Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
     - Ты не знаешь, - сказал Гриша.
     - Ишь  ты. Поди ж ты!  - весело  крикнул Егорка.  - А может  и знаю. Ты
скажи.
     - Хочешь узнать? - спросил Гриша, улыбаясь.
     Спокойная улыбка,  -  хотел  было  Егорка  язык высунуть, да  передумал
почему-то. Разговорились. Зашептали.
     Все затихло вокруг, даже не вслушивалось, -  словно в иной  отошли  мир
два маленькие, за тонкую завесу, которой никому не разорвать. Так неподвижно
стояли березы,  - успокоили  их  тайным наговором три отпадшие силы. И опять
спросил Гриша:
     - Правда, хочешь?
     - Ей-Богу  хочу, вот те крест, - живою скороговоркою  сказал  Егорка, и
перекрестился  мелькающим вкривь и вкось движением сжатых в  щепотку грязных
маленьких пальцев.
     - Иди за мною, - сказал Гриша.
     Легко  повернулся и  пошел  домой, не оглядываясь  на скудные  предметы
серой жизни. Пошел Егорка за белым  мальчиком.  Тихо  шел,  дивясь  на  того
другого. Думал что-то. Спросил:
     -- А ты, часом, не ангел Божий? Что белый-то ты такой?
     Улыбнулся на эти слова тихий мальчик. Сказал, - вздохнул легонько:
     - Нет, я - человек.
     - Да неужто? Просто мальчишка?
     - Такой же, как и ты, - почти совсем такой же.
     - Чистюля-то такой? Поди, семь  раз на дню яичным  мылом  моешься? Ишь,
босой шлепаешь, ни как и я,  а  загар к тебе не липнет, только  пылькой ноги
заволок.
     Пахло откуда-то  тихою фиалкою, в  был  в воздухе сухой  запах  пыли, и
надоедливо носился сладковато-горький дух, гарь лесного пожара.
     Мальчики  миновали  скучное  однообразие  полей  и  дорог,  и  пошли  в
сумрачной тишине  леса.  Раскрывались поляны и рощи, ручьи звенели  в  тихих
берегах. Мальчики шли по дорожкам и тропинками, где сладкие росы приникали к
ногам. И все окрест преображалось дивно перед Егоркиными глазами, отпадая от
ярого  буйства злой,  но  все-таки серой и  плоской жизни. Длилось, убегая и
сгорая, время, свитое в  сладостное кружение милых мгновений, -  и  казалось
Егорке,  что  забрел он в неведомые  страны. Спал где-то ночью,  - радостный
просыпался, разбуженный  влажными щебетаниями птиц, отрясающих раннюю росу с
гибких ветвей, - играл с веселыми мальчиками, - музыку слушал.
     Иногда белый  мальчик Гриша отходил от  Егорки.  Потом опять появлялся.
Егорка  заметил,  что Гриша  держится  отдельно от других,  веселых,  шумных
детей, - не играет с ними, говорит мало, не то, что боится или сторонится, а
как-то само собою выходит, что он отдельно, один, светлый и грустный.
     Вот Егорка и Гриша остались одни, пошли вдвоем.  Был лесок, весь сквозь
пронизанный светом. И все сгущался лес.
     Стояли два дерева, очень прямые и высокие. Между ними - бронзовый прут,
на  пруте,  на  кольцах, алая  шелковая  занавеска. Легкий ветер  колыхал ее
тонкие  складки. Тихий  мальчик,  синеглазый  Гриша, отдернул  занавеску.  С
легким, свистящим шелестом свились ее алые складки, словно сгорая. Открылась
лесная   даль,   вся   пронизанная   странно-ясным   светом,   как  обещание
преображенной земли. Гриша сказал:
     - Иди, Егорушка, - там хорошо.
     Егорка всматривался в ясные лесные дали, - страх приник к его сердцу, и
тихо сказал Егорка:
     - Боюсь.
     - Чего ты боишься, глупенький? - ласково спросил Гриша.
     -- Не знаю. Чего-то боязно, - робко говорил Егорка.
     Опечалился Гриша. Тихо вздохнул. Сказал:
     - Ну, иди себе домой, коли у нас боишься.
     Егорка  вспомнил  дом,  мать,  город.  Не  очень-то  весело жилось дома
Егорке, - нищета, колотушки. Вдруг бросился Егорка к тихому Грише, ухватился
за его легкие, прохладные руки, завопил:
     - Не гони, миленький, не гони ты меня от себя!
     - Да разве я тебя гоню! - возразил Гриша. - Ты сам не хочешь.
     Егорка стал на колени и, целуя легкие Гришины ноги, шептал:
     - Вам, государям ангелам, от поту лица своего молюсь.
     - Иди же за мною, - сказал Гриша.
     Легкие руки легли  на Егоркины  плечи,  и подняли  его  от  тихих трав.
Егорка послушно пошел  за  Гришею,  к синему  раю его  тихих глаз. Перед ним
открылась успокоенная долина,  и на ней тихие дети. Сладкая  роса падала  на
Егоркины ноги,  и радостны были ее  поцелуи. А тихие дети окружили  Егорку и
Гришу, в  широкий  стали  круг, и  увлекли  их  в легком  круговом  движении
хоровода.
     - Государи мои ангелы, - вскрикивал Егорка, кружась и  ликуя,  - личики
ваши светленькие, оченьки ваши ясненькие, рученьки ваши беленькие,  ноженьки
ваши  легонькие! Ништо  я  на  земле,  ништо  я в  раю? Голубчики, братики и
сестрицы, где же ваши крылышки?
     Чей-то близкий, сладко-звенящий голос отвечал ему:
     -  Ты  на  земле, не  в  раю,  а  крыльев  нам  не надобно, мы летим  и
безкрылые.
     Увлекли, чаровали, ласкали. Показали ему все лесные дива под пенечками,
под  кусточками,  под  сухими  листочками,  -  нежитей  лесных  маленьких  с
голосочками  шелестиниыми,   с  волосочками   паутинными,   -  пряменьких  и
горбатеньких,  -  лесных  старичков,  -  последышей  и  попутников,  -  зоев
пересмешников в кафтанах зелененьких,  - полуночников и полуденников, черных
и серых,  - жутиков-шутиков с цепкими лапками, - невиданных птиц и зверей, -
все, чего нет в дневном, земном, темном мире.
     Загостился Егорка у тихих детей. Не заметил, как целая неделя прошла, с
пятницы до пятницы.  И вдруг встосковался по  матери. Точно зов  ее  услышал
ночью, и проснулся тревожный, и звал:
     - Мама, где ты?
     А кругом тишина  и молчание,  неведомый  мир.  Егорка  заплакал. Пришли
тихие дети утешать. Сказали:
     - Так что ж, вернись к матери. Обрадуется. Приласкает.
     -- А то ни прибьет, - всхлипывая, говорил Егорка.
     Улыбались тихие дети, говорили:
     - Отцы и матери бьют своих детей.
     - Им это нравится.
     - Бьют, точно злые.
     - Но они добрые.
     - Бьют любя.
     - У людей это вместе, - стыд, любовь, боль.
     - Да ты не бойся, Егорушка, - мать.
     -- Да ладно, я не боюсь, - говорил утешенный Егорка.
     Когда Егорка прощался с тихими детьми, Гриша сказал ему:
     - Ты бы матери лучше не сказывал, где пропадал столько времени.
     - А вот не скажу, - живо ответил Егорка, - ни за что не скажу.
     - Ты проболтаешься, - сказала одна из девочек.
     У нее  были черные,  словно бездонные  глаза; ее  тонкие голенькие руки
всегда были упрямо сжаты на груди, она говорила еще меньше, чем другие тихие
дети, и изо всех людских слов больше всего нравилось ей слово нет.
     -  А  вот-то  и  не  проболтаюсь,  -  спорил Егорка, - а  ни  вовеки не
проболтаюсь, никому не скажу где был, и тем моим словам ключ и замок.
     В тот  же вечер,  как ушел Егорка с Гришею, мать хватилась его. Кликала
долго,  браня и угрожая.  Не  докликалась,  испугалась, -  "не  утонул ли?".
Бегала по соседям, плакала, жаловалась.
     - Пропал  мальчишка. Пропал, да и пропал. И ума не приложу, где искать.
А ни то в реке утонул, а ни то в колодец ввалился, пострел.
     Кто-то из соседей догадался:
     -  Жиды  поймали,  заперли  куда  ни  есть  в  глухое  место,  а  потом
христианскую кровь выпустят и выпьют.
     Догадка понравилась. И уже говорили уверенно:
     - Никто, как жиды.
     - Уж опять это они, проклятые.
     - Да уж не без них.
     - Уж это такое дело.
     И верили. По городу разнесся тревожный слух: евреи украли христианского
мальчика. Распространением этого  слуха  усердно  занялся  Остров. И  уже на
базарах поднялись  шумные  толки.  Лобазники  и  торгаши  орали громче всех,
подзуживаемые Островым. А  он зачем это делал? Знал, конечно,  что это ложь.
Но  он в последние  дни занимался провокацией по  указаниям местного  отдела
черносотенного союза. Этот случай пришелся очень кстати.
     Полиция принялась за  дело. Искали мальчика, и не нашли. Зато разыскали
еврея, которого кто-то видел около огорода Егоркиной матери. Его арестовали.
     Опять  был  вечер. Егоркина  мать была  дома,  когда  Егорка  вернулся.
Грустный и светлый, подошел он к матери, поцеловал ее, и сказал:
     - Здравствуй, мама.
     Мать накинулась на Егорку с расспросами:
     - Ах ты стервеныш! Где ты  был? что  ты  делал?  где тебя нечистая сила
носила?
     Егорка  помнил  обещание. Стоял перед  матерью, и  упрямо молчал.  Мать
сердито спрашивала:
     - Да где был-то, говори! Жиды тебя, что ли, распинали?
     - Нет, - сказал Егорка, - какие жиды! Никто меня не распинал.
     Мать яростно закричала:
     - Ну, подожди ж ты у меня, пострел неоколоченный! Ужо я тебя разговорю.
     Она схватила веник, принялась одергивать прутья, сорвала с мальчика его
легонькую  одежонку.  Грустный и светлый, Егорка  вскинул на мать удивленные
глаза. Вскрикнул жалобно:
     - Мама, что ты?
     Но, уже  захваченное жесткою  рукою,  забилось маленькое, омытое тихими
водами,  тело на коленях свирепо  кричащей  женщины.  Было  больно, и тонким
голоском  вопил  Егорка. Мать  стегала  его  долго и больно,  кричала  в лад
ударам:
     -  Говори, где был! Говори! Задеру, коли не  скажешь!  Наконец бросила,
заплакала, завопила неистово:
     - За что меня Бог наказывает?  Да нет, я из  тебя слова-то выбью. Я еще
завтра за тебя возьмусь поплотнее.
     Не столько болью,  сколько  неожиданною грубостью встречи был  потрясен
Егорка. Уже он прикоснулся к  иному миру,  и  уже тихие дети  в  очарованной
долине перестроили его душу на иной лад.
     Однако, мать любила его. Конечно, любила.  Потому со  зла и выдрала.  У
людей это  всегда вместе,  -  любовь и  жестокость.  Им нравится мучить,  им
сладостна месть. А потом пожалела мать Егорку. Думала, что уже не слишком ли
больно порола. И уж без криков подошла к Егорке.
     Он  лежал  на  скамеечке,  и  тихо скулил. Потом  затих.  Мать неловко,
шершавыми руками, погладила его спину, и отошла. Думала, - заснул.
     Утром  мать  побудила Егорку. Но  холодный  и  неподвижный лежал он  на
скамеечке,  лицом  вниз.  И  уже  не казался  он  светлым, - лежал  темным и
холодным трупом. И взвыла в ужасе мать:
     -  Умер!  Егорушка,  да  ништо ты  умер! Ой, горюшко, -  уж  и рученьки
холодные.
     Метнулась  к  соседкам,   весь   околоток  наполнила  визгливым   воем,
всполошила всех окрест. Любопытные женщины набились в ее дом.
     -  Только  тоненькой  вичкой  постегала легохонько,  -  слышался  вопль
матери, - лег он, мой голубчик, на лавочку, поплакал, затих, заснул, что ли,
а к утру Богу душеньку отдал.
     Окованный смертным  тяжелым сном, лежал  Егорка,  неподвижный, и слушал
материн  вопль и  нестройный  гул голосов. И слышал, как мать  причитала над
ним:
     - Всю кровь у него высосали  проклятые жиды!  Да так ли  я его  прежде,
голубчика моего, парывала!  Бывало, попорешь с солью посолишь, и все ничего,
-  а тут  маленькою вичкою,  а он, ненаглядный мой  светик, ангелочек мой...
Слушал Егорка ее вой, и  дивился своей тяжелой  скованности и неподвижности.
Точно стук чужого тела услышал он, - догадался, - на пол положили, мыть. Так
хотелось пошевелиться, встать, - не мог. И думал:
     "Умер, - куда ж теперь меня определят?". И опять думал:
     "А что же душа с телом не разлучается? Ни рук, ни ног не чую, а слышу".
     И  дивился, и  ждал. А  то вдруг  бессильным  напряжением  воли пытался
проснуться  от смертного сна, вернуться, убежать от темной могилы, - и опять
бессильная никла воля, и снова он ждал.
     И слышал звуки отпевания, и вспоминал, как синь дымок от ладана, и  как
пахуч в звенящих тихо взмахах дымного кадила.

        ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ


     Егорку  похоронили. Мать повыла  над  его могилою протяжно и  долго,  и
пошла домой. Она была уверена, что мальчишке  там  будет много лучше, чем на
земле,  и утешалась. А истинно русские  люди, Кербах, Остров и  другие такие
же, не могли на этом успокоиться. Они распускали злые слухи. Пошла молва:
     - Жиды замучили христианского мальчика. Всего изрезали ножами, из крови
мацу сделали.
     Клеветников  не останавливало  то соображение, что еврейская пасха была
гораздо раньше, чем убежал от матери Егорка.
     В городе волновались, - и те,  кто верил, и те, кто не верил. Требовали
следствия и разрытия могилы.
     Елисавета  пришла  к  Триродову  днем,  и  оставалась  долго.  Триродов
показывал ей  свою  колонию. Тихий  мальчик  Гриша  сопровождал  их,  синими
покоями своих глаз смотрел бесстрастно в синие пламена ее восхищенных  глаз,
и смирял знойность и страстность ее волнений.
     Ее легкое, просторное платье  казалось прозрачным, - так ясны были  под
ним  совершенные  очертания тела; были открыты алые и белые  розы ее  груди,
плеч.  Загорелые  стопы  ее  ног  были   обнажены,   -  она  любила   нежные
прикосновения трав и земли.
     Все  было  как рай, - щебетанье  птиц, и  детские гамы, и шорох ветра в
травах и  ветвях,  и ропот лесного ручья. Все было невинно, как рай, - нагие
встречались  девушки,  подходили, разговаривали,  и  не стыдились.  Все было
чисто, как рай. И безоблачно яснело над лесными полянами небо.
     Уже когда  день  клонился к  вечеру, Елисавета сидела  у Триродова. Они
читали стихи. Еще и раньше. Елисавета любила стихи. Кому же их и любить, как
не девушкам? Теперь она читала  их жадно. Целые  часы пролетали в  чтении, и
стихи рождали в ней сладкие и горькие восторги и знойные сны.
     Может быть, это было потому, что она  влюбилась, и  знойные рождались в
ней  мечты.  Влюбилась, новое нашла  себе  солнце, и новый повела вкруг него
хоровод  мечтаний,  надежд,  печалей, радостей, очарований  и  восторгов. И,
окрашенный  радугою сияний  одного  светила,  был многозвучен  и  целен этот
хоровод, этот пламенный круг стремительных томлений.
     В  стихи  новых  поэтов  влюбил  ее Триродов.  Сладостные  очарования и
горестные  разочарования  томительно  чудились  ей в  хрупкой  музыке  новых
стихов, написанных  сладко и  неверно,  легких и прозрачных,  как те платья,
которые она теперь полюбила носить.
     Когда так созвучны стали их души, как же им было не любить друг друга?
     Были  стихи,  которые они  читали,  сладкою  мечтою  о любви.  Триродов
говорил:
     -  Влюбленность говорить миру нет,  лирическое нет,  - женитьба говорит
ему  да, ироническое да. Быть влюбленным, стремиться, не иметь -  это лирика
любви,  сладкая, но  обманчивая.  Внешним образом противоречит  она  миру, и
утаивает его роковой  разлад.  Быть вместе,  обладать,  сказать, кому-то да,
отдаться,  -   вот   путь,  на  котором  жизнь  обличит   свои  непримиримые
противоречия. И  как  быть вместе,  когда  мы так одиноки? и  как  отдаться?
Спадают маска за маскою, и ужасен раздвоенный лик подлинного бытия. Приходит
скука, - и что же ты, влюбленность, ты,  которая  похвалялась  быть  сильнее
смерти?
     -  У вас была жена, - сказала Елисавета. - Вы ее любили. Все напоминает
здесь о ней. Она была прекрасная.
     Ее голос стал темен, и ревнивым огнем  зажглись синие зарницы за влагою
ресниц. Триродов улыбнулся, и сказал печально:
     - Прежде,  чем  настала пора  притти скуке,  она  отошла от жизни.  Моя
Дульцинея не хотела стать Альдонсою.
     - Дульцинею любят, - говорила Елисавета, - но полнота жизни принадлежит
Альдонсе, становящейся Дульцинеею.
     - А хочет ли этого она, Альдонса? - спросил Триродов. Нежно зардевшись,
говорила Елисавета:
     - Хочет,  но не  может.  Хочет,  но  не умеет. А мы ей  поможем, мы  ее
научим.
     Триродов улыбался ласково и грустно. Говорил:
     - А  он, как  вечный Дон-Кихот,  всегда ищет Дульцинею.  И  что же  ему

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг