Георгий Гуревич.
Они же деревянные
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "Только обгон". М., "Детская литература", 1985.
OCR & spellcheck by HarryFan, 7 June 2001
-----------------------------------------------------------------------
Надо же!
Всегда так получается: поспешишь, засуетишься, понадеешься, дескать,
тысячу раз сходило, авось сойдет... И - крах! Кори себя потом: не так
нужно было, нужно было с умом; беда мимо прошла бы...
А день складывается так удачно, такой пронзительно-бирюзовый,
по-весеннему ликующий, бодрящий по-зимнему. Не я шел, лыжи несли меня. Не
скользили - парили над снежными рельсами. Я в азарт вошел, кричал, как
мальчишка: "Темп, темп! Лыжню мне!" Ладная бежевая фигурка приближалась
толчками, ножками семенила, не могла уйти. Но тут трасса свернула в чащу,
запрыгала по корням. Кажется, я еще успел заметить это ноздреватое пятно,
следы капель от тающих сосулек. Кажется, подумал: "Ледок, наверное". Но
когда я увидел это пятно? Метра за три, за секунду. Притормозить все равно
не успел бы. Мелькнуло: "Ледок... скользко... лыжня сбита... но проскочу
авось..." И вот уже левая лыжа вильнула с бугорка вправо, правая наехала
на нее, и я - о позор! - лежу на боку в сугробе. Метнул взгляд вперед:
бежевая мчалась не оглядываясь, не видела моего крушения. Скорее, скорее
на ноги! Палка на снег во всю длину, оперся, приподнялся, правой ногой
наступил на левую, и... крак! у нижней лыжи отлетел носок.
Пришлось окликать бежевую, признаваться в поражении.
- Ну что ж, вернемся, - сказала она, и столько разноречивых чувств было
в ее голосе: и вежливая жалость, и готовность пожертвовать собой из
жалости, и раздражение на себя за излишнюю деликатность, печаль об
испорченном празднике, обида на меня, упреки всех оттенков, презрение и
обещание никогда-никогда в жизни больше не связываться со мной.
Я осторожно подвигал искалеченной лыжей.
- Может, попробуем? Идите своим темпом. А я сзади потихонечку.
Получилось, представьте себе. Передвигался я. Не парил, конечно, возил
ногами помаленьку. На буграх осторожно притормаживал, чтобы не воткнуться
в снег носом. Бежевая мелькала впереди между стволами, потом поджидала
меня у красных столбиков на перекрестках просек. Не так уж долго поджидала
- минуту-полторы. Оказалось, что лыжа работает и без загнутого носка. Я
даже вспомнил, что охотники в тайге делают плоские лыжи - снегоступы.
Узкая и длинная - пригородное изобретение, не для чащи - для парков,
исчерченных гладкой лыжней.
- Видишь, не трагедия же, - сказала мне сломанная лыжа. - Мы еще
походим по зимнему лесу сегодня... и не только сегодня. Зря ты махнул на
меня рукой.
Я не оговорился. Это лыжа сказала. Дело в том, что в моем доме вещи
умеют говорить... с некоторых пор. Разговаривают только со мной и только с
глазу на глаз (впрочем, это неточное выражение, у них же нет глаз). От
посторонних таятся, возможно, стесняются.
Со мной мои вещи словоохотливы, я немало узнал об их вкусах и
переживаниях. Оказывается, все они любят быть в деле, томятся на полках,
сетуют, если я редко пользуюсь ими. Когда я открываю гардероб, рубашки
начинают ерзать на вешалках, выставляют воротнички и рукава, чтобы
напомнить о себе, шепчут: "Меня... меня... меня надень сегодня".
Избранница гордится, красуется, жеманится, переливаясь на свету.
Оставшиеся кричат ей с завистью (черной или белой?): "Смотри там
хорошенько! Когда вернешься, расскажешь, что видела". Понимаю: тоскливо им
на плечиках, каждой хочется выйти в свет, на людей посмотреть, себя
показать.
Рубашки любят, чтобы я их носил, стаканы, чашки - чтобы пил из них,
стулья - чтобы на них сидел, кушетка - чтобы полеживал. Вещи любят
обслуживать меня; не служить, не прислуживать, а обслуживать. Я для них не
хозяин-барин, не божество, не владыка, не обожаемый кумир. Я только
клиент, объект забот, член их семейства, пожалуй. Ко мне относятся
заботливо, снисходительно и ворчливо, как пожилые медицинские сестры к
больным, как воспитательницы к малышам, как закройщики к постоянным
заказчикам. Я объект, клиент. Меня обслуживают, но критикуют. "Наш" -
называют меня за глаза. "Наш опять бросил меня где попало... Наш опять не
почистил меня... Погулять? Как бы не так! От Нашего дождешься! Опять целый
вечер валялся с детективом в руках".
Но и детектив просился же в руки! На всех не угодишь.
Книги любят, чтобы их читали, ботинки - чтобы в них ходили. Какое
удовольствие им в том, чтобы топать по грязи и по лужам? Но вещам,
оказывается, нравится действовать, осуществлять свое жизненное назначение.
Назначение ботинок - ходить по дорогам, назначение щеток - счищать пыль,
они даже не любят чистой обуви. Назначение сковородок - жарить котлеты,
назначение котлет - быть съеденными. Впрочем, с пищей я мало разговариваю.
Пребывание ее в доме мимолетно, да и сама она бессловесна.
Я еще не успел разобраться во всех подробностях. Вещи заговорили у меня
не так давно... вскоре после посещения той странной женщины в черном
платке.
Появлению ее предшествовало не менее странное письмо в смятом конверте
без адреса, я нашел его в почтовом ящике. Почерк был корявый, написано
безграмотно. Орфографические ошибки не привожу.
"Товарищ Клушин!
Немедленно прекратите ваши выступления в газете. Я знаю, от кого они
идут. Немедленно пойдите в газету и заявите, что вы все выдумали из
головы, иначе будет плохо. Я за вами слежу, от меня не уйдете..."
А потом появилась и она сама: мрачная, небольшого роста женщина в
потертой кацавейке и черном платочке, с тонкими поджатыми губами и
насупленными бровями. Я думаю, моя мать тут же захлопнула бы перед нею
дверь, решила бы, что это воровка. Бабушка, наоборот, пригласила бы на
кухню и усердно потчевала бы богоугодную странницу. А прабабушка,
вероятно, долго бы крестилась и прыскала на порог святой водой, чтобы
избавиться от дурного глаза и наговора ведьмы. Но в наше время не верят в
святых и колдунов. Парнишка из соседней квартиры про всех странных людей
спрашивает, не пришелец ли. Хотя пришельцам не полагается разгуливать в
черном платочке и кацавейке, не принята в фантастике такая форма одежды.
Что же касается меня, то, как человек разумный, я первым делом подумал: не
с приветом ли? В редакции газет нет-нет да и приходят такие. В самом
недуге их сочетается внутреннее напряжение мозга и полнейшая глухота к
внешнему миру. В уме они строят волшебные воздушные замки, истово верят в
свои построения и не слышат ни одного слова критики.
- Ты писал? - спросила женщина сиплым шепотом, вынимая из-за пазухи мою
недавнюю статью "Вопросы гостю из космоса".
Я признал вину полностью.
- Зачем писал? - так же сипло и сурово.
Я попытался объяснить, что "Вопросы" чисто литературный прием. По
существу я просто перечислял желательные открытия. Поскольку же гостей из
космоса пока нет, нам следует самим создавать все перечисленное:
энергетический океан, вечный мир, вечную молодость, научиться читать
мысли, понять язык дельфинов, собак научить говорить и так далее, так
далее...
- Вечная молодость зачем? - переспросила она. - Мысли читать зачем?
Собаке говорить зачем?
- Мало ли зачем? Служебные собаки не всегда понимают, что мы от них
хотим, а что чуют - совсем не могут объяснить. И когда дома сидишь один,
хочется поговорить с лохматым другом. Вообще для науки важно разобраться в
психологии другого существа, сравнить с человеческой...
На лестничной площадке мои объяснения звучали почему-то неубедительно.
- Пишешь незнамо что, - фыркнула черноплаточная. - Что в голову
взбредет, все лепишь. Псы говорящие! Умное что просил бы. Еще бы дверь
тебе говорящую...
- А что? Неплохо бы! - Меня начал раздражать этот наставительный тон. -
Подошел и спрашиваешь: "А кто там снаружи? Дельный ли человек?" У плиты
спросил бы: "Что приготовить на ужин?" Сел за машинку: "О чем писать
будем?"
- Язык без костей! - проворчала бабка. - Просишь кашу, какую не
пробовал. Съедобна аль несъедобна - не ведаешь. Вопросник! Гостям! Плетешь
незнамо что!
И с тем ушла. И забыл я о ней. Но дня через три, пристраиваясь к
подушке вечером, услышал ворчливый шепот пиджака, наброшенного на спинку
стула:
- Наш-то бросил меня как попало. Мнет, пачкает, не бережет. Потом
скулить будет: "Нечего надеть на прием!" А я вторую неделю жду свидания со
щеткой.
- У щетки легкая жизнь: полеживай себе в тумбочке, - посочувствовал
стул.
- Тоже не обрадуешься. Лежит во тьме, плесневеет.
А там пошло и пошло. Вся квартира наполнилась журчанием. Звенела посуда
в буфете, книги шелестели на полках, скрипела мебель, в ванной кряхтели
краны, гудел холодильник, стрекотала электробритва, ходики тикали на
стене.
Я употребляю слова "звенели", "шелестели", "журчали", но это все
образные выражения. У вещей не было голоса, они говорили беззвучно. Мои
уши не воспринимали ничего, но слова как-то входили в мозг. Говорящих я
различал не по голосу, а по манере. По желанию мог прислушиваться, мог и
отключить каждого.
В общем, жаловаться я не стал бы. Каша оказалась не такой уж
несъедобной. Глухая тишина так томительна иногда, а для старого холостяка
в особенности. И не всегда удается эту ватную тишину отодвинуть книгой,
даже хорошей. Иногда хочется побеседовать с какой-нибудь личностью,
слушающей тебя, возражающей, отвечающей на вопросы, сочувствующей, даже и
не согласной, поговорить о простецком: с форточкой - о погоде, с
кастрюлями - о вкусном обеде, с галстуком - об изменчивости мод, с
зеркалом - о том, что годы не красят.
Не могу сказать, что собеседования с вещами так уж обогащали меня. У
вещей был узкий кругозор, уже, чем у меня. Большинство не выходило из
комнаты, многие годами не покидали полок. Даже книги - самые
содержательные из вещей - могли только пересказать свое содержание, в
лучшем случае - добавляли кое-что о раннем детстве, когда их набирали,
печатали, брошюровали, продавали. Больше других видели вещи, которые
вместе со мной ездили в город. Эти гордились интересной службой, по
вечерам рассказывали впечатления вещам-домоседам. Я и сам слушал их с
удовольствием. Как ни странно, человеку приятно читать или слушать отчеты
о событиях, которых он был свидетелем. К тому же нередко пальто или шапка
замечали такое, что я сам упускал из виду. Я-то прислушивался к словам
собеседника, а они глазели по сторонам, замечали выражение лиц окружающих,
тон голоса. Я слушал, что мне говорят, а они видели, как говорят.
Повторяю: вещи оказались на редкость трудолюбивы. Им нравилось
выполнять свой долг, осуществлять предназначение. Они ворчали, что я их не
берегу, но еще больше ворчали, что редко использую. Прочитанные романы
смертельно завидовали тем книгам, которые вынимались часто: словарям,
справочникам, всем томам энциклопедии в нарядных, красных с золотом,
мундирах. Не раз книги агитировали меня передать их в библиотеку, на худой
конец - одалживателям. Но очень опасались, что их зачитают, разрознят и не
вернут. В гостях хорошо, а дома лучше. Первый том привык стоять рядом со
вторым, хочет, чтобы и третий был тут же.
В книжном шкафу все время шел спор между справочниками и романами. "Мы
полезнее", - твердили справочники. "А мы зато интереснее". - "А нас
смотрят чаще". - "Вас листают, а нас читают подряд". В гардеробе же
соперничали будничные и парадные. Выходной пиджак, побывав в гостях,
безмерно хвастался, как угощали его и Нашего; будничный же дразнил его
рассказами о необычайно важных беседах в редакции. А в посудном шкафу
рознь была между бокалами и стаканами: стаканы выполняли свою функцию
ежедневно, а бокалы редко и все реже с каждым годом. Но, сочувствуя их
вынужденному безделью, я по вечерам иногда ставлю их все на стол и отпиваю
из каждого по глоточку сока. Пусть тешатся, хвалятся, каким нектаром их
наполняют.
Правда, мыть их приходится после этого - целую дюжину. Но чего не
сделаешь ради своих домашних?
Физически не мог ублажить я каждую ложечку, каждый платочек - хоть раз
пустить в дело. Насморка не хватало. Понимаю: обеспеченно живу, с запасом.
Но ведь так удобнее.
Знаю, что все мои домочадцы - стеклянные, деревянные и матерчатые -
смертельно завидуют пишущей машинке. С нею я беседую по нескольку часов
ежедневно, больше всех уделяю ей внимания. "Эрикой" ее зовут, она немка,
родом из Дрездена, добротная, добросовестная и занудно-грамотная
ценительница высокого искусства. Ее идеал - глубокомысленный Гете или
страстно-романтичный Шиллер. Увы, все "эрики" мечтают о Гете и Шиллере, а
потом отстукивают платежные ведомости в канцеляриях. Вот и моя
разочарована, хотя платежных ведомостей нет в моем репертуаре. Все пилит
меня: "Раньше ты писал больше, раньше ты писал лучше, выразительнее. Не
ленись, вынь страницу, перепиши еще раз".
Но тут уж протестуют листы бумаги - самое многочисленное,
суетливо-шелестливое население моей квартиры. Требуют! Отстаивают свое "я"
каждый. Сами посудите, какая жизнь у бумажного листа? Нарезали тебя,
уложили в стопку, жди очереди, надейся, что на тебе напишут что-нибудь
эпохальное. А когда дождешься, когда тебя исписали, храни это вечно.
Хорошо, если выпадет что-нибудь членораздельное, а то вдруг: "Проба пера".
Или бутерброд завернут. И каждый лист трепещет: что же выпадет на его
долю? Только заправишь в каретку, а он уже звенит: "Не то, не так, плоско,
банально, тривиально. Было уже, было неоднократно". Задумаешься,
перечитаешь, согласишься: "И впрямь банально!" Вынимаешь испорченную
страничку, а она в истерике: "Неужели все кончено? Неужели я испорчена?
Жизнь впустую! Ужас, ужас! Как, уйти в небытие, в корзину - без единой
толковой фразы?" Но где же взять толковую для каждой страницы? Жалеючи
вынимаю какую-нибудь надежную книгу, например "В мире мудрых мыслей",
раскрываю наугад.
"Извинить бога может только то, что он не существует".
Хорошо сказано. Не я сказал, Стендаль.
Ну и все. Иди с богом, страница.
Пуще всех теребят меня бумажные листы.
А кроме того - лыжи.
Их тоже можно понять. Восемь месяцев - с конца марта и до декабря -
стоят они за шкафом, в темном углу. Восьмимесячное заключение в углу - за
что такое наказание? Стоят молча, недвижно, вытянувшись, как в карауле,
только изредка с грохотом валятся на меня, напоминают о своем
существовании. Стоят и ждут всю весну, ждут летом, пережидают осень. Но
вот приходит ноябрь, ползут с севера тучи, сыплется из них белый пух.
Падает, тает, падает... побеждает в конце концов. Идет парадная уборка
земли к Новому году. Скрыты все огрехи мусорного лета, неряшливой осени.
Земля-невеста готовится к обручению со следующим годом. Даже воздух
промывается дождями, очищается от микробов морозом. Пора! Лыжи тянут
длинные шеи из-за шкафа, пытаются заглянуть в окна. По ночам они
постукивают, переминаясь от нетерпения, мои застоявшиеся рысаки. И вот я
собрался отнести их в мастерскую просмолить. И вот я собрался принести их
из мастерской. Еще надо дождаться воскресенья. Лыжи потеют смолой от
волнения: вдруг сорвется; вдруг меня пригласят в гости, в театр, пошлют в
командировку? И кто знает, какая будет погода? Вдруг оттепель? Или вдруг
мороз в тридцать с лишним: на окнах белые бананы, жжет щеки и нос, лыжня
визжит, не идется по ней, даже с синей мазью, ниже минус восемнадцати.
Ведь не каждый день лыжня хороша, не при любой погоде лыжам
удовольствие. То снега мало, по песку возишь, тормозишь, царапаешь. А в
оттепель мокровато, на мокрое снег липнет, тут уж не летишь - лыжню
пашешь. Еще хуже мороз после оттепели, снежная корка, словно наждак, так и
стругает, так и стругает подошву, что твой рубанок. И снегопад -
плоховато. Работа лыжам - снег приминать, кому-то лыжню накатывать. И если
давно не было снега - плохо тоже. Тогда лыжня разъезженная, сбитая, лыжа
на ней вихляет. Гнать уже нельзя, следи, чтобы ноги не перепутались.
Добрый час идешь от автобуса, все надеешься на нехоженые места.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг