- Мама, ты спишь в одежде. И в туфлях.
Она долго, с остановками, раздевалась и стелила постель. За это время я
мог двадцать раз вспомнить про задачу, но теперь мне уже не хотелось
этого, теперь у меня было такое чувство, как будто кто-то большой и
сильный все видел, все слышал и все знает про меня, и про бычков, как я
ходил с ними целый день по городу, и про задачу, и про то, почему я хотел
разбудить маму.
На следующий день все получилось по-моему; в классе только три человека
решили задачу.
- И ты? - удивился Николай Иваныч.
- Да, - сказал я.
- Сам? Без посторонней помощи?
- Сам.
Николай Иваныч пожал плечами.
- Ну, иди к доске.
Я записал на доске решения для двенадцати, для трехсот и для пяти тысяч
жителей. И в конце сказал: очевидно, при любом населении города число
жителей и число сапог при данном условии будут тождественны. Равны,
значит.
- Нет, - сказал Николай Иваныч, - эту задачу ты не сам решил, теперь у
меня нет сомнений: ты слова чужие говоришь.
Когда я что-нибудь хорошее сделаю, учителя обязательно по верят мне.
Раньше я обижался, а сегодня - нет, ничуть.
- Пожалуйста, Николай Иваныч, я могу решить еще десять, еще тысячу
таких задач, если надо.
- Хорошо, - сказал Николай Иваныч. - В тридцать восьмом году Петров был
втрое старше своего сына, а в пятьдесят шестом - вдвое. По скольку лет им
было в тридцать восьмом году?
- Пятьдесят четыре и восемнадцать. А теперь - семьдесят два и тридцать
шесть.
- Чудеса, чудеса, - повторил Николай Иваныч. - Да ты, брат, просто
талант. Как это у тебя получилось?
- Не знаю. Просто умножил восемнадцать на три, чтобы втрое больше было,
а потом прибавил по восемнадцати.
- Ну, это случайность, - поморщился Николай Иваныч. - Хотя нет, сначала
мы имеем три части и одну, потом, присобачив к ним по единице, получаем
четыре и две. И никакой тебе алгебры.
- Еще, еще, - закричали ребята, - пусть еще решит!
- Ладно, - согласился Николай Иваныч. - В одном ящике хранятся тридцать
три пары белых носков и двадцать одна пара черных. Повторяю: тридцать три
пары белых и двадцать одна пара черных. Дело происходит ночью, в комнате
погас свет. Сколько нужно извлечь носков, чтобы наверняка получить пару
одноцветных?
Николай Иваныч еще не успел закончить условие, а у меня уже был готов
ответ - три. Я ничего не решал, я даже не думал и запоминал, сколько было
носков, я просто почувствовал это число - три.
- Три, - сказал я, и ребята захлопали, а Николай Иваныч закрыл глаза и
стал протирать веки.
Потом, когда ребята успокоились, он сказал мне:
- Подумай хорошенько и запиши на доске подробно решения, которые ты
проделал устно.
Я думал, думал, по ничего придумать не мог, потому что никакого хода
решения у меня не было, а просто сразу появлялся готовый ответ.
- Но ты же чувствовал что-нибудь при этом?
На этот вопрос я тоже ответить не мог, потому что ничего такого не
чувствовал. Наоборот, в это время я даже вообще не чувствовал и не думал -
все вроде останавливалось во мне, а ответы я просто вспоминал, как будто
все эти задачи уже слышал прежде.
Вечером мы с Бобкой опять стояли у ворот. Солнце спряталось на куполом
Успенского собора, и оно было такое огромное, что купол не мог закрыть
его. Потом я увидел солнце в Бобкиных зрачках: солнце было черное,
блестящее, а небо вокруг него голубое, почти настоящего голубого цвета. Я
поднял Бобку за передние лапы и стал глядеть ему в глаза, а он отводил
голову то влево, то вправо, чуть только мы встречались взглядами. Тогда я
присел и стиснул Бобкину голову руками. Теперь в его глазах можно было
рассмотреть все - и солнце, и купол, и деревья, и даже ветки деревьев. Но
смотреть на меня Бобка не хотел: глаза его были скошены в сторону, веки и
ноздри подрагивали, как будто его обкуривали папиросным дымом.
Сейчас прикажу ему: смотреть! В глаза смотреть! В глаза.
- Боб!
Я еще ничего не приказал, я только хотел поймать его взгляд, а он вдруг
стал скулить и рваться изо всех сил, так что повалил меня наземь, на
чугунную плиту с молнией.
Подымаясь, нет, даже еще раньше, лежа на этой чугунной плите с молнией,
я увидел его, нашего соседа, человека со странностями. Он ничего не сказал
про мою возню с Бобкой, он только смотрел на меня, точь-в-точь как вчера:
просто смотрел. А потом, когда я поднялся и стряхнул пыль, повторил
вчерашние слова:
- Заходит солнце.
- Заходит, - сказал я.
- Ты понял, почему утром и вечером солнце разное?
- Потому что дома в городе разные и тени в разные стороны падают: утром
сюда, а вечером гуда.
- Туда - это в сторону моря, на восток.
- А в море солнце утром и вечером одинаково? А в пустыне? В пустыне?
- В пустыне я не был. И в море, далеко от берега, тоже не был.
Он задумался. Он думал о чем-то своем, это я видел но его глазам: они
были далекие, как глаза льва, который всегда смотрит поверх людей. Я уже
раз двадцать ходил в зоопарк, и еще не было случая, чтобы лев смотрел в
глаза человеку: люди остаются где-то внизу.
- В пустыне, - это он не мне говорил, это он просто вслух рассуждал, -
бывают миражи. Грандиозные, феноменальные миражи. Миражи губят людей.
Природа забавляется, а люди гибнут.
Почему люди гибнут в пустынях, я знаю давно: в пустынях нет воды. Но
почему природа забавляется? И как? Природа не может забавляться, у природы
нет мозга.
- Ты прав, - сказал он, - природа не умеет забавляться. А ты читал о
мираже?
- Читал, но не понял. Понял только, что люди видят то, чего нет.
Он рассмеялся. Это он в первый раз смеялся, человек со странностями, и
глаза у него стали добрые и лицо, и я увидел, что он совсем молодой, ну,
лет двадцать семь, как моему папе на фотографии, где он с мамой двадцать
первого июня сорок первого года, в субботу - двадцать первого июня.
- Нет, - сказал он, - люди видят то, что есть, но не там, где есть.
- Где же оно на самом деле?
- На самом деле оно в другом месте.
- И там, в другом месте, его тоже видят?
- Тоже. - Он уже не смеялся, он опять задумался, только в этот раз он
смотрел на меня, прямо на меня. - Именно там видят правильно. То, что
есть, видят.
Вечером, в пять минут двенадцатого, я учил стихотворение Пушкина
"Зимнее утро". Стихи были про вьюгу, про мутную луну, про белый снег и
чернеющий лес, но ничего этого я не видел: все время меня окружало что-то
желтое, знойное, зыбкое.
Стихи распадались, это были уже не стихи, а просто случайные,
бессмысленные слова, окрашенные в желтое.
Желтые слова круглились, сливаясь в огромное желтое пятно, окрашенное
синим.
"Это шар, - объяснил я себе, - нет, не шар, а глобус, и желтое пятно на
глобусе - Сахара, самая большая в мире пустыня".
Потом на этом желтом пятне появились жирафы, львы и антилопы. Они были
нарисованы. Я люблю карты, по географии, где нарисованы звери. Но глобуса
с картинками я еще никогда не видел. А этот глобус был с картинками, с
огромными желтыми, как пески Сахары, картинками. А потом, среди этих
нарисованных зверей, я вдруг увидел себя, увидел, как подбирается ко мне
из-за бархана лев, и я хотел предупредить себя об опасности, но тут же
подумал, что не надо зря пугать того меня, который в песках, потому что
лев не настоящий, а нарисованный. И тут лев прыгнул и непонятно почему
перелетел через меня, зарывшись мордой в песок, а я побежал, и бежал изо
всех сил, и думал, что, как ни далеко море, надо добежать, потому что львы
не умеют плавать, и море - это мое спасение.
И сразу, только я подумал о море, появилось море, но это было не
Средиземное, не Красное, это было наше, Черное море - в том месте, где на
Большом фонтане патриаршая дача с фуникулером.
Я крикнул: "Не прыгай, здесь высоко, здесь скалы!" Но было уже поздно.
Я услышал эти слова в воздухе и успел еще подумать, что надо бы
спланировать, но какая-то сила толкала меня в спину, и я врезался в скалы,
и сразу, как только я врезался, скалы забились в красном, и это красное
выло сиреной, как пожарные машины, когда они спешат на пожар.
И меня не стало. Я совершенно точно знал, что меня уже нет, по
человеческая рука судорожно тискала мой затылок и волокла меня из
красного. Я чувствовал боль в затылке и удивлялся: "Как же это - меня нет,
а я чувствую боль в затылке?"
И вдруг я увидел солнце, оно било мне прямо в глаза, потому что я лежал
на песке лицом к небу. Я был счастлив, я опять вернулся к жизни, и хотя в
моем возвращении было что-то недостоверное, облегченное, как всегда во
сне, когда совершается физически невозможное - полет в воздухе, прыжок
через трехэтажный дом с плавным спуском, - я чувствовал себя
освобожденным, наконец, от смерти, которая только что еще была
действительностью и вдруг перестала быть действительностью, потому что все
прежнее, сопряженное с ней, было сновидением: и глобус с ожившими львами,
и погоня, и красное, воющее сиреной, и боль в затылке, которого нет.
- Проснись, - сказала мама, - разденься и ляг в постель: утром доучишь.
- Почему "проснись"? Я не спал.
У меня на самом деле было такое чувство, будто я не спал, а вернулся
откуда-то издалека, даже не очень-то издалека, потому что время, которое
мне понадобилось на возвращение, было чересчур коротко.
- До Стамбула, - сказал я, - теплоходом двое суток. А самолетом час.
Черное море - маленькое.
Мама посмотрела на меня удивленно, покачала головой и приказала
немедленно раздеваться и еще чтобы уроки я делал только днем и не смел
сидеть до полуночи.
- Нет, - сказал я маме, - пока не выучу уроки - не лягу.
А она подошла сзади и, расстегивая на мне пиджачок, стала
приговаривать:
- Это с лодырями бывает. Бывает.
- Нет, - сказал я опять, - пока не выучу, не лягу.
И еще до того, как мама, отступив, пощупала мой лоб, я знал, что она
сейчас отступит, пощупает мой лоб и скажет: "Хорошо". И повторит: "Хорошо,
но имей в виду - уже четверть двенадцатого". А потом ляжет, прикроет глаза
рукой, как будто свет мешает ей, и будет наблюдать за мной в щель между
пальцами.
- Свет мешает, - голос у мамы был сонный, - безумно хочу спать. Я еще
днем хотела. Весной у меня всегда так: день и ночь спала бы.
Я улыбнулся: это было очень забавно, как мама старается уверить меня,
что просто очень хочется спать и ничего другого, никакого беспокойства,
никакой тревоги.
А потом, когда я сказал маме: "Ты спи, спи!", мне показалось вдруг, что
она совсем еще маленькая, совсем еще ребенок, который спрятался за дверью
и кричит: "Меня нету!" - и думает, что одурачил всех, потому что взрослые
после этих слов бросились искать его и хотя нашли, но сначала долго
искали, в холодильник и телевизор даже заглянули.
- Спи, - сказал я еще раз, - спи.
- Угу, - ответила мама, и я чувствовал, как мама засыпает, как легко ей
становится, как расслабляются шея, руки, ноги.
В комнате было очень тихо. Потрескивали обои, тикали часы, жужжал
счетчик. Звуки витали в тишине, как пылинки в воздухе, не загрязняя его.
Через три минуты я выучил стихотворение. Я не знаю, как это получилось,
потому что прежде мне нужно было не меньше часа, чтобы выучить такое
стихотворение. А читать его твердо, без запинки, я мог только через день
или два.
А теперь я даже не повторял его про себя, я просто захлопнул книгу и
больше не думал о нем и вообще ни о чем не думал.
Мне было очень приятно, как ранним летом на пляже в Крыжановке: над
головой бурый глинистый обрыв, над обрывом солнце, а вокруг никого -
только песок, галька, черные пупырчатые мидии в зеленой тине да обкатанные
мазутом щепки, которые море выбрасывает на берег.
Откуда эти щепки? Может, от разбитых в бурю судов? Может, они побывали
у крымских, кавказских или турецких берегов, эти щепки?
Один рыбак говорил мне, что это просто дрянь, которую люди сбрасывают в
море, а море - не земля, море не любит грязи.
Не знаю, может, он говорил правду, этот рыбак, только я всегда думаю о
разбитых парусниках, когда нахожу эти щепки. И о людях, которые в
последний раз видели солнце и знали, что видят его в последний раз.
Я тоже два раза тонул - оба раза из-за судороги. Но когда становилось
очень плохо и я чувствовал, как ухожу от солнца, у меня обязательно
появлялось ощущение, будто кто-то очень сильный выталкивает меня из воды.
В первый раз это был папа, а во второй - мой старший брат.
Я и раньше думал о нем, о своем старшем брате. Но раньше он был далеко,
а теперь почти всегда рядом. И, даже уходя, остается где-то рядом, и я
знаю, что стоит мне только позвать его - он придет на помощь. А потом
опять уйдет - уйдет, не сказав ни слова.
Я выключил свет, укрылся неплотнее одеялом и поджал, сколько мог, ноги.
Звенели бубенчики, искрился на солнце снег, синела подо льдом речка, и
стыли на морозе голубые сосны. Сосны были огромные, как эвкалипты, и
удивительно спокойные. Спокойные и добрые, как слоны, которые греются со
своими детенышами на солнце.
Мой брат был где-то рядом. Тепло, которое я чувствовал, это было его
тепло. Оно обтекало мои плечи, затылок и ложилось плотно, как компресс на
грудь.
Мы с братом никогда не разговариваем. Нам незачем говорить, потому что
он всегда точно знает все мои мысли, все мои желания и всегда со мной
заодно. Я никогда не называю его по имени, он без имени, он просто мой
брат. Мой старший брат.
Я засыпал, а брат стоял рядом. Он был задумчив и серьезен, и мне
казалось, что он чем-то озабочен.
А потом, когда я заснул, он быстрым шагом пошел по пескам, и я побежал
за ним. Он знал, что я бегу за ним, но не останавливался, а все ускорял
шаг и, наконец, побежал. Я хотел крикнуть ему: "Остановись!" Но я не мог
кричать, потому что воздух был очень горячий и обжигал язык, а он все
бежал, и вдруг я понял, почувствовал, что он бежит к тем вот пирамидам на
горизонте. Они были далеко, они были бесконечно далеко, эти пирамиды,
которые все время, сколько ни бежали мы, оставались на горизонте.
И тут меня поразила страшная мысль: мы никогда не добежим до пирамид,
потому что они на горизонте, а горизонт настичь невозможно. И опять, как в
прошлый раз, когда я убегал от льва, внезапно появился обрыв, тот самый
обрыв, с которого я прыгнул в море.
Все повторилось точь-в-точь, только красного не было. Вернее, оно
появилось, но почти сразу исчезло: я лежал на берегу лицом к солнцу и
разводил руки, как при искусственном дыхании. Я не мог понять, почему мне
так легко двигать руками, - ведь только что я тонул, и это неестественно,
чтобы человек, который только что тонул, с такой легкостью двигал руками.
Я видел, как делали искусственное дыхание женщине, захлебнувшейся в шторм.
Она была неподвижна, она была страшная и безобразная, эта женщина с синим
лицом, пока изо рта у нее не хлынула вода. И потом еще долго после этого
она не могла даже присесть без чужой помощи.
А мне вот легко, и я лежу просто потому, что хочется полежать, а если
надо будет встать, я встану и пойду и пройду сколько надо, хотя бы с
Фонтана на Пересыпь. И мой брат, который стоит рядом, прислонившись к
обрыву, тоже знает это, и ни о чем дурном он уже не думает, потому что я
жив, потому что в этот раз ему удалось спасти меня.
Так вот почему он был озабочен тогда - он не сумел спасти меня в тот,
прошлый раз, хотя знал заранее, что я буду тонуть в скалах, где красное.
Он знал - и все-таки не сумел.
Проснулся я в семь часов.
- Рано, - сказала мама, - ты можешь поспать еще с полчаса.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг