бродившей, утомленной прислуги. Дядя сидел один посреди дивана и пил квас;
он по временам что-то вспоминал и дрыгал ногами. Возле него стоял
поспешавший в классы Рябыка.
Им подали счет - короткий: "гуртом писанный".
Рябыка читал счет внимательно и потребовал полторы тысячи скидки. С ним
мало спорили и подвели итог: он составлял семнадцать тысяч, и
просматривавший его Рябыка объявил, что это добросовестно. Дядя произнес
односложно: "плати" и затем надел шляпу и кивнул мне за ним следовать.
Я, к ужасу моему, видел, что он ничего не забыл и что мне невозможно от
него скрыться. Он мне был чрезвычайно страшен, и я не мог себе представить,
как я останусь в этом его ударе с глазу на глаз. Прихватил он меня с собою,
даже двух слов резонных не сказал, и вот таскает, и нельзя от него отстать.
Что со мною будет?
У меня весь и хмель пропал. Я просто только боялся этого страшного,
дикого зверя, с его невероятною фантазиею и ужасным размахом. А между тем мы
уже уходили: в передней нас окружила масса лакеев. Дядя диктовал: "по пяти"
- и Рябыка расплачивался; ниже платили дворникам, сторожам, городовым,
жандармам, которые все оказывали нам какие-то службы. Все это было
удовлетворено. Но все это составляло суммы, а тут еще на всем видимом
пространстве парка стояли извозчики. Их было видимо-невидимо, и все они тоже
ждали нас - ждали батюшку Илью Федосеича, "не понадобится ли зачем послать
его милости".
Узнали, сколько их, и выдали всем по три рубля, и мы с дядей сели в
коляску, а Рябыка подал ему бумажник.
Илья Федосеич вынул из бумажника сто рублей и подал Рябыке.
Тот повернул билет в руках и грубо сказал:
- Мало.
Дядя накинул еще две четвертки.
- Да и это недостаточно: ведь ни одного скандала не было.
Дядя прибавил третью четвертную, после чего учитель подал ему палку и
откланялся.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Мы остались вдвоем с глазу на глаз и мчались назад в Москву, а за нами
с гиком и дребезжанием неслась во всю скачь вся эта извозчичья рвань. Я не
понимал, что им хотелось, но дядя понял. Это было возмутительно: им хотелось
еще сорвать отступного, и вот они, под видом оказания особой чести Илье
Федосеичу, предавали его почетное высокостепенство всесветному позору.
Москва была перед носом и вся в виду - вся в прекрасном утреннем
освещении, в легком дымке очагов и мирном благовесте, зовущем к молитве.
Вправо и влево к заставе шли лабазы. Дядя встал у крайнего из них,
подошел к стоявшей у порога липовой кадке и спросил:
- Мед?
- Мед.
- Что стоит кадка?
- На мелочь по фунтам продаем.
- Продай на крупное: смекни, что стоит.
Не помню, кажется семьдесят или восемьдесят рублей он смекнул.
Дядя выбросил деньги. А кортеж наш надвинулся.
- Любите меня, молодцы, городские извозчики?
- Как же, мы завсегда к вашему степенству...
- Привязанность чувствуете?
- Очень привязаны.
- Снимай колеса. Те недоумевают.
- Скорей, скорей! - командует дядя. Кто попрытче, человек двадцать,
слазили под козла, достали ключи и стали развертывать гайки.
- Хорошо, - говорит дядя, - теперь мажь медом.
- Батюшка!
- Мажь!
- Этакое добро... в рот любопытнее.
- Мажь!
И, не настаивая более, дядя снова сел в коляску, и мы понеслись, а те,
сколько их было, все остались с снятыми колесами над медом, которым они
колес верно не мазали, а растащили по карманам или перепродали лабазнику. Во
всяком случае они нас оставили, и мы очутились в банях. Тут я себе ожидал
кончину века и ни жив ни мертв сидел в мраморной ванне, а дядя растянулся на
пол, но не просто, не в обыкновенной позе, а как-то апокалипсически. Вся
огромная масса его тучного тела упиралась об пол только самыми кончиками
ножных и ручных пальцев, и на этих тонких точках опоры красное тело его
трепетало под брызгами пущенного на него холодного дождя, и ревел он
сдержанным ревом медведя, вырывающего у себя больничку. Это продолжалось с
полчаса, и он все одинаково весь трепетал, как желе, на тряском столе, пока,
наконец, сразу вспрыгнул, спросил квасу, и мы оделись и поехали на Кузнецкий
"к французу".
Здесь нас обоих слегка подстригли и слегка завили я причесали, и мы
пешком перешли в город - в лавку.
Со мной все нет ни разговора, ни отпуска. Только раз сказал:
- Погоди, не все вдруг; чего не понимаешь, - с летам поймешь.
В лавке он помолился, взглянув на всех хозяйским оком, и стал у
конторки. Внешность сосуда была очищена, но внутри еще ходила глубокая
скверна и искала своего очищения.
Я это видел и теперь перестал бояться. Это меня занимало - я хотел
видеть, как он с собою разделается: воздержанием или какой благодатию?
Часов в десять он стал больно нудиться, все ждал и высматривал соседа,
чтобы идти втроем чай пить, - троим собирают на целый пятак дешевле. Сосед
не вышел: помер скорописною смертью.
Дядя перекрестился и сказал:
- Все помрем.
Это его не смутило, несмотря на то, что они сорок лет вместе ходили в
Новотроицкий чай пить.
Мы позвали соседа с другой стороны и не раз сходили, того-сего
отведали, но все н_а_трезво. Весь день я просидел и проходил с ним, а перед
вечером дядя послал взять коляску ко Всепетой.
Там его тоже знали и встретили с таким же почетом, как у "Яра".
- Хочу пасть перед Всепетой и о грехах поплакать. А это, рекомендую,
мой племяш, сестры сын.
- Пожалуйте, - говорят инокини, - пожалуйте, от кого же Всепетой, как
не от вас, и покаянье принять, - всегда ее обители благодели. Теперь к ней
самое расположение... всенощная.
- Пусть кончится, - я люблю без людей, и чтоб мне благодатный сумрак
сделать.
Ему сделали сумрак; погасили все, кроме одной или двух лампад и большой
глубокой лампады с зеленым стаканом перед самою Всепетою.
Дядя не упал, а рухнул на колени, потом ударил лбом об пол ниц,
всхлипнул и точно замер.
Я и две инокини селя в темном углу за дверью. Шла долгая пауза. Дядя
все лежал, не подавая ни гласа, ни послушания. Мне казалось, что он будто
уснул, и я даже сообщил об этом монахиням. Опытная сестра подумала, покачала
головою и, возжегши тоненькую свечечку, зажала ее в горсть и тихо-тихонько
направилась к кающемуся. Тихо обойдя его на цыпочках, она возмутилась и
шепнула:
- Действует... и с оборотом.
- Почему вы замечаете?
Она пригнулась, дав знак и мне сделать то же, и сказала:
- Смотри прямо через огонек, где его ножки.
- Вижу.
- Смотрите, какое борение!
Всматриваюсь и действительно замечаю какое-то движение: дядя
благоговейно лежит в молитвенном положении, а в ногах у него словно два кота
дерутся - то один, то другой друг друга борют, и так частенько, так и
прыгают.
- Матушка, - говорю, - откуда же эти коты?
- Это, - отвечает, - вам только показываются коты, а это не коты, а
искушение: видите, он духом к небу горит, а ножками-то еще к аду перебирает.
Вижу, что и действительно это дядя ножками вчерашнего трепака
доплясывает, но точно ли он и духом теперь к небу горит?
А он, словно в ответ на это, вдруг как вздохнет да как крикнет:
- Не поднимусь, пока не простишь меня! Ты бо один свят, а мы все черти
окаянные! - и зарыдал.
Да ведь-таки так зарыдал, что все мы трое с ним навзрыд плакать начали:
господи, сотвори ему по его молению.
И не заметили, как он уже стоит рядом с нами и тихим, благочестивым
голосом говорит мне:
- Пойдем - справимся. Монахини спрашивают:
- Сподобились ли, батюшка, отблеск видеть?
- Нет, - отвечает, - отблеска не сподобился, а вот... этак вот было.
Он сжал кулак и поднял, как поднимают за вихор мальчишек.
- Подняло?
- Да.
Монахини стали креститься, и я тоже, а дядя пояснил:
- Теперь мне, - говорит, - прощено! Прямо с самого сверху, из-под
кумпола, разверстой десницей сжало мне все власы вкупе и прямо на ноги
поставило...
И вот он не отвержен и счастлив; он щедро одарил обитель, где вымолил
себе это чудо, и опять почувствовал "жисть", и послал моей матери всю ее
приданую долю, а меня ввел в добрую веру народную.
С этих пор я вкус народный познал в падении и в восстании... Это вот и
называется чертогон, "иже беса чужеумия испраздняет". Только сподобиться
этого, повторяю, можно в одной Москве, и то при особом счастии или при
большой протекции от самых степенных старцев.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту: Н. С. Лесков, Собрание сочинений, т. 5, СПб.,
1889, стр. 587-601. Впервые - "Новое время", 1879, 25 декабря, Э 1375, под
заглавием: "Рождественский вечер у ипохондрика". Этот текст существенно
отличается от позднейших редакций повести. Первые две главы посвящены
детским воспоминаниям автора, рассуждениям о таянии веры и о встрече со ста-
рым товарищем Иваном Ивановичем. Иван Иванович, некогда атеист, обратился к
вере под влиянием виденного им события. Он и рассказывает (начиная с главы
третьей, соответствующей главе первой позднейшего текста) всю историю; ряд
деталей изложен при этом иначе. Конец также иной - он возвращает к теме о
таянии веры. Не веровавший в бога Иван Иванович обратился к вере после того,
как видел "все": падение и восстановление, грехи и покаяние... веру".
Написанный в жанре "рождественского", рассказ заканчивался обращением к
празднику и весь был пропитан моралью о превосходстве веры над неверием.
Первоначальное, принадлежащее Лескову заглавие неизвестно. В письме к
А. С. Суворину, по-видимому в декабре 1879 года, Лесков писал: "Заглавие я
забыл переменить. Надо поставить: "Таяние". А если есть лучше, то свое
поставьте" (ИРЛИ, фонд 268, Э 131, лист 37(45). Цитировано в примечаниях А.
Н. Лескова в издании: Н. С. Лесков, Избранные сочинения, М., Гослитиздат,
1948, стр. 455). Но предложенное Лесковым заглавие было Сувориным
отвергнуто: заглавие, под которым рассказ был напечатан в газете, очевидно
принадлежит Суворину.
Заглавие "Чертогон" (т. е. изгнание черта) было установлено при
сокращении и стилистической переработке рассказа для сборника "Русская
рознь. Очерки и рассказы (1880 и 1881)", СПб., 1881, стр. 187-202. При
последней прижизненной перепечатке в собрании сочинений Лесков снова ввел
целый ряд стилистических поправок.
В цитированном выше письме, отвечая на какие-то замечания Суворина по
поводу рассказа, Лесков после его переработки писал: "Конечно, это смазано.
Как иначе быть? Делано лежа и наскоро. Я только не хотел Вам отказывать и
делал как мог. Теперь и переделал, как хочется Вам. Главное: картина
хлудовского кутежа, который был в прошлом году и на нем Кокорев играл. Это
живо прочтется. Сказано теперь толковее, - впрочем, делайте сами что хотите,
- я ведь пустого самолюбия не имею и дело ценю выше вздоров".
Говоря о хлудовском кутеже, Лесков из ряда представителей московской
купеческой семьи Хлудовых скорее всего имеет в виду миллионера, основателя
нескольких хлопчатобумажных торговых фирм и собирателя древнерусских
рукописей и книг А. И. Хлудова (1818-1882), который и является прототипом
героя повести - Ильи Федосеевича.
Филаретов катехизис - см. стр. 634.
Плюмса - гримаса.
Эфиопы - здесь в значении: цыгане.
...Ивану Степанову... бить на литавре. - Как видно из цитированного
выше письма, речь идет об известном миллионере-откупщике В. А. Кокореве
(1817-1889).
Черный царь у Фрейлиграта. - В стихотворении немецкого революционного
поэта Ф. Фрейлиграта (1810-1876) "Негритянский вождь" плененный вождь
племени, обреченный бить в ярмарочном балагане в барабан, в ярости прорывает
его.
Вальпургиева ночь - ночь на 1 мая (день св. Вальпургия). По немецким
народным поверьям, ведьмы собираются в эту ночь на свой шабаш на горе
Брокек; см. в первой части "Фауста" Гете.
Скорописною смертью - то есть скоропостижно.
Новотроицкий - известный московский трактир.
Всепетая - икона богородицы в одном из московских монастырей.
Кумпол - купол.
--------------------------------------------------------------------
"Книжная полка", http://www.rusf.ru/books/: 11.02.2003 16:04
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг