два творческих подхода к проблеме и разногласия их мыслей мешали единению в
часы веселий и забав. Представитель, занудивший Шубникова, ходил мехом
наружу. На ватник он смотрел с подозрением, не подшит ли к нему мех, не
свойствами ли верхней одежды художественного руководителя вызвана неприязнь
к нему.
- И что же? - интересовался представитель. - И фейерверк наш дадите во
вторую очередь?
- Как оговорено в контракте, так и дадим! - раздражался Шубников.
Увидеть фейерверки ему уже не терпелось самому. Бурлакин не подпускал
его к наземным устройствам огненного представления, кричал в ответ на крики
Шубникова. Шубников чувствовал, что Бурлакин непривычно для него волнуется,
может быть, и не верит в удачу, как еще пять дней назад он, Шубников, не
верил в удачу всего гулянья. Волнение Бурлакина передалось Шубникову, он
заметался по улице Королева. Ему казалось теперь, что все происходит на
гулянье уныло, вымученно, бездарно, что необходимо сейчас же устроить здесь
гром с молниями, оргию, брейгелевское беспутство на площади, шабаш, ночь на
Лысой или Брокеновой горах. Прибежав снова к Бурлакину, он закричал:
- Начнешь через пять минут! Приказываю!
Но Бурлакин и без его приказа знал, что через пять минут начнет.
Шубников же понесся сам не понимая куда, но в ожидании провала и того,
что за провалом неизбежно последует. Опять, как во снах после учебного бала,
ему стало мерещиться, что руки десятков, сотен, тьмы людей с железными
когтями вот-вот потянутся к нему, к его горлу, к его груди, растерзают,
растреплют, задушат его. Через две минуты он уже стоял на верхней открытой
галерее ледяного колосса, чей проект был вызван воспоминанием автора, не
обремененного точным знанием, о циклопическом вавилонском зиккурате. Здание
это таращилось в небо, не уступая в росте монументу космонавтике в титановых
листах, к вершине его можно было взлететь на лифте, но Шубников туда
взбежал. "Зачем я это все затеял? - думал Шубников. - К чему все это?"
А по ледяным лестницам будто вдогонку за ним взбирались, карабкались,
неслись какие-то люди, с ними, похоже, и ротан Мардарий. "Броситься, что ли,
вниз?" - родилось в Шубникове. Нет, этого сделать он не мог. Не мог, не мог,
не мог! Он мог только жить. Да и люди, подымавшиеся за ним на галерею
ледяного колосса, не преследовали его, не собирались его терзать, они
привыкли считать себя окружением и свитой художественного руководителя и
полагали, что им по их земному положению необходимо быть теперь по обе
стороны Шубникова или хотя бы сразу же под ним на ближних обходных галереях.
И зазвенело, завыло, застонало, объявляя огневое зрелище.
Черно-синее небо растрескалось, и тут же его будто разодрали белые,
режущие глаза линии и вертящиеся малиновые круги. Но быстро линии и круги
стихли и пропали, качающиеся кисельные сполохи наползли на небо с
ярославской, вологодской, архангельской стороны, удивили Останкино
невиданным здесь прежде северным сиянием. И сияние скоро было убрано,
запалили пушки, начиная триумф водонапорной башни. Бурлакин с командой
напомнил гуляющим о том, что у неба четыре угла, разместив в них
переливающиеся сиреневые числа: 112, 112, 112, 112. Прямо же над головами
зрителей загорелась сама водонапорная башня с баком, исполненная как бы в
разрезе, с показом циркуляции воды. Взревели все оркестры на эстрадах и на
балконах ледяных дворцов, приветствуя стодвенадцатилетний безостановочный,
безудержный и безупречный напор воды вердиевским победным маршем из "Аиды".
Было представлено в небе действие башни со сливным и грязевым устройством,
уравнивавшей работу насосных станций и подававшей жидкость в водонапорную
сеть в момент максимального потребления гражданами и перерыва в трудах
насосов. Сейчас же по бокам башни запрыгали радостные слова: "Даем рекордный
напор воды!" и "Заставим покраснеть Ниагарский водопад!". Позже вокруг
начали бить желтые, бирюзовые, фиолетовые, голубые фонтаны, родники,
гейзеры, принялись подскакивать водяные личности, русалки и рыбы, рядом
ездили на бочках водовозы, витийствовали отечественные водолеи, из их ртов
охотно текла вода. Зрители и аплодировали, и подбрасывали вверх головные
уборы, и кричали: "Виват!" Представитель башни стоял невдалеке от Шубникова
и плакал. Представитель же Института хвостов имел вид отчаявшегося
неудачника, зудил: "А мы? А животные? А где же наш триумф?" "Сейчас,
сейчас", - успокаивал его Голушкин, но представитель зудил, что они все
равно не будут первыми, а сумма ими внесена такая, что именно их следовало
чествовать первыми. Шубников обернулся и увидел Любовь Николаевну. Любовь
Николаевна стояла в синей бекеше, хлыст в руке не держала, смотрела
насмешливо, дерзко.
Бурлакин же словно услышал сетования представителя института, сдвинул
башню, фонтаны, родники к южному краю небесного полотна, над улицей Королева
теперь появилось стадо жизнерадостных телят. Телята, поддержанные снизу
музыкой Бизе, паслись, резвились, бодали друг друга, а их, к ублажению
устроителей массового гулянья, обегали торжественные слова: "Каждому теляти
- не меньше четырех хвостов!" Триумф института и был вызван долгожданным
приращением нежному существу трех чужих хвостов в компанию к одному своему,
природному. Телят на небе принялись кусать огромные оводы, слепни, злые
пчелы, городские исполинские клопы и тараканы, телята дергались от боли,
падали, теряли сознание. Грустно стало в Останкине. Но вот вынырнул
откуда-то бойкий, отважный триумфальный теленок, своими четырьмя длиннющими
хвостами перебил, перекалечил не только бесстыжих насекомых, напавших на
него, но истребил и обидчиков своих примитивно защищенных родственников. Во
второй раз стали палить пушки, снова взлетали в воздух головные уборы, снова
слышались возгласы: "Виват!" Запрыгал, торжествуя, представитель института.
Шубников отметил, что все четыре хвоста триумфального животного были
мохнатые, в меху, видимо, к удаче пришли сторонники направления мехом
наружу. Однако и сторонники направления мехом внутрь радовались достижению
института.
А в небе началось подлинное игрище. Сооружения, устройства, персонажи
водонапорной части фейерверка сдвинулись к стаду телят, совместились с
животными, зажили общей радостью. Опять били фонтаны, изливались потоки из
башни-юбиляра, прыгали и плавали водяные личности, русалки, рыбы, ездили на
бочках водовозы, ораторствовали водолеи, телята, некоторые и с букетами
хвостов, носились по небу, оркестры гремели, хоры (академические,
акапелльные, народные из Омска и Воронежа), рок-группы (хардовые, панковые,
металлические) пели всякий по-своему, вздымали здравицы в честь
триумфаторов. Люди кричали в упоении, указывали пальцами в небо: "Чудо-то
какое! Какое искусство! Какие здесь пиротехники!" Последнее восклицание
охладило Шубникова. Несносный Бурлакин выбирался, выкарабкивался теперь в
кумиры, в идолы толпы, в ее первые любовники, не так ли? О нем, Шубникове,
истинном творце и хозяине всего, словно бы забыли. Вспомнилось тут же
Шубникову и то, как Каштанов упрашивал Бурлакина устроить и третий триумф,
носил Бурлакину и одические тексты. Если бы сейчас и впрямь Бурлакин
восславил в небе его, Шубникова, заслуги, он бы протянул ему благодарную
руку. Но нет, огненная вода все изливалась, ее становилось все больше, она
теснила телят, отчасти растерявшихся, казалось, телятам вот-вот предстояло
быть утопленными или же превратиться в подданных морских царей. Вода,
обычная, дождевая, закапала и на земных участников гулянья, не остудив,
правда, их веселья или разгула. "Нет, это надо немедленно прекратить! -
подумал Шубников. - Все. Хватит. Все!" Но он не смог сделать и движения, не
смог и звука произнести, усталость, снова давшая о себе знать, была уже и не
усталостью, а бессилием, погибелью всех его клеток и атомов. В глазах его
все расползалось, растекалось, в полуобморочном состоянии он стал падать, но
ухватился за холодный стержень, устоял, однако ничего не видел и не слышал.
Он погибал...
- ...речь! Речь! Все ждут речь!
Шубникова повели куда-то, поддерживая с боков и сзади, ноги его
скользили, сопротивлялись, но Шубников сейчас был - один страх, он думал,
что его ведут к краю ледяной площадки, чтобы сбросить вниз, совершить обряд
жертвоприношения толпе.
- Нет! Нет! Не могу! Не хочу! Не надо! Нет!
- Вас просят, - шептал ему Голушкин. - Все просят. Как милости. И
триумфаторы просят. В контракте упомянута речь.
- Нет... Я устал... я потом... - Страх не ушел из Шубникова, и ни к
какой речи он не чувствовал себя расположенным.
Указующая рука опустилась на плечо Шубникова, рука Любови Николаевны.
Шубников, озираясь испуганно по сторонам, шагнул в световое пятно, к
возникшим там микрофонам. Сначала он говорил, ничего не видя ни вокруг себя,
ни в небесах, ни на земле, и говорил, трудно дыша, будто долго бежал за
троллейбусом и теперь вскочил на подножку. Но очень скоро дыхание его
улучшилось, голос стал громок, как разрывы снарядов, а зрение обострилось
так, что Шубников видел каждого человека в толпе - и на улице Королева, и на
сквере Космонавтов, и у главного входа Выставки, и на Ракетном бульваре,
видел и в самых черных углах, будто его снабдили приборами ночного
наблюдения. Минут пять Шубников прославлял, впрочем, довольно сдержанно,
водонапорную башню, затем перешел к достоинствам и дерзаниям Института
частей тела и наружного органа. Он призывал к новым рекордным напорам и
изливам воды, тем более что она ничего не стоит и лить ее можно сколько
хочешь и куда хочешь. "Всю воду прольем до единой капли и в мировом
масштабе!" - взволнованно поддержал его энтузиаст с крыши застывшей
карусели. А уже лило с неба, доставляя публике неудобства. Шубников,
увлекаясь, стал говорить о хвосте, этом обособленном подвижном заднем отделе
тела животных, нынче используемом чрезвычайно бесхозяйственно. Конечно,
сейчас хвост как полезное приспособление утоплен, но не водой, а
долговременной игрой природы, но мы обязаны думать о нем как о богатейшем
резерве живых организмов. Далее пошли слова уже о резервах человеческой души
и совести, удивительно легко Шубникову явившиеся и с нарастаемой энергией им
произносимые. Опять он переполнялся, как считал Шубников, собственной силой,
собственным огнем и жаром и мог повести за собой людей, внимающих ему у
подножий ледяных дворцов.
Я стоял в толпе метрах в трехстах от Шубникова, полагая, что не забыл,
с какими чувствами и зачем я пришел на улицу Королева. Но снова начиналось
наваждение. Снова, как при подписании условий экспедиции на "Стефане
Батории" или как при встрече с Шубниковым на Звездном бульваре, меня
прожигала чужая энергия, мною не званная, выламывала, выметывала из меня мою
самостоятельность, мою сущность, уменьшала меня, сводила в какую-то цифру
или знак, склеивала с месивом чего-то безличного, бессмысленного, что
остывало бурой эластичной гуттаперчей, гуттаперчу эту можно было растягивать
или рубить. И вскоре я уже верил тому, что Шубников прав и велик, что
следует преклоняться перед его жертвенной, пылающей душой, следует идти за
ним, истребляя в себе и в других всяческие слабости, мерзости, гнуси, и
делать то, что он сегодня же назначит Останкину. Лил дождь, но это был дождь
очищения. И все вокруг меня стояли с горящими - от огней останкинской ночи,
от слов и силы Шубникова, от костров собственных несовершенств - глазами.
Шубников и впрямь мог повести куда-то тысячи людей, но куда - он не
знал, озарение не являлось, а ему было мало сейчас одного лишь поклонения и
подчинения, его томила эта малость. И было обидно. Не случилось апофеоза, не
раздалось тутти, не слилось все в катарсисе, не закрутил, не понес всех и
все ураган, повелителем которого стал бы он, Шубников. Что-то немедленно
надо было предпринять, что-то сказать единственное, гениальное, вздорное, но
- на века, раздуть ураган. Рука Шубникова, нервно дергавшаяся в кармане
ватника, наткнулась на семечки, врученные ему на пробу охотниками за
триумфом из овощной базы, и Шубников неожиданно для себя, явив людям на
вскинутой ладони каленые плоды подсолнечника, оставив слова об общем благе,
но не забыв их совсем, заговорил о семечках. Что именно он говорил, он позже
не помнил, как не помнил этого никто из гулявших, видеоаппаратура, несмотря
на гарантии островных фирм, не смогла записать речь Шубникова. Но все
(естественно, и я) запомнили, как толпы от Останкинской башни и до Оленьих
прудов в Сокольниках захватила стихия и мощь Слова о семечках, и вот-вот
могли возникнуть то ли общее рыдание, то ли вой, несомненно удививший бы
ночную Москву, то ли громогласный клич, то ли тысячеустый смех, притом вовсе
не беззаботный и не счастливый, а, наверное, глумливый и сырой...
Запомнилось и другое. Запомнилось, как Шубников стал великаном,
вознесшимся над Останкином, существом, какому были дарованы особая судьба,
преимущества и полномочия. И когда Шубников призвал толпу пожирать семечки,
требование его было воспринято с возгласами благодарности, с ревом голодных,
кому милосердно дозволили ворваться наконец в провиантские склады. И дальше
все ели, жевали, кусали, грызли, перемалывали семечки, подсолнечные,
арбузные, грушевые, кабачковые, огуречные семенные, тыквенные, жареные,
каленые, высушенные, соленые, сплевывали в траву, на асфальт шелуху,
лушнеюшку; ели, грызли, жевали, выплевывали в едином порыве и ритме, руки,
подносившие семечки ко ртам, двигались одновременно, согласно, с
выверенными, будто на тренировках фигурного катания, сгибами в локтях,
создавая динамическое устремление всех в сторону ледяной вершины с
Шубниковым на ней. Никого не занимало, откуда вдруг взялись семечки, откуда
они прибывали, заваливая траву, асфальт, доходя иным уже до колен, все
словно бы вместе пели сейчас, правда кто - с ожесточением, с напором, кто -
с покорностью судьбе, но вместе, и готовы были взлететь в невиданные
пределы. И моя рука двигалась, и я сплевывал шелуху под ноги, а оркестры
ревели, по толпе, по дворцам, по ледяным горам метались лучи прожекторов,
сталкиваясь друг с другом, в мокром небе моментально менялись фигуры и
краски, но главными усилиями света по-прежнему выделялся на ледовом уступе
вдохновенный Шубников...
Шубников устал. Но об этом внизу не знал никто. Его рука перестала
доставать из кармана семечки. Ему надоело творить действо и зрелище. Он все
это мог, и следовало опускать занавес. Он презирал останкинских гуляк, всю
никчемную шваль, недостойную просветления и нравственных улучшений,
продолжавшую жрать и выплевывать по его воле бессмысленные семечки. Он бы
разогнал сейчас всю эту шваль, он бы разнес дворцы и балаганы Останкина, но
он устал. Он не ответил растерянному Голушкину, а директор его неверно
понял, и снова под скалой Шубникова ожили балаганы, карусели, ледяные горы,
игорные заведения профессора Чернухи-Стрижовского, забили фонтаны пахучих и
бесплатных жидкостей, новые телячьи туши были насажены на вертелы,
шарманщики напомнили о походе Мальбрука. Шубников утомленно смотрел на
суету, копошение пустых вертопрахов и вяло думал о том, чем же их еще
унизить, чем еще им досадить, а может, и указать на их будущее. Прожектора с
Ракетного бульвара высвечивали алексеевскую Церковную горку с известным
Шубникову кладбищем. Усмехнувшись зло, Шубников вызвал на Ракетном бульваре,
а потом и на улице Королева меж балаганами, каруселями, горами движение
склепов, памятников и гробов. На Церковной горке покоились многие строители
и работники городского водопровода, это в особенности показалось
существенным Шубникову, оттого по его велению камни склепов, решетки оград,
надгробия и гробы проползали, пролетали теперь всюду, расталкивая порой и
гуляющих, не вызывая, однако, к досаде Шубникова, никаких чувств, не нарушив
очереди ни к фонтану апельсинового ликера, ни к мороженщицам. "Впрочем, так
и должно быть! - чуть ли не обрадовался Шубников. - Так и должно быть. Кто
они и кто я!" То, что он стоял над гулявшими на ледяном утесе, не отвечало
уже его положению в мироздании. "Я выше их, - повторял про себя Шубников. -
Я выше их. Я больше их". Он чувствовал, что стал расти. Скоро он уже не мог
находиться на выступе циклопического ледового сооружения. Но и в Останкине
негде стало ему разместить ноги. Шубников перерос Останкинскую башню, и
возвеличивание его не прекратилось. Шубников и не желал его прекращать. За
ходом времени он не следил, но, видимо, песка в горловину стеклянных часов
просыпалось немного. Останкино, еще различаемое Шубниковым, было по-прежнему
залито светом, там ползали и шуршали насекомые. Но ни они, ни Останкино
ничто не значили для Шубникова. Просыпались еще четыре песчинки, а Шубников
висел над планетой в черноте вселенной, сам куда крупнее планеты, называемой
насекомыми-эстетами голубой и зеленой. Она вскоре для него стала как глобус,
тыква, страусиное яйцо, мяч (и его ничего не стоило пнуть ногой) или как
плавающая в безвоздушье мина, для чьего взрыва хватило бы и секунды. "Это мы
еще успеем", - пришло вдруг в голову Шубникову. Но он тут же ужаснулся этой
мысли. И более не желал расти. Ему стало страшно. Не далеко ли он зашел в
своей дерзости? Но не захотел он сразу же и уменьшиться. Так и висел неким
монументом, прижав к ватнику скрещенные на груди руки. Однако не смог
находиться долго в бездействии, требовалось удовлетворить некое желание.
Коли пока он не отважился выйти боярином, сеньором во вселенную, убоялся,
ему захотелось показать хотя бы самому себе (но, наверное, и еще кому-то),
что на тыкве, на глобусе, на мяче, на страусином яйце с газовой оболочкой он
может сотворить все, на что укажет его воля и каприз. Подробности Земли он
был способен разглядеть сейчас, и когда возжелал увидеть отсутствовавший
ранее финиковый оазис в песках пустыни Намиб, он его тотчас и увидел. И
увидел при этом, как финиковые пальмы росли. Ему захотелось столкнуть два
самолета над Северным морем, они столкнулись, один транспортный, тяжелый,
другой - частный, с тремя пассажирами, и Шубников наблюдал, как падали
обломки в серые волны. Озеро, блестевшее в сосновых берегах, он взбаламутил,
сделал вонючим, а потом и вовсе спустил его воды неизвестно куда. Ему стало
интересно: как поведет себя взорвавшийся вдруг котел, или турбина, или что
там еще стояло в каком-то сооружении, греющем дома, этом иллюзорном утешении
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг