- Этот Георгес, этот Георгес, - говорила она.
Ох, этот Георгес, черт бы его подрал.
- Окна у тебя, - сказала она под утро, - Серые какие-то и ужасно
пыльные окна.
Сопел Манолис. Тамарочка сидела с ним рядом и смотрела на него, как
Манолис сопит.
* * *
Я сказал тогда Манолису, что жизнь сложная штука, брат. Что жизнь -
компликейтид синк. Синк, а не синг. Синг - это зонг... Что жизнь - это
тысячи переплетенных сюжетов, но обязательно чтобы сюжетов, построенных по
классическим литературным канонам, со всеми этими развязками, завязками,
кульминациями, сверхзадачами... что это самое главное - сверхзадача, вот
только каждый раз для разного главное, а он ответил мне в том смысле, что и
рад бы избавиться от Тамарочки, да не может - по причинам
психофизиологическим. И что за коитус мой с Тамарочкой он на меня не злится,
но... тут он сделал воспоминательную паузу, звякнул рубиновым бокалом и
смешно сморщился. Он в тот момент напомнил мне одного старика с очень мощным
и крутым лбом, я к нему как-то на вызов ездил: тот, когда цену услышал, тоже
вот так вот смешно сморщился, будто все свои лицевые принадлежности - нос,
брови, глаза, заветрившийся ротик, внутренние стороны щек - все эти свои
причиндалы лицевые будто попытался в одну точку стянуть. Ничего не
получилось, конечно.
Спустя паузу Манолис что-то надумал, многозначительно повторил свое
"но" и сообщил, что очень хотел меня тогда пристрелить из своего пистолета
дымящегося, и одновременно очень мечтал самоустраниться от лицезрения - то
есть от всяческих действий, попросту говоря, хотел убежать. А тут еще
пистолет дымил.
- О! И сейчас, кстати, дымит! - пискнула Тамарочка, красная, как
произведение Модильяни. - И между прочим, если уж по сюжету, он должен в
последнем акте (слово "акт" Тамарочка с наслаждением выделила) обязательно
выстрелить, Чехова читывали, знаем, как же!
- Обязательно выстрелит, - пророчески подтвердил я.
По всей кухне начадил тогда пистолет.
Тут Манолис зациклился на теме смерти, а я над ним издевался, потому
что это я должен на теме смерти циклиться, а не какой-то Манолис, потому что
Тамарочка его жива, а Вера давно повесилась, уж кому-кому циклиться, как не
мне, и, главное, никто не знает, почему она повесилась. И я тоже не знаю, мы
перед тем месяц как разбежались, она потому что на разврат была очень
бешеная, Верочка-то моя, трудно было выдержать с непривычки, и в конце
концов я не выдержал и сказал ей, мол, все, пока, дорогая, а она не хотела,
но потом собрала вещички и сказала проводи и я ее проводил а потом месяц
ждал, но ни звука, ни звонка, ни визита, даже в трубку не дышала, подлюка,
характер, что ли, выдерживала, а, может, с татарином своим загудела, теперь
уж не установишь, только однажды мама ее, Ирина Викторовна, с работы вечером
возвратившись, видит, бедная, что на ремне висит ее деточка, что абажур
загораживает доченька ее милая, и тогда, милицию вызвав, кинулась мне
звонить, и кинулась разыскивать Валентина, а татарина поганого никто не
позвал, он сам пришел, молодой такой парень, пьющий, сразу видно, и вот он
нам всем троим намылился морду бить, а Валентин каратист и вообще спортсмен,
положил его одним мощным ударом (с удовольствием вспоминаю), и тоже убить
хотел, словно вот как Манолис меня, а потом мы долго разыскивали для
памятника ее фотографию, где она улыбается, и ни одной не нашли, потому что
на фотографиях она всегда мрачная выходила, а у меня как раз такая фотка
была, моя самая любимая фотка, и я все верх дном перерыл, все искал, где ж
это она улыбается, Мона Лиза этакая, но куда-то задевалась карточка, да так
потом и пропала.
Мне до чертиков надоело в эту игру с вериной мамашей играть, в эти
телефонные, как она говорит, "святотатственные" вопросы, да и Вере не
нравится, все просит, чтобы я перестал эти глупости, да вот как-то все не
получается перестать, потому что если перестанешь, то что же взамен
останется, да и мамаша ее, похоже, не слишком на самом деле возражает против
этих звонков, все это разумеется, несмотря на.
Я знаю, - когда Вера постареет, она расплывется, губки гаденько
подберет и превратится в копию И.В., мамы своей. Я уже сейчас могу
представить, как сгниет ее взгляд, как поредеют, повыпадут ее такие сейчас
пышные волосы, как зубки золотом покроются, а ножки - синими венами, ну
словом, патиной пойдет моя Верочка. И когда-нибудь тогда обязательно
произойдет так, что маме она больше не разрешит, что она сама снимет трубку,
а я не узнаю и подумаю, что И.В.
И не поможет ей тогда никакой Георгес.
Я понятия, честное слово, ни малейшего понятия не имею, какая есть
связь между Георгесом и тем, что происходит сейчас на улицах. Или, скажем,
на работе моей, когда клиенты стучат наганами по столу, грозно сверкают
глазами и никого не спрашиваясь, прибивают над моей почему-то дверью (пришел
позавчера один и прибил) совершенно потрясающие плакаты типа "Оружьем
миролюбья должен умело пользоваться каждый!!! (три восклицательных знака)"
или "Гада - убей! (один восклицательный знак)". Я спрашиваю, а кто это гад и
как его узнать, и, главное, за что его убивать? Он мне говорит: "Это все
неважно. Главное, чтобы гад." Да, мой Георгес, красоту приносящий, никого ни
к какому насилию не принудил, никогда никого не пугал, никогда никому ни
единого зла не сделал, а то, что было тогда на улицах, я даже и вспоминать
не хочу, да вы и сами видели все, только не сознаетесь (или не сознаете -
что хуже). Эти слепые, носорожьи физиономии, выдающие себя за лица
человеческие - и попробуй им возрази! - эти хари осатанелые, что
высовываются из окон изящных царских карет, эти храмы с пятиконечными
звездами, внезапные и кровавые драки в музеях, и эти ужасные публичные
пушкинские чтения для умственно отсталых, где вместо Пушкина читают
параграфы, где шизики ругают параноиков, которые громко и злобно
отмалчиваются... эти ямы посреди улиц, эти выбитые стекла, за которыми
полная чернота, эти холодные пожары, бандитствующие старухи, философы с
алебардами, шесть рядов краснобляхих дворников - да боже мой, ну все же, ну
все же вы знаете, только не хотите, не хотите и все.
Но вот что я вам скажу - и улица, и Георгес заражены были тогда одним -
одевятнадцативековиванием.
Если вы вздумаете возражать в том смысле, что на улице было
одевятнадцативековивание не то, а фальшивое, квазидевятнадцативековое и
вообще черт те что, или что это ( как говорит Манолис) безумные происки
ублюдочных коммунистов, а вот Георгес - самая что ни на есть истина,
артефакт (не знаю, что такое), с помощью которого люди смогли бы по-
настоящему одевятнадцативековиться, если вы на такую высоту вознесете в
своих мыслях Георгеса, схватитесь за него, как умирающий от рака хватается
за сульфадемитоксин, то вспомните, пожалуйста, дорогие, про Влад Яныча,
который пришел на мой деньрожденье-группешничек с потрясающей новостью,
из-за чего выстрелил все-таки дымящийся пистолет, опустошив нас, опустошив,
главное что, меня, сделав меня из человека квази-, недо- и как бы человеком,
у которого все главное, из-за чего стоит жить, ампутировано, причем
безвозвратно и напрочь; когда Влад Яныч, весь встрепанный и (обратите
внимание) внечеловечески радостный, ворвался в мой интимный мир, в мой
личный праздник, держа над собой как флаг книжицу старинного правописания,
да и не книжица то была, а так - собрание неких очень обтрепанных и желтых
страниц, - и торжествуя объявил мне, что Георгес тоже ведет себя далеко не в
соответствии с благословенным девятнадцатым веком, что...
Я оборвал его тогда, я сказал, что не может этого быть, что это ложь,
что эттого-просто-не-может-быть (восклицательный знак).
... что яти в Георгесе совсем не там пишутся, где по настоящему
правописанию надо, что в слове Сименон, например, ни одного ятя быть не
должно, а я кричал, то есть бормотал, то есть почти шептал, что где, мол,
где, подождите, я сейчас посмотрю, вы, наверное, поняли как-то не так - я
читал, вчитывался и ничего ровным счетом не понимал, какие-то абсолютно
неудобоваримые у этих русских правила были, почти нигде и не разберешь, где
ять, а где простое, честное, обыкновенное "е".
**И получалось, что все - и улица, и Георгес, и вся моя, что самое
опять главное, жизнь - все было совершенно неправильным, даже вот это вот
глупопрекрасное, что творил для моей компашки Георгес, все это было с
фальшивинкой и с изъянцем.
И пытаясь хоть за что-то схватиться, хоть что-то реальное в руках
удержать, я сказал Влад Янычу:
- Значит, был неправильным девятнадцатый век, если ему Георгес не
соответствует, а тот девятнадцатый век, что у Георгеса получается - это и
есть единственный, самый правильный, самый точный девятнадцатый век.
И он сказал: "Ха. Ха. Ха." Он похлопал меня по плечу. Он соболезнующе
улыбнулся и напомнил мне о Кибальчиче, и приглашающим жестом повел рукой,
представляя мне мою же квартиру и то, что происходило в ней в тот самый
сумасшедший мой день- рожденье.
- Это настоящий? Это девятнадцатый? Это?!
И я вынужден был признать. И вы, и вы тоже вынуждены будьте это
признать. Вот тогда в жизни моей ничего нефальшивого не осталось.
Оставалась, правда, Вера, но я прекрасно знал, что несмотря на ее
протесты, несмотря на ее отчаянные попытки показаться живой - давно уже не
было к тому времени ее, моей Веры.
Мне иногда кажется, что в тот ужасный, сотни лет назад, вечер я рядом с
ней был - невидимым, неспособным вмешаться. Мне кажется, я вижу, как нервно
ходит она по комнате, как открывает окно, как один за другим тушит окурки о
подоконник. И то отравиться пытается какими-то таблетками, заблаговременно
подкупленными, то на подоконник забирается с ногами, то к дверной ручке
привязывает ремень, а потом долго в зеркало смотрит запавшими от тоски
глазами - и я никак не могу понять причины ее тоски. А потом разбегается и
выпрыгивает в окно. И без крика летит вниз. Безвозвратно.
Как ходит, как, держась за сигарету, ходит из угла в угол, этот ее
особенный, остановившийся взгляд, фуриозный, и все - в ледяном, в полном
молчании. Как смотрит в окно. Теперь и не узнать ничего. Иногда мне
намекают, что, мол, я виноват, что она из-за меня окошко тогда открыла. И
мне льстит, что вроде из-за меня. Не из-за болезни какой-то, не из-за этого
татарского гада, а вот просто не выдержала груза любви к моей выдающейся
личности... чушь какая.
А когда ее мама ко мне пришла (здрасьте - здрасьте - с днем рождения -
спасибо конечно - подарочек пожалте - ой спасибо ой да не стоило - да что вы
нам одна приятность никакого труда - что ж это мы в дверях с вами стоим вы
проходьте в комнату будьте так благолюбезны - да мы на секундочку а это вот
со мной Валентин), когда она с Валентином завалилась на мое сексуальное
деньрожденье, я первым делом подумал, что она (да и Валентин, наверное,
тоже) меня причиной самоубийства считает, что это я Веру до самоубийства
обидел, а ей от этого по-хорошему завидно. Ох, странные они были, когда
осторожненько, с одинаковыми испуганно-вежливыми улыбочками, вкрались
гуськом в мою квартиру, уже с полным комплектом приглашенных гостей плюс
Влад Яныч, которому уже начали намекать насчет сваливания, как мелко-мелко
закивали в знак приветствия всем и сели на краешек дивана, рядом с
букинистом, изобразили заинтересованность и стали смотреть. Они не только
бежали от всего, что бушевало там, на улицах ив квартирах, они именно потому
ко мне бежали (я так считаю), что только у меня надеялись отыскать защиту,
если уж я даже их Веру умудрился до смертыньки уломать. Они ее боялись, она
их во как держала.
Вера посмотрела холодно и сказала:
- Валя. Ты почему не дома?
Маму свою она как бы и не видела вовсе. Ее для Веры словно здесь не
было. И для мамы тоже Веры словно не было здесь.
Я, конечно, сразу побежал звонить, но никто по телефону не отвечал,
даже длинных гудков не было, одно молчание - я уж сколько раз номер ее
набирал, - и вот, уткнувшись отчаянно в телефонную трубку (то ли ухом, то ли
лбом, то ли, скорее всего, где-то между), я вдруг подумал, что молчание не
только в трубке, но и сзади, я вдруг подумал, что один я в этой громадной по
нонешним меркам квартире, просто что-то не в порядке и со мной, и с
одевятнадцативековевшей совершенно действительностью, что просто ужас до
чего пусто в жилплощади. И тошно стало.
- Ты не звони, - сказала мне Вера с решительной злобой, как всегда в
такие моменты отчетливо артикулируя каждый слог. - Ты зачем звонишь. Ведь
здесь я.
- Здесь я, Володенька, - эхом повторила ее мамаша. - Я здесь. Чего
звонить в пустую квартиру?
Я обернулся.
И правда - все они были здесь, и насчет тишины в квартире, наверное,
мне показалось, это в той квартире, наверное, стояла такая мертвая тишина. А
здесь на самом деле здорово шумели, пытаясь провести притирочную беседу,
устроить спьяну некий такой светский бомонд, здесь они были все - хорошие и
дурные, любимые и не очень, это ведь все равно, какие они были, потому что
только они и оставались у меня, если не считать сослуживцев с немыми глазами
и добродушным, минимально необходимым общением, пьющих где-то далеко от
меня, радующихся где-то далеко от меня, постоянно на меня как на сейф
какой-то смотрящих. Здесь они были все, хорошие знакомцы мои. Вера царила.
Она подливала, она командовала, она кокетничала одновременно со всеми, она
острила, великолепно острила... а глаза ее, товарищи, а глаза... это были
черт знает что за глаза, они дико и весело полыхали, они источали бешеный
аромат, нет такого Пушкина в мире, который описал бы, нет на свете такого
Серова или Рембрандта, который нарисовал бы эти глаза - я вот просто не
понимаю, что такого особенного было в распахе ее век, в бровях дугой, в
карих радужках... это были глаза типа "я, ребята, на веселое дело решилась,
гори оно все, сегодня - мой последний денечек..."
Манолис сосредоточенно ласкал длинную рюмку, прижимая к себе другой
рукой супругу свою, Тамарочку. Тамарочка млела в объятиях и делала глазки
спортивному Валентину, который, сидя рядом с И.В., с вежливым вызовом глядел
на меня в упор - поскольку не был официально уведомлен, что я хожу в
любовниках у его жены, - но по ходу дела и Тамарочкиных авансов сходу не
отвергал. Он был и при тройке, и при галстуке (это потом завертелась
кутерьма с мельканием разных одежд - чертов Георгес! Чертов, чертов, чертов
Георгес!), и ботиночки у него блестели я тебе дам, и причесочка с неимоверно
четким пробором, и непринужденность в осанке, и этакая во всем
александроматросовость. А Ирина Викторовна с женственным достоинством,
трудно представимым при ее рыхлости и обвислости, одобрительно кивая,
слушала Влад Яныча, который в ее присутствии совсем рассобирался покидать
нашу компанию. Влад Яныч, конечно же, розмовляв о Георгесе.
После двух рюмок он Георгеса возненавидел вконец. Он видел Георгеса
средоточием. Мы даже развеселились, до чего он оборзел на Георгеса. Георгес
у него самое было зло.
- Он создает не красоту, а только подделку под красоту!
- Ну, уж лучше, чем на улицах-то, - возразил красивый и умный Манолис,
разглядывая свою рюмку, тоже очень красивую. У него действительно самая
замечательная была рюмка из тех, что наплодил мне Георгес. Формы она была
необычной - длинная и извилистая какая-то, - и хрусталь был особый, с
блестками и очень теплого цвета. Она словно улыбалась тебе, та рюмка, и
Манолис так любовно ее ласкал, что я сказал себе, Вова, не будь жмотом,
сразу же после подари ему эту рюмку, если дело до мордобития не дойдет,
подари, не жмись, Вова. Но Вова ответил: "Нет!". Вова сказал, что это
подарок Георгеса и нечего тут. И мы с Вовой поссорились, оставшись каждый
при своем мнении.
Вера на меня смотрела через плечо и делала мне улыбку, а взгляд
напряжен, и я, забыв про Манолиса, тоже сделал ей улыбку и кивнул ей - мол,
помню, помню я этот взгляд и понимаю, почему именно сегодня так смотришь...
И вот странно - ведь ни черта я не понимал, почему именно сегодня тот
взгляд, но думал, что понимаю. Может, предчувствовал важность того, что
произойдет дальше? А произошло ли дальше что-то важное? Так ли?
Она смотрела на меня вот этим своим взглядом, когда я уезжал от нее на
автобусе, совершенно для нее неожиданно уезжал, и только через месяц
звякнула она мне по какому-то самому идиотскому поводу, позвонила и снова
канула - до той страшной ночи, когда меня и этого татарина мерзкого вызвала
И.В. в страшной панике, и мы одновременно примчались, но опоздали - Верочку
нашу уже скорая увезла вместе со всхлипывающим Валентином... И как я молился
Богу перед темной больницей, а этот идиот Валентин ходил рядом и бормотал:
"Умрет, сука, умрет, дорогая, умрет, никакой надежды", - и капал, капал на
мозги, а татарин страстно пил свою водку под надписью "Приемный покой" и
никому не предлагал, я еще подумал тогда - вона, поди ж ты, родственнички
верины собрались, а потом выскочила И.В. с промокшим насквозь лицом,
схватила за руку нытика Валентина, что-то бормотнула ему и поволокла по
аллее, он только и успел обернуться и проорать дико: "Жива!". Спасибо ему.
Жива. Это так странно звучит, если про Веру. Жива.
Фамилия у нее - Ясенко, но это не украинская фамилия. Это белорусская
фамилия Ясенка, дерево такое, но олух паспортист переиначил эту прелесть на
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг