утренние трамваи; все затоптанные людьми пороги для меня непереступаемы, и
все, что за ними, для меня почти трансцендент-но.
Я могу лишь, прижавшись к стене у вечереющего перекрестка, наблюдать,
как кто-то, многое множество всяких кто-то включают и выключают свет за
окнами, задергивают и вздергивают шторы; я могу наблюдать, как новые и
новые кто-то, толкая пружины подъездных дверей, выходят и входят: их ждут
за занавесами театров, за занавесами кроватей.
Да, я житель минус-Москвы. Тот город, из которого я еще не выслан, в
котором я еще имею свою квадратуру и свои права, это не город из вещей, а
город из отражений. В него, как и в водную глубь, упали опрокинутые
поверхности, контуры и "обложки" вещей. И если я человек, которому отданы
только минусы, я стараюсь поверить в минусы. Мне невыгодно, понимаете,
невыгодно повторять вслед за всеми: тень отброшена вещью. Нет, в моем
минус-городе, в призрачном, минусовом мирке имеют смысл лишь минус-истины,-
лишь упавшая на свою вершину правда. Следовательно: вещь отброшена тенью.
Да-да, против этого в моем выключенном из мира мире не спорят. И я
устраиваюсь, как умею, среди своих минусов и теней; отчеркнутый порогами,
перечеркиваю мыслью: ведь если оттуда, из иного мира, не дано мне ничего,
кроме поверхностей, теней, лжей и обложек, то и я вправе заподозрить, что
под всеми их обложками - лжи, и что все их вещи - тени моих теней.
Странно: и улицы Москвы похожи на расползшиеся каменные швы. Что ж.
Пусть меня обронило внутрь уличного шва, пусть мне придется жить и умирать
в минусовом, выключенном и отверженном мирке, я принимаю его: и я пройду по
извивам всех его швов, куда бы они ни привели.
VII. Украденные одиночества
Для каждого: реальность в нем самом. И все-таки все "я" сшиты в "мы";
из индивидуумов - хотя на живую нитку - а получается общество, некое одно,
сделанное из одиночеств. И самый удивительный парадокс - это город,
соединяющий отъединяющихся. Ведь потребность быть одному почти совпадает с
самосохранением: сохранить себя можно лишь в себе. И если люди срастаются в
социос, то лишь затем, чтобы ценою упорного труда купить друг у друга
возможность быть друг без друга; они копят ценою творчеств, работы,
воровства - монету к монете, чтобы приобрести себе стены; там, вне людских
скоплений, одиночества их не обеспечены, не ограничены стенами, подударны,
здесь они организованы, тщательно запрятаны за шторы и стены, защелкнуты на
ключ, культурно ограждены. Но человеку мало быть без человека; надо - чтобы
и без бога; догмат вездесущности нарушает право одиночеств; незакрывающийся
глаз, вперенный в жизнь, подглядывающий сквозь свой мистический
треугольник, как сквозь тюремный глазок, должен быть изъят. Отсюда
специфический городской атеизм существ, которым после целого дня кружения
среди спрашивающих и смотрящих, остервенелой борьбы за выключение из "мы" и
"я" нужны хотя бы краткие минуты полной изоляции, вне видений и досяганий
всяческого вне. Так шелковичный червь, когда придет ему время, беспокойно
ползает, ища бездвижья, беззвучья, где можно завернуться в кокон. Город и
состоит из беспокойных ползов и системы глухих разобщенных коконов, только
этим определен его смысл. И конечно, город наиболее город не в полдень, а в
полночь, не тогда, когда он из гулов и ляз-гов, а тогда, когда он из тишины
и снов: объясняет город до конца лишь обезлюдевшая пустая улица с мертвыми
потухшими окнами и рядами дверей, сомкнувших створы. Да, мы умеем лишь жить
- спина к спине: все, от крохотных ползунов на городском бульваре, которые
лепят из песка и глины свои отъединенные города, и до мертвецов
пригородного кладбища, лежащих, отгородившись решетками, друг от друга,-
все подтверждает, закрепляет эту мысль.
Помню случай: как-то перед рассветом, шагая взад и вперед по кривому
выгибу переулка, я услыхал невдалеке сначала шаги, потом чье-то ритмичное
бормотанье. Шаги оборвались, бормотанье длилось. Я пошел навстречу звуку. У
серого, еле вычерченного рассветом каменного массива стоял спиной в стену
человек: ноги плохо держали его, голова будто вывинчивалась из воротника
пальто; он, конечно, не замечал ни меня, ни даже мертвого камня вокруг и,
будто вчерченный в непереступаемый волшебный круг, продолжал, ритмически
качаясь, сосредоточенно повторять:
- Бога, слава богу, нет. Слава богу, бога нет.
Это было похоже на декларацию одиночеств. Пройдя мимо пьяницы, я
впервые подумал, что, пожалуй, единственно еще для меня интересное - это
слежка за человеческими одиночествами, слежка за обособляющимися особями,
со смешным бессилием и трагическим упорством пробующими здесь, в гуще
человечника, вчертиться в свой отъединяющий, непереступаемый круг. У меня
частые и длинные досуги, и я решил, не щадя дней, заняться кражей
одиночеств. Да-да. Бедность и безделие всегда толкают к злу: краже
одиночеств.
Однако первые же опыты убедили меня, что охота за городскими
одиночествами - дело чрезвычайно трудное и кропотливое. Горожанин,
привычный лавировать среди ушей и глаз, ловко выскользает из наблюдения, не
дает никак и никогда вклиниться ему в "я". Требовалась выработка особой
техники, уменье, так сказать, зайти со спины, сочетать быстроту с
осторожностью. После нескольких неудач я понял, что необходимо вначале
упрощать обстановку, лишь постепенно приучая себя к более сложным городским
ситуациям. Так, однажды, проходя мимо слепого старика, подставлявшего
деревянную чашку под доброхотные медяки, я подумал, что это, пожалуй,
подходящий, так сказать, пробный объект. Остановившись в десятке шагов от
слепца и внимательно разглядев его строгое обветренное лицо и смятый в
складки лоб, я старался расчесть те преимущества, какие дает мне его
слепота. После двух-трех встреч со стариком я как-то увидел его сутулую,
медлительно качающуюся спину: слепец шел, щупая острием длинной палки
булыжины и осторожно наставляя ухо навстречу шумам. Мы находились недалеко
от городских окраин. Я решил следовать за объектом. Мы прошагали -
тычущаяся о камни палка и я - мимо низких деревянных домиков предместья,
медленно, шаг за шагом, взяли заставу, изгиб уползающего к каменоломне
шоссе. В сотне саженей впереди показался глубоко вдавленный в землю пруд с
мягкими изгибами ив, опадающих листвой во влагу. Палка старика продолжала
ворошить пыль. Я, укорачивая дистанцию, беззвучно ступая, шел позади.
Старик вдруг обернул ухо, вслушиваясь. Было совершенно тихо. Где-то в
полуверсте загудел паровоз. И опять - тишь. Слепец сошел с дороги в пыльные
травы и, ощупав землю, сел. Я продолжал стоять, наблюдая: человеческое
одиночество было в моих руках.
Сначала объект вынул запрятанный под грязную рубаху узелок и, размотав
его концы, стал звенеть медяками. "Только и всего",- подумал я с досадой и
собирался уже, нарушив беззвучие, уйти прочь. Но в это время вкруг мертвых
глаз объекта беспокойно задвигались морщинки, губы хитро улыбнулись, и он
начал какую-то не сразу понятую мною игру. Отложив узелок и палку, слепой
старик вдруг лег, странно вытянулся и, вставив кисть в кисть, пальцами в
пальцы, прижал их, весело закостеневая, к груди, обездвижил лицо и, отвалив
пустую челюсть, закатил уже и так мертвые зрачки. Только теперь я понял:
это была веселая, с хитрецой, игра в смерть. Мало ли как и кому ведомо, как
развлекаются розные друг другу люди внутри своих замкнутых, вчерченных в
волшебные круги одиночеств. Мне было чуть противно, и я знал, что это все,
но я продолжал стоять не шевелясь. Ведь каждому вору, что бы он ни крал,
жутко быть пойманным с поличным. Грохот груженой телеги, близившейся со
стороны каменоломень, освободил мне мои шаги. Я быстро вернулся в город.
Случай, сейчас мной рассказанный, не прекратил моей слежки за городскими
одиночествами, но я обещал себе и им одно: не отдавать все эти краденые
сути на сохранение карандашу. Даже вот этому. Буду беречь в себе: так
вернее.
VIII. Разговор о шагах
Я не знал, что могу заговорить. И вот сегодня: в первый раз после
стольких месяцев. В первый раз. Это не было так - полуслово, реплика,
вопрос (это-то со мной случалось). Нет: настоящий разговор, для записи
которого мне понадобится добрый десяток тире. Конечно, заставить говорить
меня и со мной могла лишь случайность. Вышло это так. Сегодня поутру, идя
по Страстному, я захотел с тротуара свернуть на бульвар. По мостовой,
загораживая дорогу, стояли две дымящихся асфальтовых печи. Длинная железная
ложка, лениво ворочаясь в вязкой черной гуще, месила асфальтное тесто.
Здесь же, у ободранного тротуара, свернутый растрескавшимися трубами,
протоптанный, кой-где даже прорванный асфальт. Ветром колыхнуло сизый дымок
на меня. Я отвернул лицо и в это время увидел в шаге от себя тоненькую,
бледную полудевочку-полудевушку, пристально всматривающуюся сквозь едкий
дым в чавкающее асфальтовое варево. В складке меж длинных и узких бровей, в
легком дрожании губ, будто намечающих какие-то слова, мне почудилось
одиночество, за смыслами которого я так давно охочусь. Тотчас же я сделал
несколько шагов в сторону, продолжая наблюдать девушку. Она продолжала
стоять среди синего дыма, как среди дыма курильниц, легко и смело
вчерченная во влажный утренний воздух и, казалось, не замечала ни меня, ни
рабочих, спины и фартуки которых копошились меж двух котлов. Так
продолжалось с минуту. Затем крутой поворот головы - и я снова наткнулся
глазами на глаза.
- Мы оба наблюдаем: я - дым; вы - меня. Зачем вам это?
- А вам?
- Я согласна отвечать первой. Но ответ мой длинный, а ему вот
невтерпеж.
Девушка указала взглядом: только сейчас я увидел под ее тугим округлым
локтем истертый, в расползшихся швах портфель, равнодушно притиснувший свою
шершавую облезлую кожу к ее обнаженной руке.
- Говорите на ходу,- я сам удивлялся, откуда это во мне.
Она не собиралась рассердиться, нет - у губ ее, дергая за ноздри,
толчками, улыбка.
- Что же, я просто думала - вам это покажется глупым; сколько в
асфальтовой печи шагов? Понимаете: сколько шагов?. Ведь вся Москва - из
идущих людей. Вот как мы сейчас: идем рядом, потом "прощайте-прощайте" - и
все. А шаги, ну, следы там, пусть до первого ветра или метлы, но все же -
остались. И понимаете, их много, много, они втаптываются в асфальт, следы
поверх следов, пока не протрут и не прорвут его до земли. Потом их вместе,
шаги и асфальт, сваливают в печь и ворочают железной ложкой, как в сказке -
ведь там над следами колдуют и даже вырезывают их. И вот теперь слушайте:
если б можно было, хоть редко-редко, хоть раз в жизнь, все, что человек,
что люди натопчут, наследят, нагрешат и напридумывают,- все в кучу и потом
в печь; и сжечь, понимаете, сжечь - чтобы все дымом ушло, а потом жизнь
сначала. Сначала.
Она шла, дробно, но четко стуча каблучками, почти и не оглядываясь на
меня. Я еле поспевал, в полушаге позади.
- Ведь правда? Да?
- Видите, я вообще не верю в следы. Человек...- И, не сопротивляясь
вдруг прихлынувшим, долго таимым словам, я начал говорить о своем: -
человек человеку или волк, или призрак. Жить на волчью стать-- значит
отнимать все, даже след, значит пожрать безостаточно, обесследить до конца.
Ну а призракам, тем так и должно - возникнуть и изникнуть - в бесследии...
Мы шли, то задерживая, то ускоряя шаги, сворачивая из улицы в улицу,
и, глядя на мерное движение ее плеча, я продолжал - все дальше - о двух
формулах, между которыми должно выбирать: или - человек человеку волк, или
- человек человеку призрак.
Договорив, я увидел вновь обернувшееся ко мне все так же юно
улыбающееся лицо.
- Мне сюда,- сказала она раздумчиво и взошла на ступеньку подъезда
(теперь мы были головами вровень) .
И чуть помолчав:
- Пусть так. Но есть и третья формула, если вам нравится так это
называть: ведь, в конце-то концов человек человеку... человек. Почему это у
вас две пуговицы оторваны? Вот тут - на груди: еще простудитесь. Знаете:
придите завтра, только чуть раньше, к скамье против печи - я вам пришью. А
то...
И она исчезла за гранеными стеклами двери. Я остался один. Вероятно,
от быстрой ходьбы сердце непривычно сильно и четко стучалось в виски. За
толстыми плитами стекла, фантастически ломаясь в их гранях, белел мраморный
лестничный марш. Снаружи вокруг двери лепились белые и желтые квадраты.
- Где она? - оглядывал я их, и квадраты отвечали: "Счетоводные курсы.
Детский сад. Удаление зубов без боли. Крой и шитье. Накожные болезни.
Опытная читальня. Обувь без шва. По десятипальцевой системе".
IX. Еще разговор: об индексе 1.76
Сегодня чуть не с рассветом я ждал на условленной скамье. Сквозь
золотую сентябрьскую листву бульвара - те же два круглых котла. Котлы были
пусты, и синий дымок, познакомивший нас вчера, сделав свое дело, исчез -
точно и не был. Бульвар, еще зябкий и полупроснувшийся, медленно накапливал
человечьи шаги. Сначала прошла тройка беспризорников, может быть,
откочевавших ночь вместе с асфальтом и шагами в одной из таких же вот
печей. Затем - редкой чередой - лоточники с деревянными ящиками на ремнях,
не начавшие еще кричать сонные мальчишки с газетными книгами, рабочие и
только что сменившийся милиционер. После - замотанные в платки женщины с
бутылями и бидонами в руках, а там и мелкий служащий люд в нахлобученных
кепках и с локтями торчком из кармана. Я начал вглядываться. Вот: она шла
торопясь и, поравнявшись со скамьей, тотчас же деловито села рядом.
- Ну, вот. Отстегните пальто.- Она положила свой дряхлый портфель на
колени, и, пока ее пальцы вынимали из него наперсток, иголку, нитки и пару
крепких роговых пуговиц, я успел увидеть ввинченное в дряблую кожу портфеля
маленькое металлическое Д.
Затем в течение трех-четырех минут, полуприкрыв глаза, я слышал, как
по борту моего мизерабельного пальто проворно ходили упругие ноготки,
слышал легкое, но близкое дыхание и также, как два раза оборвалась нитка.
Затем портфель снова защелкнулся, и, подняв веки, я увидел строгие
пристальные глаза:
- Петли целы. Попробуйте застегнуть. Хорошо. А теперь ответьте, зачем
вы вчера следили за мной? Ну?
Я начал, несколько путаясь и смущаясь, "объяснять": я рассказал о моей
охоте за одиночествами, о попытках прорвать круги, в которые вчерчены все
люди города.
Она слушала, изредка отводя глаза в сторону и постукивая острым
ноготком о металлическое Д.
- Понимаю. Но где же вам удобнее, скажем, нападать на наши бедные
одиночества? Где и когда они уязвимее и беззащитнее? Ведь если это ваша
специальность, как вы говорите, странный вы человек, то...
- Видите ли, тут надо остерегаться правил. Но все-таки, несомненно:
начала и концы дней, например, дают больше шансов, чем середина дня. Может
быть, потому, что в первом случае люди не успевают еще войти в день, во
втором - усталое "мы" само распадается на "я". Одним словом, надо искать
где-то около зорь, у линии меж снами и явями. Где одиночества уловимее? Как
сказать: чаще всего где-нибудь у городской периферии, ведь потребность быть
с собой действует центробежно - по отношению к скучивающей
центростремительное(tm) города. Или вот: на вокзалах. Люди, сидящие на
узлах, с рукой на крышке чемодана, тоже подходящие объекты: они уже не
здесь и еще не там. И не слишком считаются с глазами, окружившими их. И
если слежка поведет вас сквозь железную вертушку - вслед отъединяющимся -
на перрон, и тут вы увидите сцепленные сортировочные короба: на одних из
них черным по желтому - "мягкие"; на других - черным по зеленому -
"жесткие". И представьте себе: в жестких рассажены по скамьям, я бы сказал,
мягкие одиночества, отепленные лиризмом, вчерченные либо в грусть, либо в
радость; в мягких же - врозь друг от друга, за поднятыми стеклами, молчат
одиночества жесткие. Это опять-таки не правило, а так, рабочая гипотеза.
Я посмотрел на свою примолкшую собеседницу. Лицо ее с полураскрытыми
влажными губами было будто тронуто проступями какой-то еще неотчетчившеися
мечты. Глаза глядели куда-то далеко, мимо меня. Не упуская мига, я спросил:
- Вчера за захлопнувшейся дверью я остался вместе с дверными дощечками
и долго пробовал угадать...
Глаза ее - точно нехотя - вернулись назад:
- Попробуйте еще раз.
- Право, не знаю: детский дом - вряд ли. Десяти-пальцевая...
- Вот-вот. Близко, но не то. Ищите еще.
Я беспомощно замотал головой.
- Впрочем, тут и любопытного-то ничего: просто служу в читальне.
Каталогизирую по десятичной системе. Слыхали про такое? Скоро брошу.
Я улыбнулся:
- Как же. Знаю. Система, по которой все вещи и смыслы можно развешать
на десяти крючьях и каждой вещи выдать по номерку.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг