он поспешил ее убрать испугавшись не немца, но чего то
высшего, грозного и вечного внимательно взирающего на него из этой глубины.
Пронеслись в голове строки из давно прочитанной книги по астрономии.
Солнце, там говорилось, лишь одна из миллиардов звезд, составляющих одну из
рек галактики, другая же звездная река в виде Млечного пути опоясывала все
небо.
- Покойно то как, - прошептал он наконец, - звезды такие тихие и вечные.
Как их много, а я лишь ничтожная пылинка против величия этого... Господи,
как покойно! Это же надо было создать такое огромное и гармоничное. Мы то
люди только можем этим любоваться, покой из этого черпать... А сами носимся
с этими мелочными страстями, с этой суетной злобой - да что эта злоба да
суета, да все страсти мои, все надрывы перед этим бесконечным небом? Все это
лишь жалкая толкотня в кровавой пыли на ничтожно маленьком пяточке
мировоздания. Вон она вечность какая глубокая, а моя то рука с ножом, жалкий
отросток перед ней - протянул руку с ножом, да... А оно вон взирает на меня
и на всех нас взирает, всю нашу маленькую землю под собой видит, все наши
ничтожные дела. И ведь не просто смотрит, а и наши взоры к себе зовет, чтобы
мы тоже на нее - на вечность смотрели. Только мы не смотрим, а все больше в
пыль эту вглядываемся, о мелочном, да о подлом думаем... А кто же я против
этого? Как я могу теперь поднять нож на живое существо и пролить эту вязкую
кровь... господи, да разве я это желал? Разве же я, о господи? Или мне это
только причудилось... как мог Я это желать? - он с отвращением отбросил нож
в сторону и, быстро поднявшись, пошел к забору.
Он позвал негромко:
- Эй Ханс! Тебя ведь Хансом зовут, да?
Он уже стоял перед ним, а по вишневому морю над их головами побежал
волной шелест неожиданно налетевшего ночного ветерка. Сейчас Иван чувствовал
себя, как пьяный: было легко, по жилам разбежалось спокойное тепло и
хотелось сказать всем людям добрые слова, обратить их взор на небо, чтобы
поняли и почувствовали они то же, что и он.
Ханс насторожился, собрался ведь, словно хищник готовый к прыжку,
потянулся было за револьвером, но почувствовав, что никакой угрозы от Ивана
не исходит расслабился:
- Ханс так мое имя, русский Иван. Ты есть пить водка сь Томас?
- Нет, я не пил водки. - тихо, спокойно проговорил Иван. Его голос все
таки дрожал, но это было не от напряжения, а от уже пережитого...
- Ты есть не пить водка, а говорить, как пьяный!
- Да, я пьяный! Я просто услышал, как ты играешь - ты хорошо играешь!
- О есь гуд! - усмехнулся Ханс и, поднеся гармошку ко рту, резко подул в
нее и рассмеялся. - Да есть гуд, а ти умеешь играть на гармошке?
- На твоей маленькой гармошки не умею, а вот на гармони умею, и еще
немного на гитаре, правда давно ее в руки не брал - сейчас, наверное, совсем
разучился.
- А на бальялайке ти умеешь играть? Знаешь, такая русская бальялайка?
Брынь-брынь, дрынь-дрынь? Ха-ха...
- Умею.
- О есть гуд, ти научишь меня, есь?
- Да, но только если ты меня научишь играть на своей гармошке.
- Есь.
Иван присел у вишневого ствола рядом с немцем, и закинув голову вверх к
мерцающему за темным вишнево-лиственным облаком небу, проговорил негромко,
боясь разрушить это таинство:
- Ты давно здесь сидишь, Ханс?
- С заката, у вас быль красивый закат, русский Иван. Только у нас
всерявно лучше.
- У вас, это где?
- В деревне Гнесельберг, там есть жить моя Хельда.
- Хельда... она, наверное, красавица, эта твоя Хельда? Да ведь, Ханс?
Вот, наверное, сейчас сидит в этом... Гнеселе... у забора и смотрит на это
же небо. Небо ведь у вас такое же, да Ханс? Ведь оно везде одинаковое, ну,
быть может, на севере и на юге звезды разные, но небо то все равно
одинаковое. Ты понимаешь, о чем я говорю, Ханс?
- О, есть да, это хорошая ночь, русский Иван.
Но тут в эту ночь ворвался хрипящий, шипящий голос певицы и вместе с ним
рассеялся по саду свет из распахнувшейся двери.
- Иван! - крик Марьи почти зримым клином промчался сквозь ночь... Резко,
отрывисто залаял пес, в каком-то из соседских домов. Ханс лениво потянулся и
проговорил что-то на немецком.
Марья бросилась через сад прямо к Ивану.
- Господи, Иван, я то смотрю тебя в доме нет... ты знаешь, что я
подумала, о господи... - тут только она заметила Ханса и, отвесила ему
пренебрежительный кивок.
- Пойдем, - кивнула она в сторону сарая.
* * *
Той ночью, впервые за долгое время, Ивану приснился покойный, тихий сон:
он сидел на зеленой траве под синим небом и кругом разлита была звенящая
тишина и даже птицы не пели...
Его разбудили резким криком и ударом в бок:
- Просипайся, рус Иван!
- А, это ты, Ханс, - прокряхтел Иван, поднимаясь в полумраке сарая.
- Работать! Ти есть опаздывать!
- Господи, - Иван схватился за наполнившуюся болью голову и, все еще
храня в себе воспоминанья волшебного сна, с непониманием посмотрел на Ханса,
- Чего ты хочешь от меня? Я не куда не пойду...
Наступил серый, дождливый день - осень окончательно вступила в свои
права, затянула траурным покрывало небо, орошала холодной, медленно
опадающей влагой землю и шумела печальными порывами ветра в кронах
деревьев... Ханс, сыпля без разбора ругательствами на языках немецком и
русском, вытолкал Ивана под это тусклое, закрывшее небо покрывало.
- Ти есть свинья, - выкрикивал он среди куда более крепких выражений. -
Ти есть раб, ты должен не спорьить!
- Я не хочу больше, господи, я не хочу больше! - закричал Иван,
схватившись за голову и рухнув посреди двора на колени.
- Встать! - рявкнул Ханс, сморщившись от отвращенья.
Иван медленно поднялся... Окружающий мир казался ему теперь бесцветным,
тусклым, словно бы уже умершим - ему даже чудилась вонь разложения. Совсем
не таким представлялось ему мировоздание ночью. Тогда мир наполнен был
звонким звездным волшебством и прохладной легкостью, и то, что терзало до
этого Ивана казалось совершенно невозможным, чудовищным бредом; теперь же, в
сером, размывающем все контуры зыбком мареве, напротив - ночной разговор с
Хансом и все пережитые им чувства казались чем-то безвозвратно потерянным.
Теперь Иван со стоном поднимался с размытой слякотью, дворовой дорожке и
смотрел на Ханса... хотя нет - в умирающем свете, перед ним стоял уже не
Ханс, не тот Ханс, которого ждала где-то в далекой немецкой деревне девушка
по имени Хельда; не тот Ханс, который обещал научить Ивана игре на губной
дорожке, а безымянное, жестокое и тупое чудовище по имени "жердь". И те,
принесенные светом далеких звезд, опьянившие Ивана мысли казались теперь
глупыми, и вновь Иван проклинал себя за слабость: "Разнежился вчера,
звездочками залюбовался, с фашистом, с этим гадом, который моему сыну уши
рвет, да над женой измывается разговорился... черт, забыл видно, как такие
же как к забору нашего бойца гвоздями приколачивали, а там ведь кровь до сих
пор осталась - в доски въелась и ничто ее не смоет. И девочку ту в белом
платье забыл, и сотни других детей и взрослых, забыл, забыл, падаль, под
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг