возникла нужда, может, это и есть для тебя дело..." И не отпускали меня
сретенские дома, будто давали понять, что я не волен прекратить сегодняшнее
общение с ними... Я переходил из переулка в переулок. Чаще - дворами или
пустырями. Более я любил нижние, или западные, переулки, спуски к Трубной
улице. По ним после гроз неслась горная вода к Трубе, в люки Неглинки - по
Сухаревскому, по Большому Головину (опять я забрел туда), Последнему,
Колокольникову, Печатникову.
Так я ходил, смотрел, слушал, отвечал. И будто бы произносил внутренние
монологи, то ли споря с кем-то, то ли упрашивая кого-то разделить мое
восприятие Москвы. Но кто был моим слушателем? Может быть, Любовь
Николаевна? Я остановился. Вот тебе раз! Опять я думал о Любови Николаевне!
Или я вообще так и не переставал иметь ее в виду, хотя и приказал себе
забыть о ней, поверив в то, что я свободен от ее участия? Не свободен,
значит? Или я так привык в последние недели к ее стараниям, что и оглядка на
Любовь Николаевну во мне воспиталась неистребимая? Нет, похоже, нынче дело
было не в оглядке...
Иных каких-то свойств связь ощущалась сейчас с Любовью Николаевной.
Вполне возможно, что мы и на самом деле получили свободу от нее. Но получила
ли она свободу от нас? А вдруг Любовь Николаевна навсегда или хотя бы еще на
какой-то срок вынуждена была оставаться приставленной к нам? И некое
отражение ее личности (личности ли? Фантома ли ее? Или еще чего-либо
неизвестного и неодолимого?) вошло в нас или даже только в меня?
Ответить себе на это я не мог. Что мне теперь Любовь Николаевна? Ее не
было и не могло быть. Однако в Большом Головине в досужих мыслях о душе
дерева я вспомнил именно о Любови Николаевне и вот теперь своими
велеречивыми соображениями о Москве уперся в Любовь Николаевну. Легче всего
было произнести: "Чур! Рассыпься!" Но ведь я был уверен, что сегодняшнее мое
общение с городом вызвано возвратом к самому себе постоянному, вырвавшемуся
из-под кашинского ига. Что же снова думать о Любови Николаевне?..
Впрочем, настроение мое не омрачилось.
"А, ладно! - сказал я себе. - Пойду-ка я дальше, в Армянский переулок,
в Сверчков..."
И опять меня вобрала Москва...
22
Прошло много дней, прежде чем Останкино узнало, что Каштанов продал пай
Шубникову. Останкинцы поставили под сомнение правомочность самой продажи.
После подписания акта о капитуляции Любови Николаевны пайщики, судили в
Останкине, как будто бы договорились отказаться от ее забот совсем и
навечно. Стало быть, Каштанов продал Шубникову простоквашу.
Сам Игорь Борисович никаких заявлений не делал. На вопросы, нередко и
непарламентские, не отвечал. Но ходил кислый, будто скушал типографский
шрифт журнала "Катера и яхты". Или поднял руку на младенца. А теперь
опасался, что за него не станет молиться юродивый.
Горлопаны Шубников и Бурлакин поначалу прыгали и веселились, будто
триумфаторы, пугали людей ротаном, сравнявшимся, по их словам, статями с
псом сенбернаром, но потом пропали, не объявив останкинским жителям никакой
программы. Да и имелась ли у них программа? По представлениям останкинских
жителей, Шубников и Бурлакин были просто дурные. Сведущие люди, помнившие о
кинематографическом образовании Шубникова, пусть и не получившем завершения
и не увенчанном дипломом, знавшие и о затеях Шубникова с животными, называли
его главным режиссером Птичьего рынка. Я, рассказывал уже, ездил однажды на
Птичку с намерением поглядеть именно на Шубникова. Режиссером я его не
ощутил. Но, возможно, я был невнимателен. Я увидел его артистом и вралем.
Бурлакин удачно ассистировал Шубникову. Прибыль их торгового дома составила
в тот день семьдесят пять рублей. Бурлакин служил в будние дни в некоей
космической фирме и, если опять же верить сведущим людям, в присутственные
дни хорошо ловил там мышей, проявляя себя способным математиком. Или
физиком.
Что могла изменить в останкинской жизни перекупка Шубниковым пая?..
Впрочем, может, интригу с паем начала сама Любовь Николаевна? Известно, она
сдалась на милость победителей. Сдалась-то сдалась... А вдруг только
прикинулась разбитой в сражениях и теперь помышляла о реванше? Может, и
Шубникова именно она склонила к перекупке, рассчитывая с помощью двух дурных
голов все же осуществить свою миссию? Но я не верил в одаренность Шубникова
и Бурлакина и полагал, что набор их шуток и желаний вряд ли окажется
богатым. Да и наскучили бы им долгие игры с Любовью Николаевной. Но вот сама
она?.. Вдруг Любовь Николаевна опущена в Москву навечно и неким веретеном
обязана тянуть свои нити?
Неделю я был в трудах. А потом встретил дядю Валю на троллейбусной
остановке возле кинотеатра "Космос".
Поздоровались.
- Автомат-то работает? - осторожно спросил я.
- Работает, - успокоил меня дядя Валя.
- Дней семь не заходил, все дела, - сказал я, как бы давая дяде Вале
повод вспомнить для меня останкинские новости.
- Ну и зря, - кивнул дядя Валя, - пиво все дни хорошее. Такое пиво мы с
Сережкой Эйзенштейном последний раз пили в Одессе, пока ассистенты коляску с
ребенком по лестнице гоняли... "Тип-топ" называлось пиво. Еще от нэпманов...
- А что, Любовь Николаевна все еще у Михаила Никифоровича живет? -
осторожно направлял я разговор.
- Надо полагать.
- И по городу гуляет?..
- Молодая, - сказал дядя Валя.
- А эти... Шубников с Бурлакиным?
- Их не встречал дней пять. Или шесть.
- А разве Каштанов имел право продавать пай?
- Не имел.
- А вдруг это Любовь Николаевна подбила Шубникова перекупить пай?
- Ну хоть бы и она, - сказал дядя Валя.
Дядя Валя, Валентин Федорович Зотов, никаких возмущений жизнью,
явлениями атмосферы, поведением московских жителей или каких-либо залетных
сомнительных существ не выказывал, в душе его, похоже, были тишь и
безветрие.
- Валентин Федорович, - сказал я церемонно, - а акт о капитуляции
Любови Николаевны вы не выбросили?
- Лежит в серванте, - сообщил дядя Валя. - Вместе с жэковской книжкой и
облигациями.
- Копию с него снять нельзя ли?
- Зачем тебе?
- Ну хотя бы для того, чтобы понять нечто.
- Ответы на все, - сказал дядя Валя, - ищи в себе самом.
Мы миновали гастроном, перешли улицу Цандера и вошли в автомат. Пиво и
впрямь оказалось удивительное.
- А я что говорил! - сказал дядя Валя. - Коли бы она сгинула совсем,
завозили бы к нам на Королева такое хорошее пиво?
И он тихо отпил из кружки, кроткий и умиротворенный. Никаких бед, даже
и небольших, для него и вовсе не существовало. Вдруг он поинтересовался:
- Слушай, говорят, эта... нечисть всякая, упыри там, вурдалаки... или
болотные девы... и вообще всякая дребедень. Говорят, что они изнутри -
полые. На самом деле так?
- Что значит - полые? - удивился я.
- Как труба, - сказал дядя Валя. - Сверху сталь или бетон, а внутри
пустота. Или газ. Или вот как яйцо, только без начинки. Скорлупа, и все.
- Это вы к чему? Или про кого?
- Ну так... - сказал дядя Валя. - Вообще.
- Вы бы взяли сами и проверили.
- А вдруг она и не нечисть?
- Очень может быть... Это в разных региональных мифах и поверьях
говорится, что интересующие вас личности - полые. Босх и Брейгель, например,
использовали эти поверья.
- Вот видишь! - обрадовался дядя Валя. - Босх и Брейгель!
- Что же тут радоваться?
- Как что! Яшка Брейгель мне точно говорил, что они полые!
- Я имею в виду Питера Брейгеля Старшего.
- Ну и он... И старший... Питер... Петр Семеныч. И он на
"Межрабпомфильме"...
- Хорошо, и Петр Семенович. А что радоваться-то?
- Радоваться тут нечему, - сказал дядя Валя. - Но если она полая...
- Вот вы и проверьте.
- Это Михаилу Никифоровичу было бы удобнее, - вздохнул дядя Валя. - Но
с другой стороны... Если бы она была полая, стал бы Михаил Никифорович так
долго терпеть ее в своей квартире?..
- Она ведь обязана его лечить.
- Пусть лечит... Но я на его месте отселил бы ее куда-нибудь в
телефонную будку. Или в мусорный ящик.
И мне показалось, что относительно безветрии и застывших лав в душе
Валентина Федоровича я ошибался. Некое усмирение, собственной ли волей
вызванное или подсказанное чем-то, видно, произошло, но потухшим вулканом
дядя Валя мог привидеться лишь легкомысленному исследователю. Может быть,
дядя Валя делал вид, из каких-либо своих соображений, что он потухший и
умиротворенный? Но ведь снова - "может быть". И о Любови Николаевне я
подумал, что она, "может быть", прикинулась покоренной. Она прикинулась,
дядя Валя прикинулся. Но зачем?
- Покупка Шубникова вас не расстроила? - снова спросил я дядю Валю.
- Мне на нее наплевать.
- Врете вы, Валентин Федорович.
- Что ты мне грубишь?
- А что вы стоите замаскированный, как Большой театр в сорок втором
году?
- Ты видел Большой театр в сорок втором году?
- Не видел. Я был в эвакуации.
- Вот и молчи. И я не видел. Я тогда работал там. - И дядя Валя резко
показал рукой на запад, за Останкинскую башню, в сторону Берлина.
- Шофером?
- Нет, - сказал дядя Валя. - У меня был личный автомобиль.
- Вас понял. Тогда Останкину нечего опасаться. Что нам какие-то
Шубниковы с Бурлакиными. Или Любови Николаевны.
- Я справедливости хочу!.. - заявил вдруг дядя Валя.
И сразу же он будто бы расстроился из-за своих слов. Заерзал,
засуетился, принялся оглядываться, искал в карманах двугривенные монеты и не
находил... Я вспомнил:
- Между прочим, Михаил Никифорович почти каждый день давал этой...
Любови Николаевне... по рублю.
- Ну и что?
- Вы драмы Островского знаете?
- Ты еще не родился, а мы с Яшкой Протазановым думали, как переделать
для Алисовой "Бесприданницу".
- Помните, как всякие негодяи у Островского скупают векселя должников?
- Ты что? - Дядя Валя задумался. - Ты считаешь, что Шубников выкупил у
Любови Николаевны ее долги Михаилу Никифоровичу? Вот это поворот! - И он
сокрушенно покачал головой...
- А могла быть Любовь Николаевна кленом? Или ольхой? - после паузы
спросил я.
- Это ты к чему?
- Так, вспомнилось одно...
- По-твоему, она не полая, а ольха?
- Я вас спросил.
- Ладно, - сказал дядя Валя. - Пора нам с тобой разойтись.
- Такое впечатление, Валентин Федорович, что вы намерены вести
партизанскую войну...
- Ничего я не намерен.
- И, видно, в одиночку. Это вы-то, сторонник общественных действий! Или
вы для себя какие-то выгоды ищете? Корысть какую? И что-то задумали
таинственное...
- Ты надо мной не издевайся! - возмущенно сказал дядя Валя. - Молод
еще!
- Я не молод. И не издеваюсь.
А что я, собственно, пристал к дяде Вале? Что я хотел выпытать у него?
И ради чего? Или ради кого? Ради себя?.. Но меня-то, похоже, отпустила
Любовь Николаевна, я вспоминал о ней, но не ощущал ее ига. Из опасений, как
бы не набедокурили Шубников с Бурлакиным? Возможно... Прежде дядя Валя
всегда осаживал Шубникова и других вовлекал в прения с ним, сегодня же он о
Шубникове с Бурлакиным ничего мне не разъяснил. А что-то знал. И можно было
предположить, что Валентин Федорович принял решение, неизвестно какое и
неизвестно чем вызванное, сам же затаился. Впрочем, все это было его дело, а
нам и впрямь следовало разойтись... Но я напомнил дяде Вале чуть ли не с
ехидством:
- Уриэрте-то все в Гондурасе.
- Это меня не касается, - холодно сказал дядя Валя. - Это их внутренние
дела.
- А Шубников?
- Что Шубников? Оставь его. Он просто балбес. ("Прыгающие глаза
балбеса..." - вспомнилось мне.) И он - приблудный. Он жил как-то и у нас во
дворе.
- Что значит - приблудный? - спросил я.
- Для Москвы приблудный. Не лимита, а так... Однако, если Шубников
выкупил долги, тут ведь и кроме паев возникает анекдот... А? Но должен
заметить, что и твой Михаил Никифорович хорош!
- А что?
- А ничего! - вдруг тонко, чуть ли не истерично вскрикнул дядя Валя. -
А ничего! - Потом он опять успокоился. Присмирел. Сказал: - Я ничего не
говорил. Ни до кого из вас у меня нет дела. И я опаздываю в парк, на
Лебединую площадку.
Лебединая площадка, или Лебединое игрище, или Лебединая стая, или даже
Лебединое озеро, а по мнению посторонних прохожих, благополучных и семейных,
склонных к тому же к банальностям, просто Плешка, была в Останкине местом
знаменитым и согретым жизнью. Здесь, в Шереметевской дубраве, на аллее,
тропинки к которой вели от детского пруда с лодками и каруселями, от
беспечной возни и визга, мимо шашлычной, бильярдной и читальни, в сухую
погоду, в милые летние дни, да и по весне и осенью, сходилось изысканное
общество - все более люди бывалые и пожившие, часто и пенсионеры, бобыли и
бобылихи, натуры неуемные, неспокойные и с затеями, в надежде устроить или
изменить жизнь или хотя бы в компании и в беседе усладить душу мадерой,
вермутом розовым и танцем. И уж точно - одолеть одиночество. Там музыка
играла, магнитофон или баян, там водили хороводы или коварно сокрушали
сердца расположенных к тому дам в роковых фигурах танго, там грезили в
вальсах и играли в ручеек, там под гитары и мандолины басы тигриных тембров
исполняли песни легендарного магаданца Вадима Козина и крымского кенара
Евгения Свешникова, там чаще всего утомленное сердце нежно прощалось с
морем, впрочем, без досад и после взаимных удовольствий. Однако порой
возникали там и лебединые мелодии судеб. Вот туда и отправился Валентин
Федорович Зотов.
Раньше к Лебединому игрищу он относился чуть ли не с презрением. Во
всяком случае высокомерно. Он и Игоря Борисовича Каштанова, не вышедшего
возрастом, но залетавшего к лебедям в порывах к приключениям, стыдил при
людях. Теперь же и сам поспешил в парк.
23
А Михаил Никифорович опять устроился на работу в аптеку.
Но приходилось ему посещать и учреждения, какие имели дела с бумагами о
болезнях, несчастных случаях на производстве и схожих происшествиях. На
химическом заводе проведали о том, что Михаил Никифорович вернулся в
аптекари, и посчитали, что он не оголодает и без инвалидных денег. А потому
с завода потекли поворотные бумаги во ВТЭК. Мол, желаем вывести из
заблуждения. Мол, виноват Михаил Никифорович сам. И пусть выкусит.
Плуты Пигулин, начальник смены, и Безюкин, аппаратчик, вызвались быть
свидетелями и, желая угодить, напрягали память. Теперь они уверяли, что в
день отравления Михаил Никифорович бродил по цеху без противогаза. Он, без
противогаза, "как сейчас" стоял перед их глазами. Прежде, в поспешных, сразу
же после увоза Михаила Никифоровича к Склифосовскому, бумагах, именно
Пигулин и Безюкин назывались разгильдяями (впрочем, не так гневно), именно
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг