Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
рецептов излечения  не  давал  -  их  пока  вовсе  не  существовало.  Курс
интеллектики, расширенный, даже, пожалуй, более  широкий,  чем  это  нужно
медикам, читался  тогда  отвратительно  (женоподобный  профессор  Марциус,
страстный и косноязычный, плохо разбирался в  предмете,  однако  никто  из
профессората не считал себя достаточно компетентным для официальной подачи
претензии) и тоже пользы не приносил. Единственным плюсом являлось то, что
выпускники Группы получали направление в центральные импатоклиники.
   Он окончил Университет и попал в Старое метро, главную клинику  города.
Люди один за другим гибли на его глазах, гибли страшно, а он ничего не мог
сделать,  даже  не  понимал  толком,  почему  они  погибают.   Импатология
относится к  тем  немногим  отраслям  медицины,  работа  в  которых  из-за
невозможности  помочь  больному  сводится  к   надзирательским   функциям:
излечившиеся  бывают,  но  излеченных  нет.  Поэтому  нет  удовлетворения.
Юношеский  пыл  скоро  гаснет,  люди  погружаются  в  рутину,   становятся
раздражительными, ленивыми, и каждый ищет способ оградить себя от  чувства
вины,  чувства  ненужности,  винит  других,  окутывает  свою  деятельность
секретами и лишними усложнениями, зубодробительной  терминологией,  ложью.
Они представляли собой сплоченный клан сухих, аккуратных, непроницаемых  и
болезненно ранимых людей, всеми средствами себя рекламирующий и скрывающий
убогость того, что происходит внутри.
   Томеш всегда был уверен, что заразится. Опасения сбылись, но, к  своему
удивлению, он заразился не на работе, а скорее всего в  ресторане,  где  с
женой обычно обедал. Потом он часто вспоминал об  этом  ужине,  настойчиво
перебирал все тогда происшедшее,  однако  в  голову  приходили  ничего  не
значащие подробности, а самого главного - откуда пришла зараза и  как  это
произошло - он вспомнить не мог.
   Томеш сознавал, насколько это ненужно - искать виновного,  но  все-таки
искал,  подчиняясь,  может  быть,  иррациональному  приказу  изнутри,   из
останков искалеченного  подсознания,  снова  и  снова,  по  кругу:  мягкий
посудный звон... вежливый говорок автомата... смешок в соседней  кабине...
густой запах пищи... мимолетная улыбка жены, вызванная удачной остротой...
его преувеличенный восторг по поводу этой улыбки... одновременно мысль:  у
нее приказ даже в линии  ушей!..  жирный  кусок  хлеба  на  краю  стола...
рукопожатие... рукопожатие?! нет, нет, не там... извилистый путь от  стола
к двери... потом блеск уличной травы... сразу видно, что здесь  не  бывает
машин: там, где проезд разрешен, трава причесана в направлении движения  и
разлохмачена по центру...  разговор  о  детях...  усталость,  подсвеченная
листва, чей-то далекий смех, птичий гомон...  казалось,  идут  они  не  по
улице, а по нежно освещенному коридору... что-то комнатное.
   Томеш почему-то был твердо уверен, что заражение произошло именно тогда
- или по пути домой или в ресторане, куда по  средам  приходили  послушать
наркомузыку его сослуживцы и куда тайком от  Аннетты  пробирался  он  сам,
потому что Аннетта не любила, когда Томеш занимался чем-то,  что  не  было
непосредственно связано с ней.
   Мелочи, мелочи, все это так неважно! Вот они входят в дом,  поднимаются
на второй этаж, открывают дверь, входят. Она поворачивает к  нему  голову.
Гордость. Затаенный приказ.
   Томеш в ответ загадочно улыбается.
   - У меня появилась неплохая идея, - говорит он.
   - Правда?
   Уже тогда можно было понять, что с ними произошло. Но им казалось - это
продолжение улицы.
   Они вошли в огромную  холодную  спальню.  Он  обнял  ее  неуверенно,  и
Аннетта не отстранилась, хотя раньше терпеть не могла и намека  да  ласки.
Вдруг поддалась и  сама  удивилась,  и  что-то  проскрипела  презрительно,
просто затем, чтобы не сразу сдавать  позиции.  Точеный  шаг,  незнакомый,
притягивающий поворот головы. Только тогда, в тот  после  улицы  раз,  так
было, потом -  всегда  другое,  не  счастье,  а  лишь  болезненная  порция
счастья.
   Она лежала с Томешем  бесконечно,  омерзительно  голая  и  (как  сказал
Томеш) омерзительно прекрасная.  От  наслаждения  хотелось  вытянуться  на
километр. В темноте четыре смутно-белых руки, толстые жаркие змеи.
   - Что же это такое? - спросила Аннетта.
   - Да, - шепнул Томеш. - Я так и не помню уже.
   Исполинские теплые губы. Тераватты  нежности.  Боль.  Бархатная  грудь,
разлившаяся по телу, чуть намеченная выпуклость живота. Он обнял  ее,  она
сказала - раздавишь, шепнула - раздавишь, дохнула только.  Ммммм,  сказала
она, ммммм.
   Все, все было тогда - и  радость,  и  голод,  и  злость,  и  начавшееся
прозрение, отвращение даже, - но все это и все, что вокруг, слилось  тогда
в потрясающую симфонию, и даже не тогда, а вот именно после. Подозрение на
болезнь еще не пришло, а как бы появилось на горизонте, слишком уж было им
хорошо, чтобы думать о чем-то, и  странно  было  Томешу,  что  он,  всегда
ставивший  выше  всего  эстетические  наслаждения,  а   плотские   радости
воспринимавший, как многие воспринимают - с жадностью, с жаром, но отдавая
себе отчет, что это всего лишь физиологическое отправление организма,  как
бы стыдясь, - что он вдруг сконцентрировал  свою  жизнь  именно  на  таком
простом и, даже странно, великом удовольствии и причислил испытанное в  ту
ночь к самым значительным, самым тонким переживаниям, что пришлись на  его
долю.
   И они заснули потом, а через час одновременно проснулись. Как от удара.
Мягкого, пьянящего, в грудь. Нет, им не хотелось повторения.  Хотелось  им
так много, даже непонятно чего. Просто лежали, глядя в потолок.
   - Мне это не нравится, - соврал Томеш. Аннетта  поняла,  что  он  хочет
сказать, и в знак согласия на  секунду  прикрыла  глаза.  Эйфория.  Первый
отчетливый  признак.  Могущество  и  счастье,  оттененные   смертью.   Они
обнялись.
   - Интересно, - еле шепнул он. - Мы, наверное, можем летать.
   Это может делать почти каждый импат. Это просто. В комнате без света, с
затененными окнами, в абсолютной тишине, они приподнялись над постелью.
   - Я часто думал, что ты меня ненавидишь, - сказал Томеш,  но  звук  его
голоса был таким грубым, что он осекся.
   Эйфорию неизбежно сменяет депрессия. Сначала сникла Аннетта.  Она  села
на пол и застыла, страдальчески искривив рот.
   - Зажги свет.
   Томеш не слышал. Он был как мощный органный аккорд.
   - Зажги свет! - закричала Аннетта.
   - Подожди.
   - Зажги свет, - она заплакала.
   Поведение импатов прогнозировать очень трудно, однако решение Томеша  и
Аннетты пойти на  месячное  затворничество  все-таки  вызывает  удивление.
Среди импатов такие случаи крайне редки.
   Сам Томеш объяснял все очень просто:  появилась  возможность  исполнить
мечту, требовалось только обдумать все как следует, и, значит, скрыть себя
от людей. Он знал, что это неверное объяснение, но так ему было удобнее.
   Они заперли свет, затенили окна, и теперь ни звуки, ни свет, ни  запахи
наружу вырваться не могли.
   Сначала включалась  телепатия.  Затем  предвидение.  Сначала  это  было
угадывание  чувства,  которое  они  испытают  в   будущем,   потом   стали
проявляться детали,  детали  складывались  в  события,  -  первый  признак
омертвления разума, - мысли мешались, их было очень много (бомммм, говорил
про них Томеш), каждая казалась значительной,  представлялось  чрезвычайно
важным не упустить ни одной, и постепенно  мир  мыслей  автономизировался,
оставив сознание пустым, бессмысленным и пассивным; оно вообще не отдавало
бы  никаких  приказов  телу,  если  бы  не  частые  вспышки   болезненной,
нечеловеческой ярости.
   Они изменились внешне. У Аннетты стали расти лицо, ладони и  ступни.  У
нее появились огромный нос, складчатые веки,  длинная  челюсть,  множество
морщин (кожа на лице росла быстрее, чем остальные ткани). На всем ее  теле
ниже  груди  закурчавились  черные  волоски.  Томеш  вытянулся,  а   лицо,
наоборот, сжалось, стало маленьким и злобным. Они разбили все зеркала. Они
готовы были убить друг друга.
   Аннетта, для которой болезнь явилась концом всего,  к  тому  же  концом
совершенно неожиданным, злилась и вяла. Мысль о том,  что  до  болезни  ее
жизнь была заполнена, в общем-то, пустотой, не то чтобы не приходила ей  в
голову - она скорее трансформировалась  в  идею  более  высокого  порядка,
которая, если облечь ее словами (до чего не доходило), выглядела  бы  так:
да, пустота, но ведь ничего другого большинству и не достается, только  не
все это понимают; не в том дело, что пустота, главное - это приятно,  даже
полезно, и, уж конечно, ради этого стоит жить.
   А теперь  приятную  пустоту  заменила  гложущая  смертельная  боль.  Из
прошлого остался один Томеш, да  и  то  непонятно,  Томеш  ли  он.  Раньше
Аннетта относилась к мужу словно к собственной вещи: с оттенком презрения,
с заглушенной и деловитой любовью, даже с  гордостью  адской  (терпеть  не
могла, когда его хлопали по плечу), она  и  мысли  такой  не  допускала  -
расстаться с ним, - хотя и говорила про это довольно часто. А  теперь  все
кончилось, и уже непонятно было, кто кому принадлежит.
   Жизнь Томеша, наоборот, приобрела новый и важный смысл: вялые, туманные
и нереальные планы вдруг получили опору, внутренняя мощь, которая во время
"до" не давала покоя, вырвалась наружу (а внутри  стало  тошно  и  пусто),
подчинила единой цели, исполнение которой он видел в будущем так же  ясно,
как видел расслабленное инфантильное существо с уродливым багровым  лицом,
бывшее когда-то его женой. Он часто думал, не обманывает ли его  мозг,  не
подменяет ли предчувствие фантазией, но всякий раз  математически  (и  это
настораживало его) приходил к одному и  тому  же  выводу  -  все  случится
именно так, как он помнит.
   Каждое утро, после тщательной инспекции потерь  и  приобретений  своего
организма, он встряхивал головой, как бы отрешаясь от всего, что  нависало
над  ним,  пыталось  проникнуть  внутрь,  именно  "как  бы",  потому   что
отрешиться не получалось. Он чувствовал, как жена лежит отвернувшись,  как
она боится нового дня, чувствовал неясное, враждебное веяние сквозь стены,
чувствовал, что придет день - и Аннетта умрет, и вслед  за  ней  он  умрет
тоже (иногда пропадало предощущение достигнутой  цели).  Это  предчувствие
было неустранимо, ни на секунду не мог он отвернуться  от  смутных  картин
своей смерти и смерти Аннетты, не картин, а комплексов ощущений,  ощущений
расплывчатых   и   многозначных,   хотя   и    совершенно    определенных,
определенность которых терялась в наслоениях чувств и  мыслей,  когда-либо
вызывавшихся - в  прошлом  ли,  в  будущем,  -  опять-таки  тем  же  самым
предчувствием.
   Ощущение будущей смерти не мешало ему, а придавало жизни осмысленность,
оттенок трагизма, благородства и  чистоты.  Бывали  даже  часы,  когда  он
искренне мог сказать: я живу хорошо.
   Ко дню своей  смерти  он  набрал  великолепную  коллекцию  из  тридцати
четырех дней, которые составляли теперь основную  часть  его  воспоминаний
(Аннетта временами пыталась вспомнить, что было "до", однако больной  мозг
отдавал  воспоминания  неохотно   в   жутковатом   обрамлении:   если   ей
вспоминалось детство, то  обязательно  улица  Монтебланко,  с  черно-белой
архитектурой, без травы, без деревьев, разграфленная заносчивыми  столбами
озонаторов, в тот предвечерний час, когда уже сияют белые фонари, но когда
они еще не нужны, когда люди охотно кажутся трупами,  а  у  матери  смятые
белые губы и глаза в темных кругах... Юность представлялась Аннетте  лицом
сумасшедшего старика Альмо, который гнался за ней по лестнице,  а  тяжелая
дверь  в  идиотскую  мелкую  шашечку  не  поддавалась  -  и  все  мертвые,
искаженные образы: падающие  трубы  и  распростертые  улицы,  и  мороз,  и
многозначительные слова... Тогда она напрягалась, чтобы не закричать, или,
наоборот, нападала на Томеша, из всех сил трясла его за плечи, кричала ему
что-то настолько невнятное, что даже он не  понимал,  а  Томеш  постепенно
всплывал из своего глубока и начинал ее бить - методично, под ребра,  -  и
нигде, негде было спрятаться, ни в прошлом, ни в будущем, ни в настоящем.
   Вечером предпоследнего дня неожиданно пришло счастье, выискало трещину,
расширило и напало. Так много было  его,  что  досталось  и  Аннетте.  Она
подняла морду в клочьях слезающей кожи, хрипло хохотнула и  схватилась  за
голову. Дикая скрежещущая музыка, которая терзала ее на протяжении вот уже
двух недель, вдруг изменила тональность, и хорошо было бы  напеть  ее,  но
голос ее не слушался.
   - Папа, - сказала она. - Хвост.
   Томеш блаженно щурился: не столько от иррационального, хищного счастья,
сколько от того, что не входило оно в предсказанный, подсмотренный мир, не
было к тому никаких предчувствий. А, значит, появлялась надежда.
   - Красивей тебя на свете нет, - сказал он отвыкшим голосом. - Боммм.
   Но уже взбиралась на крышу соседка с нижнего этажа, придерживая длинную
юбку; чуть сгорбившись, кралась она по ступеням,  по  темному  перегретому
чердаку, туда, где на  крыше  торчали  четыре  гриба  энергоприемников.  К
горячему притронувшись  пальцем,  зашипела  и  тут  же  забыла  про  боль,
утвердилась  в  догадке,  обернулась  назад,  прислушалась  (с  каждым  ее
движением счастье сжималось, уползало неотвратимо в липкую свою  трещину):
колеблющиеся лица искажены, воздух теряет плотность, все глаза на нее. Вот
спускается она тенью (Томеш замер, Аннетта бурно трясется), вот  поднимает
руку к вызову и вот  вызов  после  месячного  перерыва  размалывает  бурую
тишину:
   - К вам гости! К вам гости!
   Держась за горло, Аннетта смотрит на Томеша. Он закрыл глаза и  скривил
губы, между бровями появились две вертикальные складки.
   - Я не выдержу, - прошептал Томеш, а губы слушались плохо.
   И соседка закричала, услыхав его голос, и белкой ринулась вниз.



СЕНТАУРИ

   Телефонный звонок... С подозрением глядя в сторону, Мальбейер  дождался
третьего сигнала, осторожно поднес трубку к уху и сказал басом:
   - Да-а?
   Потом расплылся в  японской  улыбке  и  продолжил  уже  своим  голосом,
впрочем, опять не своим, а слащавым и тонким:
   - Дорогой Сентаури, как я рад вашему звонку! Ну, что?  Как  ваши  дела?
Как здоровье?.. Я очень... И у меня тоже... Со мной? Сейчас? Ну,  конечно!
Чем я могу быть занят в такое... Жду, жду... Есть... Ну, жду!
   Через несколько минут Сентаури  стоял  у  него  в  кабинете,  огромный,
бравый душечка-скаф. Он начал без предисловий.
   - Хочу доложить вам, друг Мальбейер, что у капитана Дайры есть сын.
   - Как?! - вскричал грандкапитан, всем своим видом выражая  безграничное
удивление. - Но этого не может быть! Вас, наверное, обманули!
   - Нет, - мрачно произнес Сентаури. - Не  стал  бы  я  наговаривать.  Мы
делим с ним риск... Сведения из очень надежного источника.
   Мальбейер привстал и замахал указательным пальцем.
   - Нет, не буду и слушать, кто вам это сказал! Это невозможно, это явная
клевета. Дайра! Лучший в моем отряде, наша гордость, ни одного  замечания!
Да кто вам сказал такое, дорогой мой Сентаури?
   - Он сам.
   Мальбейер вытянул шею, словно прислушиваясь к эху.
   - Он сам. Он. Сам, - Сел. Задумался. - Трудно. Трудно поверить, дорогой
Сентаури. Зачем же он вам это сказал?  Ведь  он  должен  понимать,  что...
Неписаный закон -  самый  строгий.  Близкие  родственники...  Да-а-а.  Он,
наверное, очень вам доверяет.
   Сентаури повел головой, будто проглотил что-то колючее.
   - Вы поймите, не в том же дело, доверяет он  мне  или  нет.  Ведь  этот
закон, ну, о родственниках, он не просто так, ведь сколько  случаев  было,
я, в конце концов, не имею права скрывать,  это  мой  прямой  долг,  и  не
подумайте, что мне так уж приятно такое  докладывать.  Я  понимаю,  я  как
доносчик выгляжу, но ведь нельзя же иначе, иначе ничего не получится!
   Мальбейер прервал его, всплеснув в восторге руками:
   - Это верно, да, это так верно, дорогой  мой  Сентаури!  Не  донос,  но
разумное предупреждение. Да! Слишком  многих  мы  теряем,  слишком  многое
зависит от нашей надежности, и тут уж - да! -  и  тут  уж  не  до  обычной
морали! Подумать только. Дайра-герой!
   Все это произносилось с пафосом  почти  натуральным,  но  Сентаури  еле
сдерживался, чтобы не поморщиться. Мальбейер между тем  напряженно  думал.
Сентаури донес о сыне  Дайры.  Очень  чуткий  ко  всякого  рода  стечениям
обстоятельств, Мальбейер понимал, что отсюда  можно  извлечь  какую-нибудь
замысловатую комбинацию.
   В самый разгар риторических упражнений Мальбейер внезапно  осекся  и  с
отцовской, всепонимающей хитринкой поглядел на Сентаури.
   - Но с другой стороны, - продолжил он совсем уже другим тоном, - есть и
более оптимистичная точка зрения. Сколько лет сыну?
   - Двенадцать лет ему, - ответил скаф.

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг