шестого утра оно закрывало окошко автобусной станции, затем
опустошило рынок, вымело начисло от людей пляжи, и когда я
вышел из дома, власть этого звучного слова - карантин - стала
повсюду непререкаемой.
Все четыре дороги, ведущие к нам извне, перегородили пары
стоящих нос к носу тупорылых военных машин, словно играющих в
"гляделки" бессмысленными мощными фарами, и разъезжающихся
только изредка, чтобы пропускать такие же желто-коричневые
грузовики - отныне единственную нашу связь с внешним миром.
В тени гигантских радиаторов бездельничали солдаты. То ли
случайно, то ли по специальному замыслу начальства, на каждом
посту находилось ровно столько человек, чтобы составить партию
в домино - по два шофера и по два автоматчка, и они, будто
жрецы, служа культу неизвестного божества, не прекращали игру
ни на минуту. Когда я приходил смотреть на этот непрерывно
справляемый обряд, они на меня не обращали внимания, и мне
иногда казалось, что вся история с карантином подстроена
могущественным и злым духом по имени "домино", возжелавшим
окружить и захватить город, чтобы все жители, разбившись на
четверки, славили стуком костей самозванное божество.
В порту тоже появились солдаты, и черные кости их домино
глухо стучали по горячим от солнца шершавым доскам деревянного
пирса. Это занятие, целиком поглощая четырех солдат, оставляло
свободным пятого, лишнего, и он, дожидаясь очереди, стоя
наблюдал за игрой, с автоматом на животе, либо прохаживался по
песчаному пляжу вдоль рядов рассохшихся лодок, малопригодных с
виду для бегства от власти слова "карантин".
Подобно старшему жрецу, следящему за порядком в храме,
дважды в день приезжал проверять, насколько исправно солдаты
играют в домино, лейтенант, их начальник - его
желто-коричневый газик, снующий теперь по городу, как бы
возместил исчезновение такого же газика Крестовского. Вскоре,
однако, выяснилось, что лейтенант представлял лишь среднее
звено служителей культа карантина и домино, и мы увидели
главного жреца.
Перед въездом его коричневые грузовики на южном шоссе
раздвинулись в стороны заранее, и черная волга, не сбавляя
хода, пролетела между их пыльными фарами, пропылила по улицам
города и проследовала к пограничной заставе, находящейся на
окраине.
Он почти не появлялся на улицах, иногда разъезжал по
окрестностям и несколько раз посетил кошачью пустошь. Я видел
его раза два в ресторане - сухой, неопределенного возраста, но
скорее всего, за пятьдесят, с пергаментным лицом, с потухшими
серыми глазами и редкими, расчесанными на пробор, седыми
волосами, он носил серебряное пенсне и полковничий мундир с
узкими серебряными погонами. Его личная свита состояла из трех
штатских, а гвардия - из нескольких солдат и сержанта,
ездивших иногда за ним в защитного цвета фургоне с ребристым
металлическим кузовом и, по указаниям штатских, бравших пробы
воды, грунта, а впоследствии и ловивших кошек. От простых
смертных его отгораживала вежливая сухая улыбка, которая и
служила единственным ответом на все попытки местных начальников
вступить с ним в беседу.
На территории заставы полковник со своими штатскими
устроил бактериологическую лабораторию, и несмотря на полную
изоляцию и строгое соблюдение секретности, сквозь стены ее,
неизвестно как, вскоре проникли в город и стали в нем
властвовать, оттеснив слово "карантин", новые, таинственные и
страшные слова: культура шестьсот шестнадцать дробь два. Слова
эти употреблялись практически в любом разговоре, и они сами
собой упростились до сокращенного "культура-дробь-два" и даже
до совсем уж свойски-фамильярного "дробь-два". Речь шла о
необычайно зловредном вирусе, уже однажды выведенном в
лабораториях, но в живой природе до сих пор не встречавшемся.
В общественной жизни города наступил полный паралич. На
службу ходили, но можно было бы и не ходить, ибо никто ни с
кого и никакой работы не спрашивал. Улицы опустели, рынок тоже,
но в ресторане и в винном баре обороты увеличились. Некоторая
часть населения ударилась в отчаянную панику - боялись
здороваться за руку, соблюдали при разговоре кем-то придуманную
безопасную дистанцию в полтора метра, и даже в знойные дни на
улице встречались люди в кожаных черных перчатках. Большинство
же ограничилось тем, что перестало ходить на пляж, где купаться
все равно запрещалось, и вечерами сидело дома, как бы исполняя
этим свой гражданский долг; на многих лицах появилось выражение
значительности и даже торжественности. Молодежь увидела в
карантине просто повод к загулу по ночам, почти до утра, в
занавешенных виноградом двориках шло пьянство, по улицам
разгуливали в обнимку компании по несколько человек и пели
песни, а днем где угодно, на тротуарах, около уличных ларьков и
даже на ступеньках учреждений, попадались целующиеся парочки.
Всем владельцам кошек вменялось в обязанность предъявить
своих животных для обстледования - это оглашалось по радио, в
местной газете и в специальных афишках на столбах и заборах.
Первые дни у дверей приемного пункта толпилась небольшая
очередь; кошек, в основном, приносили женщины, как более
дисциплинированная часть населения.
Доставленная кошка помещалась в специальный ящик, с
дырками для дыхания, одновременно в регистрационную книгу
вносились имя и адрес владельца, кличка и пол животного, после
чего номер записи с помощью брки присваивался ящику.
Считалось, что при благоприятных анализах кошку вернут
хозяину, но я о таких случаях не слыхал - кошки просто
бесследно исчезали. Да никто и не пытался наводить справки:
вскоре после объявления карантина и распространения слухов о
связи вируса с кошками ненависть к кошачьей породе достигла
значительного накала.
За первую неделю после публикации таким вот, официальным
путем удалось изъять у населения несколько сотен кошек, а затем
их поступление прекратилось, хотя в городе поголовье кошек
составляло, по меньшей мере, несколько тысяч.
Большая же часть населения решила проблему иначе,
безусловно, не сговариваясь, но с поразительным единодушием. В
первое же утро на улицах города обнаружилось более двухсот
убитых кошек, и эта цифра почти не снижалась в течение
пятнадцати-двадцати дней. Характер действий был везде одинаков.
Трупы животных оказывались всегда посередине улицы, никогда на
обочине, в близости к фонарям, причем исключительно на
асфальтовых улицах. Орудие убийства, полено или кирпич, редко,
забрасывалось в канаву, а в большинстве случаев, как вещь,
потенциально заразная, прилагалось к трупу. Иногда акция
совершалась непосредственно в таре, в которой была доставлена
кошка, в мешке или корзине.
Система поддержания порядка оказалась здесь достаточно
гибкой и нашла возможным вступить в неофициальное соглашение с
населением. В силу этого, неписанного, но непререкаемого
договра, объезд города и собирание трупов кошек производились
раз в сутки, около шести утра, и опять же, только по
асфальтовым улицам. Во все время карантина это соглашение
соблюдалось неукоснительно, то есть ни одной кошки в
неположенном месте или в неправильное время не обнаружилось.
Я несколько раз наблюдал процедуру убирания мертвой кошки
- она повторялась в неизменном виде, с тщательным соблюдением
мелочей, словно разработанный до тонкостей важный обряд, и в ее
методичности крылось нечто мерзостно-завораживающее.
На рассвете, каждое утро, военная грузовая машина
продвигалась по улицам с малой скоростью, громко рыча и собирая
необычный свой урожай. У очередного объекта она тормозила, на
высокую подножку вылезал из машины сержант с папиросой в зубах
и, держась левой рукой за дверцу, осматривал сверху труп кошки,
хатем по его указаниям щофер разворачивался и подъезжал к кошке
задним ходом, сержант же в течение всей операции оставался на
подножке. Любопытно, что проще всего было бы проехать над
кошкой, но они никогда этого не делали, то ли из суеверия, то
ли в силу инструкции. Далее два солдата сгружали из кузова на
асфальт контейнер с раствором извести, и большими щипцами,
наподобие каминных, погружали в раствор труп животного; щипцы
основательно окунались в раствор для дезинфекции и укладывались
в машину, вслед за ними грузили на место контейнер. После
этого, уже сверху, из сосуда, напоминающего большой
огнетушитель, асфальт поливали белой пахучей жидкостью, сержант
перебирался в кабину, грузовик разворачивался, и натужно урча
мотором, направлялся дальше.
Белая жидкость, будучи, видимо, каким-то абсолютным
средством, отличалась невероятной едкостью: по высыхании ее на
асфальте оставалось серебристое пятно, сохранявшее причудливую
форму первоначальной кляксы; оно сияло на солнце радужными
разводами, как нефтяная пленка на воде, и не смывалось уже ни
дождями, ни поливальными машинами.
Разляпитые серебристые пятна, как своеобразные плоские
памятники, скоро испещрили все основные улицы города и кое-где
сливались в сплошные, сложной конфигурации, серебристые
площадки, наводящие на мысли о братских могилах. Я стал в своих
маршрутах избегать асфальтовых улиц.
Амалия Фердинандовна, обнаружив афишку на столбе у ворот,
одна из первых отнесла свою Кати по указанному адресу. При
сборах не обошлось без слез, потому что кошка, зачуяв неладное,
долго не давалась ей в руки, а потом не хотела садиться в
корзинку и орала так, будто рядом стоял уже контейнер с
известкой.
Я посоветовал ей устроить для Кати карантин на дому в
чулане, но она отклонила мою идею с завидной твердостью:
- Я все утро об этом думала, но я не могу так поступить.
Кати ничем не больна, и она через три дня будет опять дома. Я
уверена в этом!
Но, конечно, через три дня о судьбе Кати ей сказать ничего
не могли, кроме регистрационного номера кошки. Вооруженная этим
трехзначным числом, она отправилась на заставу, начальник
которой, на ее счастье, входил в число собутыльников ее мужа.
Она пробилась к полковнику, и того подкупила ее неколебимая
вера в существование порядка внутри возглавляемой им системы.
Тяжелые колеса вирусно-карантинного механизма пришли в
движение, и к вечеру Кати, лишившись возможности пожертвовать
жизнью ради науки, в невероятных количествах уплетала любимую
ею вареную рыбу.
Имея справку о благонадежности своей кошки, Амалия
Фердинандовна все же старалась держать ее дома. Но Кати время
от времени удавалось улизнуть в сад, и в одно прекрасное утро
ее труп лежал за калиткой рядом с куском кирпича.
Амалия Фердинандовна похоронила Кати в том же тенистом
уголке сада, где покоилась Китти, и на время была полностью
деморализована. Она похудела и осунулась, но от этого выглядела
моложе, и выражение лица стало еще более детским. Она забывала
готовить себе пищу, и я иногда просил ее напоить меня чаем,
чтобы за компанию со мной она немного ела. Заходя к ней, я
почти всякий раз заставал ее в углу перед иконами, словно она
хотела от потемневших ликов получить ответы на мучившие ее
вопросы.
- Это грешно, так думать, - сказала она однажды, - но
мне кажется, в нашем городе много злых людей. Вы видели, как
страшно они убивают кошек? Я смотрю на прохожих и вижу недобрые
лица, и у них, наверное, недобрые мысли. Это совсем
неправильно, так не должно быть - ведь если нам посылаются
неприятности, то для того, чтобы мы что-то поняли и стали
добрее, чтобы все стали лучше! А получается наоборот, и я не
могу понять, зачем это.
- Как, - поразился я, - неужели в том, что творится, вы
хотите видеть какой-нибудь смысл?
- Конечно, - она в свою очередь удивилась моему
недоумению, - Бог ничего не делает зря! - словно вспомнив о
важном деле, она подошла к иконам и зажгла свечку. - Только я
ничего не могу понять, и мне трудно. Все, что я могу, это
молиться за них, чтобы они не были злыми.
После этого разговора я стал внимательнее присматриваться
к лицам незнакомых людей и научился улавливать в них некую
специфическую карантинную угрюмость. И пожалуй, ее мысль -
помолиться, чтобы они стали добрее - была не так уж плоха.
Однако, ее молитвы вряд ли доходили по назначению, потому
что недоверчивая угрюмость все глующе въедалась в лица. Да она
и сама понимала, что от ее молитв мало проку, и пыталась
придумать что-нибудь более действенное. Вместе с другими дамами
она организовала в местной столовой бесплатное питание для
людей, из-за карантина лишившихся заработка. Но власти нашли в
этом начинании буржуазную идеологию и наложили на него вето, а
взамен, по соседству с кошачьим приемником, открыли бюро по
трудоустройству лиц, оказавшихся временно без работы. За две
недели бюро не привлекло ни одного посетителя и само собою
закрылось.
Тогда она поместила в газете объявление о бесплатных
уроках музыки. Мне этот ход показался чересчур смелым - что
она станет делать, если желающие музицировать повалят толпой?
Но публике сейчас было не до музыки, и лишь трое мамаш привели
к ней детей, причем двое из них после первого же урока
бесследно исчезли.
Все же одна ученица у нее осталась - тощенькая белобрысая
девочка в поношенной школьной форме, она приходла почти каждый
день и исправно играла гаммы. Заметно с этих пор оживившись,
Амалия Фердинандовна и сама начала играть, и от того, что из
соседнего дома снова разносились звуки рояля, наша улица стала
казаться немного веселее.
18
В один и тот же день с распространением по городу
зловещего имени вируса получила свободу его первая жертва - из
больницы выписали Одуванчика. И следующие два дня сделались
днями его полного и безоблачного триумфа. Два дня он раскатывал
в черной волге, и все могли видеть за приспущенным стеклом его
бледное озабоченное лицо. Его даже возили в главное святилище
карантина - в лабораторию на заставе, и он запросто беседовал
с серебрянопогонным полковником, с человеком, который с
заминкой и вяло протянул руку первому секретарю райкома,
ограничился кивком для второго, а от редактора отделался своей
короткой бесцветной улыбкой. И Одуванчика не просто возили -
нет, именно с его появлением связалось оживление деятельности
черной волги и носившейся всюду за ней, гремящей железным
кузовом машины-лаборатории. Это он показывал полковнику одному
ему, Одуванчику, ведомые места на побережье, и советуясь с ним,
Одуванчиком, штатские втыкали в землю колышки с оранжевыми
флажками, под которыми после брались пробы грунта. И наконец,
по его, Одуванчика, указаниям солдаты из ребристого гремучего
кузова, вооружась лопатами и специальными сетками, топча
сапогами пыль захолустных дворов, ловили своих первых грызунов
и ставших уже крайне редкой дичью кошек.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг